, обожая вас, я в то же время весьма и весьма могу не любить кого-нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу в то же время принять на себя обязательств несогласимых... - Ах, оставьте всю эту обидчивость, Петр Петрович, - с чувством перебила Дуня, - и будьте тем умным и благородным человеком, каким я вас всегда считала и считать хочу. Я вам дала великое обещание, я ваша невеста; доверьтесь же мне в этом деле, и поверьте, я в силах буду рассудить беспристрастно. То, что я беру на себя роль судьи, это такой же сюрприз моему брату, как и вам. Когда я пригласила его сегодня, после письма вашего, непременно прийти на наше свидание, я ничего ему не сообщила из моих намерений. Поймите, что если вы не помиритесь, то я должна же выбирать между вами: или вы, или он. Так стал вопрос и с его, и с вашей стороны. Я не хочу и не должна ошибиться в выборе. Для вас я должна разорвать с братом; для брата я должна разорвать с вами. Я хочу и могу узнать теперь наверно: брат ли он мне? А про вас: дорога ли я вам, цените ли вы меня: муж ли вы мне? - Авдотья Романовна, - закоробившись, произнес Лужин, - ваши слова слишком многозначительны для меня, скажу более, даже обидны, ввиду того положения, которое я имею честь занимать в отношении к вам. Не говоря уже ни слова об обидном и странном сопоставлении, на одну доску, между мной и... заносчивым юношей, словами вашими вы допускаете возможность нарушения данного мне обещания. Вы говорите: "или вы, или он?", стало быть, тем самым показываете мне, как немного я для вас значу... я не могу допустить этого при отношениях и... обязательствах, существующих между нами. - Как! - вспыхнула Дуня, - я ставлю ваш интерес рядом со всем, что до сих пор было мне драгоценно в жизни, что до сих пор составляло всю мою жизнь, и вдруг вы обижаетесь за то, что я даю вам мало цены! Раскольников молча и язвительно улыбнулся, Разумихина всего передернуло; но Петр Петрович не принял возражения; напротив, с каждым словом становился он все привязчивее и раздражительнее, точно во вкус входил. - Любовь к будущему спутнику жизни, к мужу, должна превышать любовь к брату, - произнес он сентенциозно, - а во всяком случае, я не могу стоять на одной доске... Хоть я и настаивал давеча, что в присутствии вашего брата не желаю и не могу изъяснить всего, с чем пришел, тем не менее я теперь же намерен обратиться к многоуважаемой вашей мамаше для необходимого объяснения по одному весьма капитальному и для меня обидному пункту. Сын ваш, - обратился он к Пульхерии Александровне, - вчера, в присутствии господина Рассудкина (или... кажется так? извините, запамятовал вашу фамилию, - любезно поклонился он Разумихину), обидел меня искажением мысли моей, которую я сообщил вам тогда в разговоре частном, за кофеем, именно, что женитьба на бедной девице, уже испытавшей жизненное горе, по-моему, выгоднее в супружеском отношении, чем на испытавшей довольство, ибо полезнее для нравственности. Ваш сын умышленно преувеличил значение слов до нелепого, обвинив меня в злостных намерениях и, по моему взгляду, основываясь на вашей собственной корреспонденции. Почту себя счастливым, если вам, Пульхерия Александровна, возможно будет разубедить меня в противном отношении и тем значительно успокоить. Сообщите же мне, в каких именно терминах передали вы слова мои в вашем письме к Родиону Романовичу? - Я не помню, - сбилась Пульхерия Александровна, - а передала, как сама поняла. Не знаю, как передал вам Родя... Может, он что-нибудь и преувеличил. - Без вашего внушения он преувеличить не мог. - Петр Петрович, - с достоинством произнесла Пульхерия Александровна, - доказательство тому, что мы с Дуней не приняли ваших слов в очень дурную сторону, это то, что мы здесь. - Хорошо, маменька! - одобрительно сказала Дуня. - Стало быть, я и тут виноват! - обиделся Лужин. - Вот, Петр Петрович, вы все Родиона вините, а вы и сами об нем давеча неправду написали в письме, - прибавила, ободрившись, Пульхерия Александровна. - Я не помню, чтобы написал какую-нибудь неправду-с. - Вы написали, - резко проговорил Раскольников, не оборачиваясь к Лужину, - что я вчера отдал деньги не вдове раздавленного, как это действительно было, а его дочери (которой до вчерашнего дня никогда не видал). Вы написали это, чтобы поссорить меня с родными, и для того прибавили, в гнусных выражениях, о поведении девушки, которой вы не знаете. Все это сплетня и низость. - Извините, сударь, - дрожа со злости, ответил Лужин, - в письме моем я распространился о ваших качествах и поступках единственно в исполнение тем самым просьб вашей сестрицы и мамаши описать им: как я вас нашел и какое вы на меня произвели впечатление? Что же касается до означенного