комнате было тепло, и Эмбер
углублялся в "Гамлета". И Круг дивился странности этого дня. Он слушал
сочный голос Эмбера (отец Эмбера был персидским торговцем) и пытался
разложить свое восприятие на простейшие элементы. Природа сотворила однажды
англичанина, под сводом лба у которого таился улей слов; человека, которому
довольно было лишь выдохнуть частичку своего колоссального словаря, как она
оживала, росла, выбрасывала дрожащие усики и превращалась в сложный образ с
пульсирующим мозгом и соотнесенными членами. Триста лет спустя, иной человек
в иной стране попытался передать эти рифмы и метафоры на ином языке. Этот
процесс потребовал огромного труда, для необходимости которого невозможно
указать разумной причины. Это как если бы некто, увидев некий дуб
(называемый далее "Отдельное Д"), растущий в некой земле, отбрасывая
неповторимую тень на зеленую и бурую почву, затеял бы строить у себя в саду
машину огромной сложности, которая сама по себе была так же не схож с тем
или этим деревом, как не схожи вдохновение и язык переводчика с вдохновением
и языком изначального автора, но которая посредством искусного сочетания ее
частей и световых эффектов, и работы ветродуйных устройств смогла бы, будучи
завершенной, отбрасывать тень, в точности схожую с тенью Отдельного Д, --
тот же очерк, точно так же меняющийся, те же двойные и одиночные пятна
солнца, зыблющиеся в том же месте в такое же время дня. С практической точки
зрения подобная трата времени и материала (все головные боли, все полуночные
триумфы, обернувшиеся крушениями при трезвом утреннем свете!) была почти
преступно нелепой, ибо величайший шедевр имитации предполагает добровольное
ограничение мысли, подчиненность чужому гению. Восполняются ли эти
самоубийственные ограничение и подчиненность чудесами приспособительной
техники, тысячами приемов театра теней, остротой наслаждения, которое
испытывают мастер, ткущий слова, и тот, кто за ним наблюдает при каждом
новом хитросплетении нитей, или в конечном итоге все это -- лишь
преувеличенное и одушевленное подобие пишущей машинки Падука?
-- Тебе нравится, ты принимаешь это? -- спросил озабоченно Эмбер.
-- По-моему, чудесно, -- ответил, нахмурясь, Круг. Он встал и прошелся
по комнате. -- Кое-какие строки нуждаются в дополнительной смазке, --
продолжал он, -- и мне не понравился цвет мантии рассвета, я представляю
себе "russet" менее кожистым и пролетарским, но, может быть, ты и прав. В
целом получается просто чудесно.
Он говорил это, подойдя к окну и бессознательно глядя во двор, в
глубокий колодец света и тьмы (ибо, как это ни странно, час был
послеполуденный, не полночный).
-- Ну, я очень рад, -- сказал Эмбер. -- Конечно, нужно еще переменить
массу мелочей. Я думаю остановиться на "laderod kappe".
-- Некоторые его каламбуры... -- сказал Круг. -- Ба, это еще что за
притча?
Он вдруг увидел двор. Двое шарманщиков стояли там в нескольких шагах
один от другого и ни один не играл, -- напротив, оба глядели подавленно и
были словно бы не в своей тарелке. Немногочисленные малолетки с тяжелыми
подбородками и зигзагообразными профилями (один малец держал за веревочку
игрушечный автомобильчик) молча на них таращились.
-- Отроду не видел двух шарманщиков зараз в одном и том же дворе, --
сказал Круг.
-- Я тоже, -- сказал Эмбер. -- А теперь я тебе покажу...
-- Хотел бы я знать, что случилось? -- сказал Круг. -- Вид у них
донельзя смущенный, и они не играют или не могут играть.
-- Может быть, один из них вторгся в пределы другого, -- предположил
Эмбер, выравнивая свежую стопку листков.
-- Может быть, -- сказал Круг.
-- И может быть, каждый боится, что стоит ему начать, как соперник
примажется со своей музыкой.
-- Может быть, -- сказал Круг. -- И все-таки зрелище редкостное.
Шарманщик -- самая что ни на есть эмблема одиночества. А тут -- нелепое
удвоение. Они не играют, а смотрят вверх.
-- А теперь, -- сказал Эмбер, -- я прочитаю тебе...
-- Мне известны люди только одной профессии, -- сказал Круг, -- которые
вот так же заводят глаза. Это наши попы.
-- Ну же, Адам, сядь и послушай. Или я тебе надоел?
-- Что за глупости, -- сказал Круг, возвращаясь к креслу. Я просто
пытался понять, что в них не так. И детей, похоже, их молчание озадачивает.
Что-то есть в во всем этом очень знакомое, а я никак не вспомню что,
какой-то поворот мысли...
-- Главная трудность, с которой сталкиваешься, переводя это место, --
сказал Эмбер, облизывая после глотка пунша толстые губы и поудобней
пристраиваясь к большой подушке, -- главная трудность...
Его прервал далекий звон дверного колокольчика.
-- Ты кого-нибудь ждешь? -- спросил Круг.
-- Никого. Разве из актеров кто зашел посмотреть, не помер ли я. Вот
разочарование для них.
Шаги лакея удалились по коридору. Потом вернулись.
-- К вам джентльмен и леди, сэр, -- сообщил он.
-- А, черт, -- сказал Эмбер. -- Ты бы не мог, Адам...?
