имитивной
мимикой). Значит, я, по-твоему, последняя хамская тварь,
которая и должна погибнуть? Ну, прекрасно, прекрасно. Все,
значит, и объяснилось, эврика, эврика, карта бита, гвоздь вбит,
хребет перебит...
-- Олег Петрович расстроен, вы, может быть, теперь
пойдете,-- вдруг из угла сказала жена Колдунова с сильным
эстонским произношением. В голосе ее не было ни малейшего
оттенка чувства, и оттого ее замечание прозвучало как-то
деревянно-бессмысленно. Колдунов медленно повернулся на стуле,
не меняя положения руки, лежащей как мертвая на столе, и
уставился на жену восхищенным взглядом.
-- Я никого не задерживаю,-- проговорит он тихо и
весело.-- Но и меня попрошу не задерживать. И не учить. Прощай,
барин,-- добавил он, не глядя на Лика, который почему-то счел
нужным сказать: -- Из Парижа напишу, непременно...
-- Пускай пишет, а?-- вкрадчиво произнес Колдунов,
продолжая, по-видимому, обращаться к жене. Лик, сложно
отделившись от стула, пошел было по направлению к ней, но его
отнесло в сторону, и он наткнулся на кровать.
-- Ничего, идите, идите,-- сказала она спокойно, и тогда,
вежливо улыбаясь. Лик бочком выплыл на улицу.
Сперва -- облегчение: вот ушел из мрачной орбиты пьяного
резонера-дурака, затем-- возрастающий ужас: тошнит, руки и ноги
принадлежат разным людям,-- как я буду сегодня играть?.. Но
хуже всего было то, что он всем своим зыбким и пунктирным телом
чуял наступление сердечного припадка; это было так, словно
навстречу ему был наставлен невидимый кол, на который он
вот-вот наткнется, а потому-то приходилось вилять и даже иногда
останавливаться и слегка пятиться. При этом ум оставался
сравнительно ясным: он знал, что до начала представления всего
тридцать шесть минут, знал, как пойти домой... Впрочем, лучше
спуститься на набережную,-- посидеть у моря, переждать, пока
рассеется телесный, отвратительно бисерный туман,-- это
пройдет, это пройдет,-- если только я не умру... Он постигал и
то, что солнце только что село, что небо уже было светлее и
добрее земли. Какая ненужная, какая обидная ерунда. Он шел,
рассчитывая каждый шаг, но иногда ошибался, и прохожие
оглядывались на него,-- к счастью, их попадалось немного, был
священный обеденный час, и когда он добрался до набережной, там
уже совсем было пусто, и горели огни на молу, с длинными
отражениями в подкрашенной воде,-- и казалось, что эти яркие
многоточия и перевернутые восклицательные знаки сквозисто горят
у него в голове. Он сел на скамейку, ушибив при этом кобчик, и
прикрыл глаза. Но тогда все закружилось, сердце, страшным
глобусом отражаясь в темноте под веками, стало мучительно
разрастаться, и чтобы это прекратить, он принужден был
зацепиться взглядом за первую звезду, за черный буек в море, за
потемневший эвкалипт в конце набережной, я все это знаю и
понимаю, и эвкалипт странно похож в сумерках на громадную
русскую березу... "Так неужели это конец,-- подумал Лик,--
такой дурацкий конец... Мне все хуже и хуже... Что это... Боже
мой!"
Прошло минут десять, не более. Часики шли, стараясь из
деликатности на него не смотреть. Мысль о смерти необыкновенно
точно совпадала с мыслью о том, что через полчаса он выйдет на
освещенную сцену, скажет первые слова роли: "Je vous prie
d'excuser, Madame, cette invasion nocturne" ("Я прошу вас,
мадам, извинить это ночное вторжение" (франц.)) -- и эти
слова, четко и изящно выгравированные в памяти, казались
гораздо более настоящими, чем шлепоток и хлебет утомленных волн
или звуки двух счастливых женских голосов, доносившиеся из-за
стены ближней виллы, или недавние речи Колдунова, или даже стук
собственного сердца. Ему вдруг стало так панически плохо, что
он встал и пошел вдоль парапета, растерянно гладя его и косясь
на цветные чернила вечернего моря. "Была не была,-- сказал Лик
вслух,-- нужно освежиться... как рукой... либо умру, либо
снимет..." Он сполз по наклону панели и захрустел на гальке.
Никого на берегу не было, кроме случайного господина в серых
штанах, который навзничь лежал около скалы, раскинув широко
ноги, и что-то в очертании этих ног и плеч почему-то напомнило
ему фигуру Колдунова. Пошатываясь и уже наклоняясь. Лик
стыдливо подошел к краю воды, хотел было зачерпнуть в ладони и
обмыть голову, но вода жила, двигалась, грозила омочить ему
ноги,-- может быть, хватит ловкости разуться?-- и в ту же
секунду Лик вспомнил картонку с новыми туфлями: забыл их у
Колдунова!
И странно: как только вспомнилось, образ оказался столь
живительным, что сразу все опростилось, и это Лика спасло, как
иногда положение спасает его формулировка. Надо их тотчас
достать, и можно успеть достать, и как только это будет
сделано, он в них выйдет на сцену -- все совершенно отчетливо и
логично, придраться не к чему,-- и забыв про сжатие в груди,
туман, тошноту, Лик поднялся опять на набережную, граммофонным
голосом кликнул такси, как раз отъезжавшее порожняком от виллы
напротив... Тормоза ответили раздирающим стоном. Шоферу он дал
адрес из записной книжки и велел ехать как можно шибче, причем
было ясно, что вся поездка -- туда и оттуда в театр -- займет
не больше пяти минут.
К дому, где жили Колдуновы, автомобиль подъехал со стороны
площади. Там собралась толпа, и только с помощью упорных
трубных угроз автомобилю удалось протиснуться. Около фонтана,
на стуле, сидела жена Колдунова, весь лоб и левая часть лица
были в блестящей крови, слиплись волосы, она сидела совершенно
прямо и неподвижно, окруженная любопытными, а рядом с ней, тоже
неподвижно, стоял ее мальчик в окровавленной рубашке, прикрывая
лицо кулаком,-- такая, что ли, картина. Полицейский, принявший
Лика за врача, провел его в комнату. Среди осколков, на полу
навзничь лежал обезображенный выстрелом в рот, широко раскинув
ноги в новых белых... -- Это мои,-- сказал Лик по-французски.
Ментона. 1938 г.