в письме моем, то найдите хоть строчку несправедливую, то есть что вы не истратили денег и что в семействе том, хотя бы и несчастном, не находилось недостойных лиц? - А по-моему, так вы, со всеми вашими достоинствами, не стоите мизинца этой несчастной девушки, в которую вы камень бросаете. - Стало быть, вы решились бы и ввести ее в общество вашей матери и сестры? - Я это уж и сделал, если вам хочется знать. Я посадил ее сегодня рядом с маменькой и с Дуней. - Родя! - вскричала Пульхерия Александровна. Дунечка покраснела; Разумихин сдвинул брови. Лужин язвительно и высокомерно улыбнулся. - Сами изволите видеть, Авдотья Романовна, - сказал он, - возможно ли тут соглашение? Надеюсь теперь, что дело это кончено и разъяснено, раз навсегда. Я же удалюсь, чтобы не мешать дальнейшей приятности родственного свидания и сообщению секретов (он встал со стула и взял шляпу). Но, уходя, осмелюсь заметить, что впредь надеюсь быть избавлен от подобных встреч и, так сказать, компромиссов. Вас же особенно буду просить, многоуважаемая Пульхерия Александровна, на эту же тему, тем паче что и письмо мое было адресовано вам, а не кому иначе. Пульхерия Александровна немного обиделась. - Чтой-то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела. Да и пишите вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатными и снисходительным, потому что мы все бросили и, вам доверясь, сюда приехали, а стало быть, и без того уж почти в вашей власти состоим. - Это не совсем справедливо, Пульхерия Александровна, и особенно в настоящий момент, когда возвещено о завещанных Марфой Петровной трех тысячах, что, кажется, очень кстати, судя по новому тону, которым заговорили со мной, - прибавил он язвительно. - Судя по этому замечанию, можно действительно предположить, что вы рассчитывали на нашу беспомощность, - раздражительно заметила Дуня. - Но теперь, по крайней мере, не могу так рассчитывать и особенно не желаю помешать сообщению секретных предложений Аркадия Ивановича Свидригайлова, которыми он уполномочил вашего братца и которые, как я вижу, имеют для вас капитальное, а может быть, и весьма приятное значение. - Ах боже мой! - вскрикнула Пульхерия Александровна. Разумихину не сиделось на стуле. - И тебе не стыдно теперь, сестра? - спросил Раскольников. - Стыдно, Родя, - сказал Дуня. - Петр Петрович, подите вон! - обратилась она к нему, побледнев от гнева. Петр Петрович, кажется, совсем не ожидал такого конца. Он слишком надеялся на себя, на власть свою и на беспомощность своих жертв. Не поверил и теперь. Он побледнел, и губы его затряслись. - Авдотья Романовна, если я выйду теперь в эту дверь, при таком напутствии, то - рассчитайте это - я уж не ворочусь никогда. Обдумайте хорошенько! Мое слово твердо. - Что за наглость! - вскричала Дуня, быстро подымаясь с места, - да я и не хочу, чтобы вы возвращались назад! - Как? Так вот ка-а-к-с! - вскричал Лужин, совершенно не веровавший, до последнего мгновения, такой развязке, а потому совсем потерявший теперь нитку, - так так-то-с! Но знаете ли, Авдотья Романовна, что я мог бы и протестовать-с. - Какое право вы имеете так говорить с ней! - горячо вступилась Пульхерия Александровна, - чем вы можете протестовать? И какие это ваши права? Ну, отдам я вам, такому, мою Дуню? Подите, оставьте нас совсем! Мы сами виноваты, что на несправедливое дело пошли, а всех больше я... - Однако ж, Пульхерия Александровна, - горячился в бешенстве Лужин, - вы связали меня данным словом, от которого теперь отрекаетесь... и наконец... наконец, я вовлечен был, так сказать, через то в издержки... Эта последняя претензия до того была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг не выдержал и - расхохотался. Пульхерия Александровна вышла из себя: - В издержки? В какие же это издержки? Уж не про сундук ли наш вы говорите? Да ведь вам его кондуктор задаром перевез. Господи, мы же вас и связали! Да вы опомнитесь, Петр Петрович, это вы нас по рукам и по ногам связали, а не мы вас! - Довольно, маменька, пожалуйста, довольно! - упрашивала Авдотья Романовна. - Петр Петрович, сделайте милость, уйдите! - Уйду-с, но одно только последнее слово! - проговорил он, уже почти совсем не владея собою, - ваша мамаша, кажется, совершенно забыла, что я решился вас взять, так сказать, после городской молвы, разнесшейся по всему околотку насчет репутации вашей. Пренебрегая для вас общественным мнением и восстановляя репутацию вашу, уж, конечно, мог бы я, весьма и весьма, понадеяться на возмездие и даже потребовать благодарности вашей... И только теперь открылись глаза мои! Вижу сам, что, может быть, весьма и весьма поступил опрометчиво, пренебрегая общественным голосом... - Да он о двух головах, что