-- Да, разумеется, -- произнес Круг. -- Сказать им, что ты спишь?
-- И что я небрит, -- сказал Эмбер. -- И что очень хочу читать дальше.
Миловидная дама в сшитом по мерке сизовато-сером костюме и господин со
сверкающим красным тюльпаном в петлице визитки бок о бок стояли в прихожей.
-- Мы... -- начал господин, копошась в левом кармане штанов и несколько
извиваясь как бы от колик или слишком тесной одежды.
-- Господин Эмбер слег с простудой, -- сказал Круг. -- Он просил
меня...
Господин поклонился:
-- Понимаю, вполне, однако вот это (свободная рука протянула карточку)
укажет вам мое имя и положение. У меня, как изволите видеть, приказ. Я
поспешил подчиниться ему, презрев мой личный долг, долг хозяина дома. Я тоже
принимал гостей. Не сомневаюсь, что и господин Эмбер, ежели я правильно
произношу его имя, проявит такую же поспешность. Это мой секретарь, --
фактически, нечто большее, нежели секретарь.
-- Ах, оставь, Густав, -- сказала дама, слегка подпихивая его локотком.
-- Профессора Круга, уж верно, не интересуют наши с тобой отношения.
-- Наши с тобой сношения? -- молвил Густав, взглянув на нее с
выражением глуповатой игривости на аристократическом лице. Скажи еще разик.
Так приятно звучит.
Она опустила густые ресницы и надула губки.
-- Я не то хотела сказать, гадкий. Профессор подумает Gott weiss was.
-- Это звучит, -- нежно настаивал Густав, -- подобно шелесту ритмичных
пружин одной синей кушетки в одной уютной спаленке для гостей.
-- Ну хватит. Это наверняка больше не повторится, если ты будешь таким
противным.
-- Ну вот, она на нас и рассердилась, -- вздохнул Густав, оборотившись
к Кругу. -- Остерегайтесь женщин, как говорит Шекспир! Однако, я должен
исполнить мой печальный долг. Ведите меня к пациенту, профессор.
-- Минуту, -- сказал Круг. -- Если вы не актеры, если все это не
идиотский розыгрыш...
-- О, я знаю, что вы хотите сказать, -- замурлыкал Густав, вам кажется
странной присущая нам утонченность, не так ли? Эти вещи обычно ассоциируются
с отталкивающей брутальностью и мраком: ружейные приклады, грубая солдатня,
грязные сапоги -- und so weiter. Но в Управлении осведомлены, что господин
Эмбер был артистом, поэтом, чувствительной душой, вот они там и решили, что
некоторое изящество и необычайность в обстановке ареста атмосфера высшего
света, цветы, аромат женственной красоты, смогут смягчить испытание. Прошу
заметить, я явился в гражданском. Возможно, -- каприз, это уж как вам будет
угодно, но с другой стороны, представьте, как мои неотесанные ассистенты
[ткнув большим пальцем свободной руки в сторону лестницы] с грохотом
вламываются сюда и начинают вспарывать мебель.
-- Вынь из кармана ту большую противную штуку, Густав, и покажи
профессору.
-- Скажи еще разик?
-- Я имею в виду пистолет, -- сдавленно молвила дама.
-- Ага, -- сказал Густав. -- Неправильно понял. Но мы объяснимся
позднее. Не обращайте на нее внимания, профессор. Склонна преувеличивать. По
правде сказать, ничего такого особенного в этом орудии нет. Банальная
служебная принадлежность, номер 184682, их можно увидеть дюжинами в любую
минуту.
-- Ну, с меня хватит, -- сказал Круг. -- Я к пистолетам равнодушен и,
-- ладно, не важно. Можете засунуть обратно. Я хочу знать только одно: вы
намерены забрать его прямо сейчас?
-- Эт'точно, -- ответил Густав.
-- Я найду способ пожаловаться на эти чудовищные вторжения, -- загремел
Круг. -- Так продолжаться не может. Они были совершенно безобидной пожилой
парой, и оба со слабым здоровьем. Вы определенно пожалеете об этом.
-- Мне вдруг пришло в голову, -- сообщил Густав, обращаясь к своей
миловидной спутнице, пока они следом за Кругом шли по квартире, -- что
полковник, пожалуй, перебрал по части шнапса к тому времени, когда мы его
покинули, так что я сомневаюсь, чтобы до нашего возвращения твоей сестричке
удалось хорошо сохраниться.
-- Этот его анекдот про двух моряков и barbok [род пирога с ямкой
посередине для топленого масла] такой смешной, -- ответила дама. -- Ты
рассказал бы его господину Эмберу. Он писатель, пусть вставит его в свою
новую книгу.
-- Ну, для этих материй твой собственный ротик... -- начал было Густав,
но они уже подошли к дверям спальни, и дама скромно отстала, когда Густав,
снова сунувший копошливую руку в брючный карман, судорожно втиснулся за
Кругом.
Лакей отодвигал от постели midu [инкрустированный столик]. Эмбер
рассматривал в зеркальце свой язычок.
-- Этот идиот явился тебя арестовать, -- сказал по-английски Круг.
Густав, с порога ласково улыбавшийся Эмберу, вдруг насупился и с
подозреньем взглянул на Круга.
-- Но это ошибка, -- сказал Эмбер. -- Кому может понадобиться меня
арестовывать?