ли! - крикнул Разумихин, вскакивая со стула и уже готовясь расправиться. - Низкий вы и злой человек! - сказала Дуня. - Ни слова! Ни жеста! - вскрикнул Раскольников, удерживая Разумихина; затем, подойдя чуть не в упор к Лужину: - Извольте выйти вон! - сказал он тихо и раздельно, - и ни слова более, иначе... Петр Петрович несколько секунд смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом, затем повернулся, вышел, и уж, конечно, редко кто-нибудь уносил на кого в своем сердце столько злобной ненависти, как этот человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже "весьма и весьма" поправимое. III Главное дело было в том, что он, до самой последней минуты, никак не ожидал подобной развязки. Он куражился до последней черты, не предполагая даже возможности, что две нищие и беззащитные женщины могут выйти из-под его власти. Убеждению этому много помогли тщеславие и та степень самоуверенности, которую лучше всего назвать самовлюбленностию. Петр Петрович, пробившись из ничтожества, болезненно привык любоваться собою, высоко ценил свой ум и способности и даже иногда, наедине, любовался своим лицом в зеркале. Но более всего на свете любил и ценил он, добытые трудом и всякими средствами, свои деньги: они равняли его со всем, что было выше его. Напоминая теперь с горечью Дуне о том, что он решился взять ее, несмотря на худую о ней молву, Петр Петрович говорил вполне искренно и даже чувствовал глубокое негодование против такой "черной неблагодарности". А между тем, сватаясь тогда за Дуню, он совершено уже был убежден в нелепости всех этих сплетен, опровергнутых всенародно самой Марфой Петровной и давно уже оставленных всем городишком, горячо оправдывавшим Дуню. Да он и сам не отрекся бы теперь от того, что все это уже знал и тогда. И тем не менее он все-таки высоко ценил свою решимость возвысить Дуню до себя и считал это подвигом. Выговаривая об этом сейчас Дуне, он выговаривал свою тайную, возлелеянную им мысль, на которую он уже не раз любовался, и понять не мог, как другие могли не любоваться на его подвиг. Явившись тогда с визитом к Раскольникову, он вошел с чувством благодетеля, готовящегося пожать плоды и выслушать весьма сладкие комплименты. И уж, конечно, теперь, сходя с лестницы, он считал себя в высочайшей степени обиженным и непризнанным. Дуня же была ему просто необходима; отказаться от нее для него было немыслимо. Давно уже, уже несколько лет, со сластию мечтал он о женитьбе, но все прикапливал денег и ждал. Он с упоением помышлял, в глубочайшем секрете, о девице благонравной и бедной (непременно бедной), очень молоденькой, очень хорошенькой, благородной и образованной, очень запуганной, чрезвычайно много испытавшей несчастий и вполне перед ним приникшей, такой, которая бы всю жизнь считала его спасением своим, благоговела перед ним, подчинялась, удивлялась ему, и только ему одному. Сколько сцен, сколько сладостных эпизодов создал он в воображении на эту соблазнительную и игривую тему, отдыхая в тиши от дел! И вот мечта стольких лет почти уже осуществлялась: красота и образование Авдотьи Романовны поразили его; беспомощное положение ее раззадорило его до крайности. Тут являлось даже несколько более того, о чем он мечтал: явилась девушка гордая, характерная, добродетельная, воспитанием и развитием выше его (он чувствовал это), и такое-то существо будет рабски благодарно ему всю жизнь за его подвиг и благоговейно уничтожится перед ним, а он-то будет безгранично и всецело владычествовать!.. Как нарочно, незадолго перед тем, после долгих соображений и ожиданий, он решил наконец окончательно переменить карьеру и вступить в более обширный круг деятельности, а с тем вместе, мало-помалу, перейти и в более высшее общество, о котором он давно уже с сладострастием подумывал... Одним словом, он решился попробовать Петербурга. Он знал, что женщинами можно "весьма и весьма" много выиграть. Обаяние прелестной, добродетельной и образованной женщины могло удивительно скрасить его дорогу, привлечь к нему, создать ореол... и вот все рушилось! Этот теперешний внезапный, безобразный разрыв подействовал на него как удар грома. Это была какая-то безобразная шутка, нелепость! Он только капельку покуражился; он даже не успел и высказаться, он просто пошутил, увлекся, а кончилось так серьезно! Наконец, ведь он уже даже любил по-своему Дуню, он уже владычествовал над нею в мечтах своих - и вдруг!.. Нет! Завтра же, завтра же все это надо восстановить, залечить исправить, а главное - уничтожить этого заносчивого молокососа, мальчишку, который был всему причиной. С болезненным ощущением припоминался ему, тоже как-то невольно, Разумихин... но, впрочем, он скоро с этой стороны успокоился: "Еще бы и этого-то поставить с ним рядом!" Но кого он в самом деле серьезно боялся, - так это Свидригайлова... Одним словом, предстояло много хлопот. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . - Нет, я, я более всех виновата! - говорила Дунечка, обнимая и целуя мать, - я польстилась на его деньги, но, клянусь, брат, - я и не воображала, чтоб это был такой недостойный человек. Если б я разглядела его раньше, я бы ни на что не польстилась! Не вини меня, брат! - Бог избавил! бог избавил! - бормотала Пульхерия Александровна, но как-то бессознательно, как будто еще не совсем взяв в толк все, что случилось. Все радовались, через пять минут даже смеялись. Иногда только Дунечка бледнела и сдвигала брови, припоминая случившееся. Пульхерия Александровна и воображать не могла, что она тоже будет рада; разрыв с Лужиным представлялся ей еще утром страшною бедой. Но Разумихин был в восторге. Он не смел вполне его выразить, но весь дрожал как в лихорадке, как будто пятипудовая гиря свалилась с его сердца. Теперь он имеет право отдать им всю свою жизнь, служить им... Да мало ли что теперь! А впрочем, он еще пугливее гнал дальнейшие мысли и боялся своего воображения. Один только Раскольников сидел все на том же месте, почти угрюмый и даже рассеянный. Он, всего больше настаивавший на удалении Лужина, как будто всех меньше интересовался теперь случившимся. Дуня невольно подумала, что он все еще очень на нее сердится, а Пульхерия Александровна приглядывалась к нему боязливо. - Что же сказал тебе Свидригайлов? - подошла к нему Дуня. - Ах да, да! - вскричала Пульхерия Александровна. Раскольников поднял голову: - Он хочет непременно подарить тебе десять тысяч рублей и при этом заявляет желание тебя однажды видеть в моем присутствии. - Видеть! Ни за что на свете! - вскричала Пульхерия Александровна, - и как он смеет ей деньги предлагать! Затем Раскольников передал (довольно сухо) разговор свой с Свидригайловым, пропустив о призраках Марфы Петровны, чтобы не вдаваться в излишнюю материю и чувствуя отвращение заводить какой бы то ни было разговор, кроме самого необходимого. - Что же ты ему отвечал? - спросила Дуня. - Сперва сказал, что не передам тебе ничего. Тогда он объявил, что будет сам, всеми средствами, доискиваться свидания. Он уверял, что страсть его к тебе была блажью и что он теперь ничего к тебе не чувствует... Он не хочет, чтобы ты вышла за Лужина... Вообще же говорил сбивчиво. - Как ты сам его объясняешь себе, Родя? Как он тебе показался? - Признаюсь, ничего хорошо не понимаю. Предлагает десять тысяч, а сам говорил, что не богат. Объявляет, что хочет куда-то уехать, и через десять минут забывает, что об этом говорил. Вдруг тоже говорит, что хочет жениться и что ему уж невесту сватают... Конечно, у него есть цели, и всего вероятнее - дурные. Но опять как-то странно предположить, чтоб он так глупо приступил к делу, если б имел на тебя дурные намерения... Я, разумеется, отказал ему, за тебя, в этих деньгах, раз навсегда. Вообще он мне очень странным показался, и... даже... с признаками как будто помешательства. Но я мог и ошибиться; тут просто, может быть, надувание своего рода. Смерть Марфы Петровны, кажется, производит на него впечатление... - Упокой, господи, ее душу! - воскликнула Пульхерия Александровна, - вечно, вечно за нее бога буду молить! Ну что бы с нами было теперь, Дуня, без этих трех тысяч! Господи, точно с неба упали! Ах, Родя, ведь у нас утром всего три целковых за душой оставалось, и мы с Дунечкой, только и рассчитывали, как бы часы гденибудь поскорей заложить, чтобы не брать только у этого, пока сам не догадается. Дуню как-то уж слишком поразило предложение Свидригайлова. Она все стояла задумавшись. Раскольников приметил этот чрезмерный страх. - Кажется, придется мне не раз еще его увидать, - сказал он Дуне. - Будем следить! Я его выслежу! - энергически крикнул Разумихин. - Глаз не спущу! Мне Родя позволил. Он мне сам сказал давеча: "Береги сестру". А вы позволите, Авдотья Романовна? Дуня улыбнулась и протянула ему руку, но забота не сходила с ее лица. Пульхерия Александровна робко на нее поглядывала; впрочем, три тысячи ее видимо успокоивали. Через четверть часа все были в самом оживленном разговоре. Даже Раскольников, хоть и не разговаривал, но некоторое время внимательно слушал. Ораторствовал Разумихин. - И зачем, зачем вам уезжать! - с упоением разливался он восторженною речью, - и что вы будете делать в городишке? А главное, вы здесь все вместе и один другому нужны, уж как нужны, - поймите меня! Ну, хоть некоторое время... Меня же возьмите в друзья, в компаньоны, и уж уверяю, что затеем отличное предприятие. Слушайте, я вам в подробности это все