-- Heraus, Mensch, marsch, -- сказал Густав лакею и, когда тот вышел из
комнаты:
-- Мы не в классе, профессор, -- сказал он, обращаясь к Кругу, -- так
что будьте любезны пользоваться понятным всем языком. Как-нибудь в следующий
раз я, глядишь, и попрошу вас научить меня датскому или голландскому; в
данный же момент я обязан исполнить долг, может быть столь же неприятный мне
и девице Бахофен, сколь и вам. Поэтому я вынужден обратить ваше внимание на
тот факт, что я хоть и не питаю неприязни к легкому подтруниванию----
-- Постойте, постойте, -- воскликнул Эмбер. -- Я понял, в чем дело. Это
из-за того, что я не открыл вчера окон, когда включили громкоговорители. Но
это легко объяснить... Мой доктор подтвердит, что я был болен. Адам, все в
порядке, не нужно тревожиться.
Звук прикосновения праздного пальца к рояльной клавише долетел из
гостиной при появлении эмберова лакея с перекинутым через руку платьем. Лицо
у лакея было цвета телятины, и на Густава он старался не смотреть. На
удивленный вскрик хозяина он ответил, что дама в гостиной велела ему одеть
Эмбера, если он не хочет, чтобы его расстреляли.
-- Но это же смехотворно! -- выкрикнул Эмбер. -- Не могу же я так вот
взять и впрыгнуть в одежду. Мне нужно сначала принять душ, побриться.
-- В тихом местечке, куда мы направимся, имеется парикмахер, --
дружелюбно сообщил Густав. -- Давайте, вставайте, право, не стоит быть таким
непослушным.
(А что если я отвечу "нет"?)
-- Я отказываюсь одеваться, пока вы все смотрите на меня, -- сказал
Эмбер.
-- А мы и не смотрим, -- сказал Густав.
Круг вышел из спальни и мимо рояля пошел в кабинет. Девица Бахофен
вскочила с рояльного табурета и проворно его перехватила.
-- Ich will etwas sagen [я хочу что-то сказать], -- сказала она и
уронила легкую руку ему на рукав. -- Только что, во время нашего разговора
мне показалось, что вы считаете меня и Густава довольно глупыми молодыми
людьми. Вы понимаете, это у него такая привычка, он вечно делает witze
[шутки] и дразнит меня, а я совсем не такая девушка, как вы могли бы
подумать.
-- Вот эти безделицы, -- сказал Круг, касаясь полки, мимо которой он
проходил, -- особой ценности не имеют, но он дорожит ими, и если вы сунули
фарфорового совенка, -- я его что-то не вижу, -- к себе в сумку...
-- Мы не воры, профессор, -- очень спокойно сказала она; каменное у
него было сердце, коли он не устыдился дурных мыслей, увидев, как стоит она,
блондинка с узкими бедрами и парой симметричных грудей, влажно вздымающихся
среди оборок белой шелковой блузки.
Он добрался до телефона и набрал номер Хедрона. Хедрона не было дома.
Он поговорил с его сестрой. И обнаружил, что сидит на шляпе Густава. Девушка
вновь подошла к нему и открыла белую сумочку, показывая, что не похитила
ничего, имеющего реальную или сентиментальную ценность.
-- Можете и меня обыскать, -- с вызовом сказала она, расстегивая жакет,
-- если не будете щекотаться, -- прибавила дважды невинная, немного
вспотевшая немецкая девушка.
Он вернулся в спальню. Густав у окна пролистывал энциклопедию в поисках
возбуждающих слов на M и Ж. Эмбер стоял полуодетый с желтым галстухом в
руке.
-- Et voilà ... et me voici... -- говорил он с детским прихныкиваньем.
-- Un pauvre bonhomme qu'on traîne en prison. Ох, мне туда вовсе не хочется.
Адам, неужели нельзя ничего сделать? Придумай же что-нибудь, пожалуйста! Je
suis souffrant, je suis en détresse. Я признаюсь, что готовил coup d'etat,
если они станут меня пытать.
Лакей, которого звали или когда-то звали Иваном, лязгая зубами и
полузакрыв глаза, помог своему несчастному господину надеть пиджак.
-- Теперь я могу войти? -- спросила девица Бахофен с некоторой
музыкальной застенчивостью. И неторопливо вступила, покачивая бедрами.
-- Пошире откройте глаза, господин Эмбер, -- воскликнул Густав. -- Я
хочу, чтобы вы полюбовались дамой, согласившейся украсить ваш дом.
-- Ты неисправим, -- промурлыкала девица Бахофен с кривоватой улыбкой.
-- Присядь, дорогая. На кроватку. Присядьте, господин Эмбер. Присядьте,
профессор. Минута молчания. Поэзия с философией должны поразмыслить, в то
время как сила и красота... а недурно отапливают вашу квартирку, господин
Эмбер. Нуте-с, а теперь, если бы я был совсем-совсем уверен, что вы двое не
постараетесь, чтобы вас пристрелили наши люди, те, что снаружи, я, пожалуй,
попросил бы вас покинуть комнату, а мы с девицей Бахофен остались бы здесь и
провели коротенькое совещаньице. Я в нем очень нуждаюсь.
-- Нет, Liebling, нет, -- сказала девица Бахофен. -- Пойдем отсюда.
Меня тошнит от этой квартиры. Мы этим дома займемся, мой сладенький.
-- А по-моему, прекрасное место, -- неодобрительно пробормотал Густав.
-- Il est saoul, -- выговорил Эмбер.
-- Нет, правда, все эти зеркала и ковры обещают столь дивные восточные
неги, я просто не в силах устоять перед ними.
-- Il est complètement saoul, -- сказал Эмбер и заплакал.
Миловидная девица Бахофен решительно подхватила своего дружка под руку
и после некоторых увещеваний убедила его препроводить Эмбера в ожидавший их
черный полицейский автомобиль. Когда они ушли, Иван впал в истерику, выволок
с чердака старый велосипед, снес его вниз по лестнице и уехал. Круг запер
квартиру и медленно поплелся домой.
--------
8
Удивительно ярким выглядел город в лучах последнего солнца: стояли
Красные Деньки, особенность этих мест. Они наступали в ряд за первыми
заморозками, и счастлив был заезжий турист, навестивший Падукград в такую
пору. Слюнки текли при взгляде на грязь, оставленную недавними дождями,
столь сдобной казалась она. Фасады домов по одной стороне улицы купались в
янтарном свете, который подчеркивал каждую, ну просто каждую их деталь; на
некоторых красовались мозаичные панно; главный банк города, например,
радовал глаз серафимами среди юккоподобных растений. По свежей синей краске
бульварных скамеек детские пальчики выводили слова: "Слава Падуку", --
верное средство насытиться властью над липучей материей без того, чтобы уши
тебе открутил полицейский, коего натужная улыбка обнаруживала испытываемое
им затруднение. Воздушный рубиновый шарик висел в безоблачном небе. В
открытых кафе братались чумазые трубочисты и мучнистые пекари, там потопляли
они в гренадине и сидре старинную рознь. Посредине панели лежали резиновая
мужская калоша и запачканная кровью манжета, и прохожие обходили их
стороной, не замедляя, однако, шага и не взглядывая на эти вещицы, да и
вовсе ничем не показывая, что заметили их, разве соступят с бордюра в грязь
и опять взойдут на панель. Пуля вызвездила окно дешевой лавки игрушек; при
приближении Круга оттуда вышел солдат с чистым бумажным пакетом и запихал в
него калошу вместе с манжетой. Уберите препятствие и муравьи опять поползут
по прямой. Эмбер не носил съемных манжет, да он и не решился бы выпрыгнуть
на ходу из машины и побежать, и задыхаться, и бежать, и пригибаться, как
этот несчастный. Все это начинает надоедать. Надо проснуться. Слишком быстро
множатся жертвы моего кошмарного сна, думал, шагая, Круг, грузный, в черном
плаще и с черной шляпой, шлепал расстегнутый плащ, фетровая широкополая
шляпа моталась в руке.
Слабость привычки. Прежний чиновник, настоящий ancien régime старого
закала, сумел избегнуть ареста, а то и чего похуже, улизнув из своей
благопристойной плюшево-пыльной квартиры по улице Перегольм, дом 4, и
переехав на жительство в заглохший лифт дома, в коем обитал Круг. Хоть и
висела на двери табличка "Не работает", странный автомат по имени Адам Круг
неизменно пытался войти и натыкался на испуганное лицо и на белую козлиную
бороду потревоженного беженца. Впрочем, испуг тут же сменяли суетливые
проявления гостеприимства. Старик сумел превратить свое тесное логово в
довольно уютное гнездышко. Он был аккуратно одет, тщательно выбрит и с
простительной гордостью мог показать такие, к примеру, приспособления, как
спиртовая лампа или брючный пресс. Он был барон.
Круг невоспитанно отказался от предложенной чашечки кофе и протопал к
себе в квартиру. В комнате Давида его ожидал Хедрон. Ему сказали о звонке
Круга; он сразу пришел. Давид не желал отпускать их из детской, угрожая
вылезти из постели, если они уйдут. Клодина принесла мальчику ужин, но он
отказывался есть. В кабинет, куда ушли Круг с Хедроном, неразличимо
доносились его препирательства с нею.
Они говорили о том, что можно теперь предпринять : планируя
определенные шаги, отлично сознавая, что ни эти шаги и никакие иные уже не
помогут. Оба хотели понять, почему хватают людей, политической значимости
ровно никакой не имеющих; хоть, право, оба могли бы найти ответ, простой
ответ, который им будет предъявлен всего через полчаса.
-- Кстати, двенадцатого у нас опять совещание, -- заметил Хедрон. --
Боюсь, ты снова окажешься почетным гостем.
-- Я -- нет, -- ответил Круг. -- Меня там не будет.
Хедрон тщательно выскоблил черное содержимое трубки в стоявшую у его
локтя бронзовую пепельницу.
-- Мне придется вернуться, -- вздохнув, сказал он. -- К обеду явятся
китайские делегаты.
Он говорил о группе иноземных физиков и математиков, приглашенных к
участию в конгрессе, отмененном в последний момент. Кое-кто из наименее
важных участников не получил извещения об отмене и проделал весь путь
впустую.
В дверях, прежде чем выйти, он глянул на шляпу в своей руке и сказал:
-- Надеюсь, она не мучилась... я...
Круг затряс головой и торопливо открыл дверь.