растолкую - весь проект! У меня еще утром, когда ничего еще не случилось, в голове уж мелькало... Вот в чем дело: есть у меня дядя (я вас познакомлю; прескладной и препочтенный старичонка!), а у этого дяди есть тысяча рублей капиталу, а сам живет пенсионом и не нуждается. Второй год как он пристает ко мне, чтоб я взял у него эту тысячу, а ему бы по шести процентов платил. Я штуку вижу: ему просто хочется мне помочь; но прошлого года мне было не надо, а нынешний год я только приезда его поджидал и решился взять. Затем вы дадите другую тысячу, из ваших трех, и вот и довольно на первый случай, вот мы и соединимся. Что ж мы будем делать? Тут Разумихин принялся развивать свой проект и много толковал о том, как почти все наши книгопродавцы и издатели мало знают толку в своем товаре, а потому обыкновенно и плохие издатели, между тем как порядочные издания вообще окупаются и дают процент, иногда значительный. Об издательской-то деятельности и мечтал Разумихин, уже два года работавший на других и недурно знавший три европейские языка, несмотря на то, что дней шесть назад сказал было Раскольникову, что в немецком "швах", с целью уговорить его взять на себя половину переводной работы и три рубля задатку: и он тогда соврал, и Раскольников знал, что он врет. - Зачем, зачем же нам свое упускать, когда у нас одно из главнейших средств очутилось - собственные деньги? - горячился Разумихин. - Конечно, нужно много труда, но мы будем трудиться, вы, Авдотья Романовна, я, Родион... иные издания дают теперь славный процент! А главная основа предприятия в том, что будем знать, что' именно надо переводить. Будем и переводить, и издавать, и учиться, все вместе. Теперь я могу быть полезен, потому что опыт имею. Вот уже два года скоро по издателям шныряю и всю их подноготную знаю: не святые горшки лепят, поверьте! И зачем, зачем мимо рта кусок проносить! Да я сам знаю, и в тайне храню, сочинения два-три таких, что за одну только мысль перевесть и издать их можно рублей по сту взять за каждую книгу, а за одну из них я и пятисот рублей за мысль не возьму. И что вы думаете, сообщи я кому, пожалуй, еще усумнится, такое дубье! А уж насчет собственно хлопот по делам, типографий, бумаги, продажи, это вы мне поручите! все закоулки знаю! Помаленьку начнем, до большого дойдем, по крайней мере прокормиться чем будет, и уж во всяком случае свое вернем. У Дуни глаза блестели. - То, что вы говорите, мне очень нравится, Дмитрий Прокофьич, - сказала она. - Я тут, конечно, ничего не знаю, - отозвалась Пульхерия Александровна, - может, оно и хорошо, да опять ведь и бог знает. Ново как-то, неизвестно. Конечно, нам остаться здесь необходимо, хоть на некоторое время... Она посмотрела на Родю. - Как ты думаешь, брат? - сказала Дуня. - Я думаю, что у него очень хорошая мысль, - ответил он. - О форме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до того, что он умеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит... Впрочем, будет еще время вам сговориться... - Ура! - закричал Разумихин, - теперь стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами... Да куда ж ты, Родя? - Как, Родя, ты уж уходишь? - даже с испугом спросила Александровна. - В такую-то минуту! - крикнул Разумихин. Дуня смотрела на брата с недоверчивым удивлением. В руках его была фуражка; он готовился выйти. - Чтой-то вы точно погребаете меня али навеки прощаетесь, - как-то странно проговорил он. Он как будто улыбнулся, но как будто это была и не улыбка. - А ведь кто знает, может, и последний раз видимся, - прибавил он нечаянно. Он было подумал это про себя, но как-то само проговорилось вслух. - Да что с тобой! - вскрикнула мать. - Куда идешь ты, Родя? - как-то странно спросила Дуня. - Так, мне очень надо, - ответил он смутно, как бы колеблясь в том, что хотел сказать. Но в бледном лице его была какая-то резкая решимость. - Я хотел сказать... идя сюда... я хотел сказать вам, маменька... и тебе, Дуня, что нам лучше бы на некоторое время разойтись. Я себя нехорошо чувствую, я не спокоен... я после приду, сам приду, когда... можно будет. Я вас помню и люблю... Оставьте меня! Оставьте меня одного! Я так решил, еще прежде... Я это наверно решил... Что бы со мною ни было, погибну я или нет, я хочу быть один. Забудьте меня совсем. Это лучше... Не справляйтесь обо мне. Когда надо, я сам приду или... вас позову. Может быть, все воскреснет!.. А теперь, когда любите меня, откажитесь... Иначе, я вас возненавижу, я чувствую... Прощайте! - Господи! - вскрикнула Пульхерия Александровна. И мать, и сестра были в страшном испуге; Разумихин тоже. - Родя, Родя! Помирись с нами, будем по-прежнему! - воскликнула бедная мать. Он медленно повернулся к дверям и