Лестница являла собою необыкновенное зрелище. Густав, теперь при полном
параде, с выражением крайнего уныния на высокомерном лице сидел на
ступеньке. Четверо солдат выстроились в различных позах вдоль стены в виде
как бы батального барельефа. Хедрона немедленно окружили, показав ему
арестный мандат. Кто-то из солдат отпихнул Круга с дороги. Произошли
беспорядочные военные действия невнятного свойства, в ходе которых Густав
оступился и гулко пал на лестницу, увлекая за собою Хедрона. Круг пытался
последовать за солдатами, но был отброшен. Лязганье стихло. Можно было
представить себе барона, сжавшегося в темноте своего необычного укрытия и
все не смеющего поверить, что его пока не поймали.
--------
9
Сложивши ладони чашей, любимая, и продвигаясь осторожной, неверной
поступью человека очень преклонных лет (хоть тебе их едва ли пятнадцать), ты
перешла крыльцо; остановилась; локтем мягко открыла стеклянную дверь;
миновала чепраком покрытый рояль, пересекла вереницу прохладных, пропахших
гвоздикой комнат, нашла свою тетушку в chambre violette ----
Пожалуй, мне нужно, чтобы ты повторила всю сцену. Да-да, сначала.
Всходя по каменным ступеням крыльца, ты ни разу не отвела глаз от сложенных
чашей ладоней, от розоватой расщелины между большими пальцами. О, что это ты
несешь? Ну, давай. На тебе полосатая (тускло-белая, блекло-синяя)
безрукавка-джерси, темносиняя юбка девочки-скаута, сползающие
сиротски-черные носки и пара заляпанных зеленью теннисных туфель.
Геометричное солнце тронуло между колонн крыльца твои красновато-каштановые,
коротко остриженные волосы, полную шею и метку прививки на загорелом плече.
Ты медленно миновала прохладную, гулкую гостиную, затем вошла в ту комнату,
где ковер и кресла, и шторы были синими и лиловыми. Из многозеркалья
навстречу тебе выходили чаши ладоней, склоненные головы, а за спиной у тебя
передразнивались твои движения. Твоя тетушка, манекен, писала письмо.
-- Смотри, -- сказала ты.
Очень медленно, словно роза, ты раскрыла ладони. В них, вцепившись
всеми шестью мохнатыми ножками в подушку большого пальца и слегка изогнув
по-мышиному серое тельце с короткими красными в синих глазках подкрыльями,
странно высунутыми вперед из-под приспущенных верхних крыльев, длинных,
мрамористых, в глубоких надрезах ----
Похоже, мне придется заставить тебя сыграть твою роль и в третий раз,
но в попятном порядке, -- ты понесешь этого бражника обратно в сад -- туда,
где его нашла.
Когда ты тронулась в обратный путь (теперь распахнув ладони), солнце, в
беспорядке валявшееся по паркету гостиной, на плоском тигре (распяленном и
вылупившем из-под рояля яркие глаза), набросилось на тебя, вскарабкалось по
выцветшим мягким перекладинам твоей безрукавки и ударило прямо в лицо, и все
увидали (теснясь ярус за ярусом в небе, мешая друг другу, тыча перстами --
вот она, вот, услада для взгляда, юная radabarbára) его румяность и огненные
веснушки, и вспыхнувшие щеки, красные, как задние крылья, ибо бабочка так и
сидела, вцепившись в твою ладонь, и ты по прежнему на нее глядела,
перемещаясь к саду, где осторожно ссадила ее в густую траву под яблоней,
подальше от бусяных глазок твоей младшей сестры.
Где был я в это время? Восемнадцатилетний студент, сидящий с книгой
(надо думать, с "Les Pensées") на станционной скамье в нескольких милях
оттуда, не знающий тебя, тобою незнаемый. Вот я захлопнул книгу и поехал
тем, что называлось тогда дачным поездом, в деревушку, где проводил то лето
юный Хедрон. Это -- пригоршня арендуемых дач на склоне холма, обращенном к
реке, противный берег которой показывал посредством ольшаников и елей
густо-лесистые акры поместья твоей тетки.
Теперь откуда ни возьмись появляется некто -- à pas de loup -- высокий
мальчик с черными усиками и иными отметинами неуютного созревания. Не я, не
Хедрон. Тем летом мы только и делали, что играли в шахматы. Мальчик
приходился тебе двоюродным братом, и пока мы с товарищем, там, за рекой,
вникали в собрание прокомментированных партий Тарраша, он доводил тебя за
обедом до слез изощренными, с ума сводящими насмешками, а после, якобы для
примирения прокравшись за тобой на чердак, где ты хоронила горестные
рыдания, целовал твои мокрые глаза, горячую шею, спутанные волосы и норовил
забраться подмышки и за подвязки, ибо ты была для своих лет замечательно
крупной, созревшей девушкой; и все же он, несмотря на приятную внешность и
голодные жесткие лапы, умер годом позднее от чахотки.
А еще позднее, когда тебе было двадцать, а мне двадцать три, мы
повстречались на рождественской вечеринке и обнаружили, что были в то лето
соседями, пять лет назад -- пять потерянных лет! И именно в ту минуту, когда
в испуганном изумлении (испуганном неумелой работой судьбы) ты прижала
ладонь ко рту, глядя на меня очень круглыми глазами, и прошептала: "да ведь
и я там жила!", -- в моей памяти вспыхнул зеленый лужок возле фруктового
сада и крепкая девочка, осторожно несущая выпавшего из гнезда покрытого
пухом птенца, но ты ли то была в самом деле, -- этого никакие раскопки и
просеиванья ни подтвердить, ни опровергнуть не смогли.
Фрагменты письма, отправленного мертвой женщине в царство небесное ее
нетрезвым мужем.
--------
10
Он избавился от ее мехов, от всех ее фотографий, от ее огромной
английской губки и от запасов лавандового мыла, от зонта, от салфеточного
кольца, от фарфорового совенка, купленного ею для Эмбера, да так ему и не
отданного, -- и все-таки она отказывалась забываться. Когда (лет пятнадцать
назад) его родители погибли в железнодорожном крушении, он смог умерить
страх и страдание, написав Главу III (Глава IV в позднейшей редакции) своей
"Mirokonzepsii", где он взглянул прямо в глазницы смерти и обозвал ее
пакостью и собакой. Одним лишь сильным движением крупных плеч он стряхнул
наслоения святости, облепившие это чудище, и когда рухнули, подняв огромное
облако пыли, истрепанные рогожи, покровы и украшения, он испытал что-то
вроде уродливого облегчения. Вот только сможет ли он снова проделать это?
Ее платья, чулки и шляпы, и туфли милосердно исчезли вместе с Клодиной,
когда та, вскоре после ареста Хедрона, ушла от него, запуганная агентами
полиции. Агентства, которые он обзвонил, пытаясь найти ей взамен ученую
няню, помочь ему не смогли; но через пару дней после ухода Клодины в дверь
позвонили и там, на площадке, стояла молоденькая девчушка с чемоданом в руке
и предлагала свои услуги. "Я отзываюсь, -- смешно сказала она, -- на имя
Мариэтта"; -- она служила горничной и моделью в доме знаменитого живописца,
жившего в 30-й квартире, прямо над Кругом; да вот теперь ему пришлось
переехать вместе с женой и двумя другими художниками далеко в провинцию, в
гораздо менее комфортабельную тюрьму. Мариэтта стащила вниз второй чемодан и
тихо вселилась в комнату около детской. У нее были хорошие рекомендации от
Департамента Общественного Здоровья, грациозные ноги и бледное, нежно
очерченное, не очень хорошенькое, но симпатичное детское личико с, казалось,
запекшимися губами, всегда приоткрытыми, и темные, странно лишенные блеска
глаза: зрачки почти совпадали оттенком с райком, поместившимся несколько
выше обычного, в непроницаемой тени сажных ресниц. Ни румяна, ни пудра
никогда не касались ее на редкость бескровных, равномерно просвечивающих
щек. Она носила длинные волосы. Круга смущало чувство, что он ее видел
прежде, вероятно, на лестнице. Золушка, маленькая замарашка, что, вытирая
пыль, бродит, погруженная в сны наяву, вечно матово бледная и несказанно
усталая после последнего бала. В целом, было в ней что-то неприятное, -- в
ее волнистых каштановых волосах, в их резком каштановом запахе; но Давиду
она понравилась, а стало быть, в конце концов, подошла.
--------
11
В день рождения Круга его известили по телефону, что Глава Государства
соблаговолил одарить его личной беседой, и едва успел распыхтевшийся философ
опустить телефонную трубку, дверь распахнулась и, -- совершенно как на
театре, лакей из тех, что возникают и коченеют за полсекунды до того, как
хлопнет в ладоши их подставной хозяин (которого они между актами обижают, а
может и поколачивают), -- щелкнул каблуками и откозырял с порога
франт-адъютант. Ко времени, когда дворцовый автомобиль, громадный черный
лимузин, заставляющий вспомнить о похоронах по первому разряду в
алебастровых городах, прибыл в пункт назначения, раздражение Круга сменилось
чем-то вроде угрюмого любопытства. Круг, одетый вполне официально, обут был,
однако, в домашние шлепанцы, и двое гигантских привратников (которых Падук
унаследовал вместе с подпирающими балконы униженными кариатидами) глазели на
его рассеянные ступни, шаркавшие по мраморным ступеням. С этой минуты вокруг
него постоянно и тихо кишело множество разного сброда в мундирах, заставляя
его переходить туда и сюда, -- не определенными жестами или словами, но
бестелесным упругим давлением. Его препроводили в приемную, где вместо
обычных журналов предлагались на выбор головоломки (стеклянные, к примеру,
безделицы, внутри которых метались яркие, безнадежно подвижные шарики, кои
следовало заманить в пустые орбиты безглазых клоунов). Через минуту явились
двое мужчин в масках и всесторонне его обыскали. Затем один удалился за
ширму, другой же извлек откуда-то пузырек с биркой
"H2SO4" и схоронил его в левой подмышке Круга.
Заставив Круга принять "непринужденную позу", он призвал своего компаньона,
тот приблизился с нетерпеливой улыбкой и тут же сыскал пузырек, вслед за чем
был обвинен в подглядывании сквозь kwazinku [щель между створками ширмы].
Быстрое разрастание ссоры пресеклось появлением zemberla [камергера].
Чопорный старенький персонаж тотчас приметил, что Круг обут неподобающим
образом; и вихрь лихорадочных поисков пронесся по гнетущим просторам дворца.
Вкруг Круга начала собираться небольшая коллекция разного рода обувки --
множество измызганных бальных штиблет, крохотный девичий шлепанец,
отороченный траченным молью беличьим мехом, какие-то окровавленные валенки,
туфли коричневые, туфли черные и даже пара полусапог с приделанными к ним
коньками. Только они и сгодились для Круга, и прошло еще несколько времени,
пока отыскались руки и инструменты, способные лишить их подошвы
заржавленных, но грациозно изогнутых приложений.