медленно пошел из комнаты. Дуня догнала его. - Брат! Что ты с матерью делаешь! - прошептала она со взглядом, горевшим от негодования. Он тяжело посмотрел на нее. - Ничего, я приду, я буду ходить! - пробормотал он вполголоса, точно не вполне сознавая, о чем хочет сказать, и вышел из комнаты. - Бесчувственный, злобный эгоист! - вскрикнула Дуня. - Он су-ма-сшедший, а не бесчувственный! Он помешанный! Неужели вы этого не видите? Вы бесчувственная после этого!.. - горячо прошептал Разумихин над самым ее ухом, крепко стиснув ей руку. - Я сейчас приду! - крикнул он, обращаясь к помертвевшей Пульхерии Александровне, и выбежал из комнаты. Раскольников поджидал его в конце коридора. - Я так и знал, что ты выбежишь, - сказал он. - Воротись к ним и будь с ними... Будь и завтра у них... и всегда. Я... может, приду... если можно. Прощай! И, не протягивая руки, он пошел от него. - Да куда ты? Что ты? Да что с тобой? Да разве можно так!.. бормотал совсем потерявшийся Разумихин. Раскольников остановился еще раз. - Раз навсегда: никогда ни о чем меня не спрашивай. Нечего мне тебе отвечать... Не приходи ко мне. Может, я и приду сюда... Оставь меня, а их... не оставь. Понимаешь меня? В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они смотрели друг на друга молча. Разумихин всю жизнь помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проницал в его душу, в сознание. Вдруг Разумихин вздрогнул. Что-то странное как будто прошло между ними... Какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятое с обеих сторон... Разумихин побледнел как мертвец. - Понимаешь теперь?.. - сказал вдруг Раскольников с болезненно искривившимся лицом. - Воротись, ступай к ним, - прибавил он вдруг и, быстро повернувшись, пошел из дому... Не стану теперь описывать, что было в тот вечер у Пульхерии Александровны, как воротился к ним Разумихин, как их успокоивал, как клялся, что надо дать отдохнуть Роде в болезни, клялся, что Родя придет непременно, будет ходить каждый день, что он очень, очень расстроен, что не надо раздражать его; как он, Разумихин, будет следить за ним, достанет ему доктора хорошего, лучшего, целый консилиум... Одним словом, с этого вечера Разумихин стал у них сыном и братом. IV А Раскольников пошел прямо к дому на канаве, где жила Соня. Дом был трехэтажный, старый и зеленого цвета. Он доискался дворника и получил от него неопределенные указания, где живет Капернаумов портной. Отыскав в углу на дворе вход на узкую и темную лестницу, он поднялся наконец во второй этаж и вышел на галерею, обходившую его со стороны двора. Покамест он бродил в темноте и в недоумении, где бы мог быть вход к Капернаумову, вдруг, в трех шагах от него, отворилась какая-то дверь; он схватился за нее машинально. - Кто тут? - тревожно спросил женский голос. - Это я... к вам, - ответил Раскольников и вошел в крошечную переднюю. Тут, на продавленном стуле, в искривленном медном подсвечнике, стояла свеча. - Это вы! Господи! - слабо вскрикнула Соня и стала как вкопанная. - Куда к вам? Сюда? И Раскольников, стараясь не глядеть на нее, поскорей прошел в комнату. Через минуту вошла со свечой и Соня, поставила свечку и стала сама перед ним, совсем растерявшаяся, вся в невыразимом волнении и, видимо, испуганная его неожиданным посещением. Вдруг краска бросилась в ее бледное лицо, и даже слезы выступили на глазах... Ей было и тошно, и стыдно, и сладко... Раскольников быстро отвернулся и сел на стул к столу. Мельком успел он охватить взглядом комнату. Это была большая комната, но чрезвычайно низкая, единственная отдававшаяся от Капернаумовых, запертая дверь к которым находилась в стене слева. На противоположной стороне, в стене справа, была еще другая дверь, всегда запертая наглухо. Там уже была другая, соседняя квартира, под другим нумером. Сонина комната походила как будто на сарай, имела вид весьма неправильного четырехугольника, и это придавало ей что-то уродливое. Стена с тремя окнами, выходившая на канаву, перерезывала комнату как-то вкось, отчего один угол, ужасно острый, убегал куда-то вглубь, так что его, при слабом освещении, даже и разглядеть нельзя было хорошенько; другой же угол был уже слишком безобразно тупой. Во всей этой большой комнате почти совсем не было мебели. В углу, направо, находилась кровать; подле нее, ближе к двери, стул. По той же стене, где была кровать, у самых дверей в чужую квартиру, стоял простой тесовый стол, покрытый синенькою скатертью; около стола два плетеных стула. Затем, у противоположной стены, поблизости от острого угла, стоял небольшой, простого дерева комод, как бы затерявшийся в пустоте. Вот все, что было в комнате. Желтоватые, обшмыганные и истасканные обои почернели по всем