Вслед за этим zemberl препроводил Круга к ministru dvortza фон Эмбиту
(немецкого происхождения). Эмбит немедленно объявил себя смиренным
поклонником кругова гения. "Mirokonzepsia", сообщил он, сформировала его ум.
Больше того, его двоюродный брат учился у профессора Круга, известного
медика, -- это часом не родственник? Нет. Несколько минут ministr предавался
светской болтовне (странная была у него привычка слегка всхрапывать, прежде
чем что-то сказать), потом взял Круга под руку, и они пошли длинным
коридором с дверьми по одной стороне и просторами гобелена, то оливковою, то
салатно-зеленого, изображающего что-то вроде бесконечной охоты в
субтропических кущах, -- по другой. Гостю пришлось осмотреть различные
комнаты, т.е. его провожатый тихо приотворял дверь и уважительным шепотом
направлял его интерес на тот или иной объект, достойный внимания. Первая из
показанных комнат вмещала выполненную в бронзе контурную карту страны;
города и села представлялись на ней разноцветными полу- и вполне
драгоценными камнями. В следующей юная машинистка вникала в содержание
некоторых документов, и так погружена была она в их расшифровку, и так
неслышно проник в эту комнату ministr, что барышня дико завизжала, когда он
всхрапнул у нее за спиной. Затем навестили классную: десятка два смуглых
армянских и сицилийских мальчиков старательно что-то писали за красного
дерева партами, а их eunig, жирный старик с крашенными волосами и налитыми
кровью глазами, сидел перед ними и раскрашивал ногти, и зевал, не раскрывая
рта. Особенный интерес представляла совершенно пустая комната, в которой
какая-то вымершая мебель оставила медвяно-желтые квадраты на коричневатых
полах: фон Эмбит тут задержался и Круга заставил задержаться, и указал ему
молча на пылесос, и постоял, елозя глазами туда и сюда, как бы порхая ими по
святыням древнего храма.
Однако кое-что еще более поразительное имелось в запасе pour la bonne
bouche. Notamment, une grande pièce bien claire со столами и стульями
скромной лабораторной породы, и нечто, смахивающее на особо крупный и
сложный радиоприемник. Из этой машины исходило постоянное уханье вроде
биения африканского барабана, и трое врачей в белом подсчитывали число
ударов в минуту. Со своей стороны, два грозной наружности молодца из личной
охраны Падука контролировали докторов, производя отдельный подсчет.
Хорошенькая медсестра читала в углу "Отброшенные розы", и личный врач
Падука, огромный мужчина с младенческим личиком и в запыленном на вид
сюртуке крепко спал за проекционным экраном. Тумм-па, тумм-па, тумм-па,
повторяла машина, и время от времени лишняя систола слегка нарушала ритм.
Обладатель сердца, к усиленным стукам которого прислушивались эксперты,
помещался в своем кабинете в пятидесяти примерно футах отсюда. Солдаты его
охраны -- сплошь кожи и патронташи -- придирчиво рассмотрели бумаги Круга и
фон Эмбита. Последний господин по забывчивости не прихватил фотокопии со
свидетельства о рождении, а значит не мог быть пропущен -- к большому его,
но впрочем добродушному огорчению. Круг вошел один.
Падук, затянутый от карбункула до мозолей в серое полевое сукно, стоял,
сложив за спиною руки и повернувшись этой спиной к читателю. Одетый и
установленный описанным выше образом, он стоял перед унылым французским
окном. Драные облака неслись по белесому небу, чуть дребезжало в окне
стекло. Комната, увы, когда-то была бальной залой. Стены ее оживляла густая
лепнина. Несколько стульев, плывших по пустынной глади зеркал, были
раззолочены. Также и радиатор. Один угол комнаты срезал огромный письменный
стол.
-- Я тут, -- сказал Круг.
Падук повернулся на каблуках и, не глядя на посетителя, прошествовал к
столу. Там он утоп в обтянутом кожей кресле. Круг, которому начал жать левый
ботинок, поискал куда бы присесть, не нашел и оглянулся на золоченые стулья.
Однако хозяин дома предусмотрел и это: раздался щелчок, и копия klubzessela
[кресла] Падука выскочила из ловушки вблизи стола.
Физически Жаба мало переменился, разве что каждая из частичек видимого
его организма расширилась и загрубела. Клок волос на макушке шишковатой, до
синевы выбритой головы был аккуратно расчесан надвое. Был он прыщавее, чем
когда-либо, и приходилось гадать, какой же могучей силой воли должен
обладать человек, чтоб удержаться и не выдавить черные головки, засорившие
грубые поры крыльев и окрестностей крыльев его толстоватого носа. Верхнюю
губу уродовал шрам. Кусок пористого пластыря был прилеплен сбоку от
подбородка; еще больший кусок с замызганным уголком и сбившимся ватным
тампоном виднелся в складке шеи, как раз над жестким воротом полувоенного
френча. Словом, он был немножко слишком поганым, чтобы казаться
правдоподобным, поэтому давайте позвеним в колокольчик (что в когтях у
бронзового орла), и пусть похоронщик слегка его приукрасит. Ну вот, кожа
вычищена и обрела марципановый ровный оттенок. Лоснистый гладкий парик с
изысканно переплетенными рыжими и белокурыми прядями прикрывает голову.
Розовая краска спрятала непристойный шрам. Право, прелесть что было бы за
лицо, если бы нам удалось закрыть ему глаза. Но как ни давили мы на веки,
они распахивались снова. Я никогда не замечал, какие у него глаза, или же
его глаза изменились.
Они были как у рыбы в запущенном аквариуме -- тинистые, бессмысленные
гляделки, к тому же бедняга смертельно смутился, оказавшись наедине с
большим, тяжелым Адамом Кругом.
-- Ты хотел меня видеть. В чем твои горести? В чем твоя правда? Люди
вечно хотят видеть меня и говорить со мной о своих горестях, о своих
правдах. Я устал, мир устал, мы оба устали. Горести мира -- мои горести. Я
говорю им: говорите со мной о горестях ваших. Чего же ты хочешь?
Этот маленький спич был пробормотан медленно, ровно, невыразительно. И,
пробормотав его, Падук склонил главу и уставился на свои руки. То, что
осталось от его ногтей, выглядело узенькими полосками, потонувшими в
желтоватом мясе.
-- Ну, что же, -- сказал Круг, -- коли ты так это излагаешь,
dragotzennyi [дражайший], то я хочу выпить.
Телефон уважительно звякнул. Падук выслушал его. Щека у него, пока он
выслушивал, дергалась. Затем он передал трубку Кругу, который с удобством
облапил ее и сказал: "Да".
-- Профессор, -- сказал телефон, -- это всего лишь совет, не более. Как
правило, Главе Государства не говорят 'dragotzennyi'.
-- Понятно, -- сказал Круг, вытягивая ногу. -- Кстати, не откажите в
любезности, принесите сюда коньяку. Обождите немного----
Он вопросительно взглянул на Падука, и тот сделал отчасти
проповеднический, или же галльский жест усталости и отвращения -- поднял обе
руки и уронил их снова.
-- Один коньяк и стакан молока, -- сказал Круг и повесил трубку.
-- Больше двадцати пяти лет, Мугакрад, -- сказал Падук, помолчав. -- Ты
остаешься прежним, но мир кружится. Гумакрад, бедный, маленький Гумрадка.
-- И тут, -- сказал Круг, -- они разговорились о былых временах,
вспомнили учителей с их причудами, -- одними и теми же, не странно ли, на
протяжении многих лет, и что же могло быть забавней привычных вычур? Брось,
dragotzennyi, бросьте, сударь, все это мне знакомо, да к тому же, у нас есть
что обсудить, и оно важнее клякс и снежков.
-- Ты можешь пожалеть об этом, -- сказал Падук.
Круг побарабанил пальцами по своему краю стола. Затем нащупал длинный
нож для бумаг, слоновая кость.
Вновь зазвякал телефон. Падук послушал.
-- Тебе советуют ножа здесь не трогать, -- сказал он Кругу и, вздохнув,
положил трубку. -- Зачем ты хотел меня видеть?
-- Я не хотел. Хотел ты.
-- Ладно, зачем я хотел? Тебе это ведомо, бедламный Адам?
-- Затем, -- ответил Круг, -- что я единственный, кто способен встать
на другой конец доски и заставить твой край подняться.
В дверь отрывисто стукнули и вошел, звеня подносом, zemberl. Он
расторопно обслужил двух друзей и вручил Кругу письмо. Круг отхлебнул и
начал читать, что там написано. "Профессор, было написано там, -- Ваши
манеры все еще некорректны. Вам следовало бы принять во внимание, что
несмотря на узкий и ломкий мостик школьных меморий, соединяющий ваши две
стороны, вглубь их разделяет пропасть величия и власти, которую даже
гениальный философ (а именно таковым Вы и являетесь -- да, сударь!) не имеет
надежды измерить. Не должно Вам допускать себя до этой гадкой фамильярности.
Приходится вновь предупреждать Вас. Умолять Вас. В надежде, что туфли не
слишком жмут, остаюсь -- Ваш доброжелатель."
-- Ну-ну, -- сказал Круг.
Падук омочил губы в пастеризованном молоке и заговорил еще более
хриплым голосом.
-- Теперь позволь, я тебе скажу. Они приходят и говорят мне. Почему
медлит этот достойный и умный человек? Почему не служит он Государству? И я
отвечаю: не знаю. И они также теряются в догадках.
-- Это какие же такие "они"? -- сухо осведомился Круг.
-- Друзья -- друзья закона, друзья законодателя. И деревенские общины.
И городские клубы. И великие ложи. Почему это так, почему он не с нами? Я
лишь эхо их вопрошаний.
-- Черта лысого ты эхо, -- сказал Круг.
Дверь слегка приоткрылась, и вошел жирный серый попугай с запискою в
клюве. Он ковылял к столу на уродливых дряхлых лапах, и когти его издавали
звук, какой производят на покрытых лаком полах собаки с необстриженными
ногтями. Падук выпрыгнул из кресла, подскочил к престарелой птице и вышиб ее
из комнаты, точно футбольный мяч. И грохнул дверью. Телефон верещал из
последних сил. Падук выдрал его из розетки и вбил в ящик стола.
-- А теперь -- ответ, -- произнес он.
-- Которым обязан мне ты, -- сказал Круг. -- Прежде всего, я хочу
знать, почему схвачены четверо моих друзей? Не для того ли, чтобы создать
вокруг меня вакуум? Оставить меня дрожать в пустоте?
-- Твой единственный друг -- Государство.
-- Понятно.
Пасмурный свет из высоких ок