углам; должно быть, здесь бывало сыро и угарно зимой. Бедность была видимая; даже у кровати не было занавесок. Соня молча смотрела на своего гостя, так внимательно и бесцеремонно осматривавшего ее комнату, и даже начала, наконец, дрожать в страхе, точно стояла перед судьей и решителем своей участи. - Я поздно... Одиннадцать часов есть? - спросил он, все еще не подымая на нее глаз. - Есть, - пробормотала Соня. - Ах да, есть! - заторопилась она вдруг, как будто в этом был для нее весь исход, - сейчас у хозяев часы пробили... и я сама слышала... Есть. - Я к вам в последний раз пришел, - угрюмо продолжал Раскольников, хотя и теперь был только в первый, - я, может быть, вас не увижу больше... - Вы... едете? - Не знаю... все завтра... - Так вы не будете завтра у Катерины Ивановны? - дрогнул голос у Сони. - Не знаю. Все завтра утром... Не в том дело: я пришел одно слово сказать... Он поднял на нее свой задумчивый взгляд и вдруг заметил, что он сидит, а она все еще стоит перед ним. - Что ж вы стоите? Сядьте, - проговорил он вдруг переменившимся, тихим и ласковым голосом. Она села. Он приветливо и почти с состраданием посмотрел на нее с минуту. - Какая вы худенькая! Вон какая у вас рука! Совсем прозрачная. Пальцы как у мертвой. Он взял ее руку. Соня слабо улыбнулась. - Я и всегда такая была, - сказала она. - Когда и дома жили? - Да. - Ну, да уж конечно! - произнес он отрывисто, и выражение лица его, и звук голоса опять вдруг переменились. Он еще раз огляделся кругом. - Это вы от Капернаумова нанимаете? - Да-с... - Они там, за дверью? - Да... У них тоже такая же комната. - Все в одной? - В одной-с. - Я бы в вашей комнате по ночам боялся, - угрюмо заметил он. - Хозяева очень хорошие, очень ласковые, - отвечала Соня, все еще как бы не опомнившись и не сообразившись, - и вся мебель, и все... все хозяйское. И они очень добрые, и дети тоже ко мне часто ходят... - Это косноязычные-то? - Да-с... Он заикается и хром тоже. И жена тоже... Не то что заикается, а как будто не все выговаривает. Она добрая, очень. А он бывший дворовый человек. А детей семь человек... и только старший один заикается, а другие просто больные... а не заикаются... А вы откуда про них знаете? - прибавила она с некоторым удивлением. - Мне ваш отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал... И про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях стояла Соня смутилась. - Я его точно сегодня видела, - прошептала она нерешительно. - Кого? - Отца. Я по улице шла, там подле, на углу, в десятом часу, а он будто впереди идет. И точно как будто он. Я хотела уж зайти к Катерине Ивановне... - Вы гуляли? - Да, - отрывисто прошептала Соня, опять смутившись и потупившись. - Катерина Ивановна ведь вас чуть не била, у отца-то? - Ах нет, что вы, что вы это, нет! - с каким-то даже испугом посмотрела на него Соня. - Так вы ее любите? - Ее? Да ка-а-ак же! - протянула Соня жалобно и с страданием сложив вдруг руки. - Ах! вы ее... Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок... Ведь у ней ум совсем как помешан... от горя. А какая она умная была... какая великодушная... какая добрая! Вы ничего, ничего не знаете... ах! Соня проговорила это точно в отчаянии, волнуясь и страдая, и ломая руки. Бледные щеки ее опять вспыхнули, в глазах выразилась мука. Видно было, что в ней ужасно много затронули, что ей ужасно хотелось что-то выразить, сказать, заступиться. Какое-то ненасытимое сострадание, если можно так выразиться, изобразилось вдруг во всех чертах лица ее. - Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы ничего, ничего не знаете... Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная... Она справедливости ищет... Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует... И хоть мучайте ее, а она несправедливого не сделает. Она сама не замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается... Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая! - А с вами что будет? Соня посмотрела вопросительно. - Они ведь на вас остались. Оно, правда, и прежде все было на вас, и покойник на похмелье к вам же ходил просить. Ну, а теперь вот что будет? - Не знаю, - грустно произнесла Соня. - Они там останутся? - Не знаю, они на той квартире должны; только хозяйка, слышно, говорила сегодня, что отказать хочет, а Катерина Ивановна говорит, что и сама ни минуты не останется. - С чего ж это она так храбрится? На вас надеется? - Ах нет, не говорите так!.. Мы одно, заодно живем, - вдруг опять взволновалась и даже раздражилась Соня, точь-в-точь как если бы рассердилась канарейка или какая другая маленькая птичка. - Да и как же ей быть? Ну как же, как же быть? - спрашивала она, горячась и волнуясь. - А сколько, сколько она сегодня плакала! У ней ум мешается, вы этого не заметили? Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично было, закуски были и все... то руки ломает, кровью харкает, плачет, вдруг стучать начнет головой об стену, как в отчаянии. А потом опять утешится, на вас она все надеется: говорит, что вы теперь ей помощник и что она где-нибудь немного денег займет и поедет в свой город, со мною, и пансион для благородных девиц заведет, а меня возьмет надзирательницей, и начнется у нас совсем новая, прекрасная жизнь, и целует меня, обнимает, утешает, и ведь так верит! так верит фантазиям-то! Ну разве можно ей противоречить? А сама-то весь-то день сегодня моет, чистит, чинит корыто сама, с своею слабенькою-то силой, в комнату втащила, запыхалась, так и упала на постель; а то мы в ряды еще с ней утром ходили, башмачки Полечке и Лене купить, потому у них все развалились, только у нас денег-то и недостало по расчету, очень много недостало, а она такие миленькие ботиночки выбрала, потому у ней вкус есть, вы не знаете... Тут же в лавке так и заплакала, при купцах-то, что недостало... Ах, как было жалко смотреть. - Ну и понятно после того, что вы... так живете, - сказал с горькою усмешкой Раскольников. - А вам разве не жалко? Не жалко? - вскинулась опять Соня, - ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах как теперь целый день вспоминать было больно! Соня даже руки ломала говоря, от боли воспоминания. - Это вы-то жестокая? - Да я, я! Я пришла тогда, - продолжала она плача, - а покойник и говорит: "прочти мне, говорит, Соня, у меня голова что-то болит, прочти мне... вот книжка", у Лебезятникова, тут живет, он такие смешные книжки все доставал. А я говорю: "мне идти пора", так и не хотела прочесть, а зашла я к ним, главное чтоб воротнички показать Катерине Ивановне; мне Лизавета, торговка, воротнички и нарукавнички дешево принесла, хорошенькие, новенькие и с узором. А Катерине Ивановне очень понравились, она надела и в зеркало посмотрела на себя, и очень, очень ей понравились: "подари мне, говорит, их, Соня, пожалуйста". Пожалуйста попросила, и уж так ей хотелось. А куда ей надевать? Так: прежнее, счастливое время только вспомнилось! Смотрится на себя в зеркало, любуется, и никаких-то, никаких-то у ней платьев нет, никаких-то вещей, вот уж сколько лет! И ничего-то она никогда ни у кого не попросит; гордая, сама скорей отдаст последнее, а тут вот попросила, - так уж ей понравились! А я и отдать пожалела, "на что вам, говорю, Катерина Ивановна?" Так и сказала, "на что". Уж этого-то не надо было бы ей говорить! Она так на меня посмотрела, и так ей тяжелотяжело стало, что я отказала, и так это было жалко смотреть... И не за воротнички тяжело, а за то, что я отказала, я видела. Ах, так бы, кажется, теперь все воротила, все переделала, все эти прежние слова... Ох, я... да что!.. вам ведь все равно! - Эту Лизавету торговку вы знали? - Да... А вы разве знали? - с некоторым удивлением переспросила Соня. - Катерина Ивановна в чахотке, в злой; она скоро умрет, - сказал Раскольников, помолчав и не ответив на вопрос. - Ох, нет, нет, нет! - И Соня бессознательным жестом схватила его за обе руки, как бы упрашивая, чтобы нет. - Да ведь это ж лучше, коль умрет. - Нет, не лучше, не лучше, совсем не лучше! - испуганно и безотчетно повторяла она. - А дети-то? Куда ж вы тогда возьмете их, коль не к вам? - Ох, уж не знаю! - вскрикнула Соня почти в отчаянии и схватилась за голову. Видно было, что эта мысль уж много-много раз в ней самой мелькала, и он только вспугнул опять эту мысль. - Ну а коль вы, еще при Катерине Ивановне, теперь, заболеете и вас в больницу свезут, ну что тогда будет? - безжалостно настаивал он. - Ах, что вы, что вы! Этого-то уж не может быть! - и лицо Сони искривилось страшным испугом. - Как не может быть? - продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, - не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется? На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить, и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а дети плакать... А там упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а дети... - Ох, нет!.. Бог этого не попустит! - вырвалось наконец из стесненно груди у Сони. Она слушала, с мольбой смотря на него и складывая в немой просьбе руки, точно от него все и зависело. Раскольников встал и начал ходить по комнате. Прошло с минуту. Соня стояла, опустив руки и голову, в страшной тоске. - А копить нельзя? На черный день откладывать? - спросил он, вдруг останавливаясь перед ней. - Нет, - прошептала Соня. - Разумеется, нет! А пробовали? - прибавил он чуть не с насмешкой. - Пробовала. - И сорвалось! Ну, да разумеется! Что и спрашивать! И оп