на Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме. Она схватилась было за таз, чтобы нести его по требованию Раскольникова, но чуть не упала с ношей. Но тот уже успел найти полотенце, намочил его водою и стал обмывать залитое кровью лицо Мармеладова. Катерина Ивановна стояла тут же, с болью переводя дух и держась руками за грудь. Ей самой нужна была помощь. Раскольников начал понимать, что он, может быть, плохо сделал, уговорив перенести сюда раздавленного. Городовой тоже стоял в недоумении. - Поля! - крикнула Катерина Ивановна, - беги к Соне, скорее. Если не застанешь дома, все равно, скажи, что отца лошади раздавили и чтоб она тотчас же шла сюда... как воротится. Скорей, Поля! На, закройся платком! - Сто есь духу беги! - крикнул вдруг мальчик со стула и, сказав это, погрузился опять в прежнее безмолвное прямое сиденье на стуле, выпуча глазки, пятками вперед и носками врозь. Меж тем комната наполнилась так, что яблоку упасть было негде. Полицейские ушли, кроме одного, который оставался на время и старался выгнать публику, набравшуюся с лестницы, опять обратно на лестницу. Зато из внутренних комнат высыпали чуть не все жильцы госпожи Липпевехзель и сначала было теснились только в дверях, но потом гурьбой хлынули в самую комнату. Катерина Ивановна пришла в исступление. - Хоть бы умереть-то дали спокойно! - закричала она на всю толпу, - что за спектакль нашли! С папиросами! Кхе-кхе-кхе! В шляпах войдите еще!.. И то в шляпе один... Вон! К мертвому телу хоть уважение имейте! Кашель задушил ее, но острастка пригодилась. Катерины Ивановны, очевидно, даже побаивались; жильцы, один за другим, протеснились обратно к двери с тем странным внутренним ощущением довольства, которое всегда замечается, даже в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним, и от которого не избавлен ни один человек, без исключения, несмотря даже на самое искреннее чувство сожаления и участия. За дверью послышались, впрочем, голоса про больницу и что здесь не след беспокоить напрасно. - Умирать-то не след! - крикнула Катерина Ивановна и уже бросилась было растворить дверь, чтобы разразиться на них целым громом, но столкнулась в дверях с самою госпожой Липпевехзель, которая только что успела прослышать о несчастии и прибежала производить распорядок. Это была чрезвычайно вздорная и беспорядочная немка. - Ах, бог мой! - всплеснула она руками, - ваш муж пьян лошадь изтопталь. В больниц его! Я хозяйка! - Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы говорите, - высокомерно начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та "помнила свое место", и даже теперь не могла отказать себе в этом удовольствии), - Амалия Людвиговна... - Я вам сказал раз-на-прежде, что вы никогда не смель говориль мне Амаль Людвиговна; я Амаль-Иван! - Вы не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так как я не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь за дверью (за дверью действительно раздался смех и крик: "сцепились!"), то и буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно не могу понять, почему вам это название не нравится. Вы видите сами, что случилось с Семеном Захаровичем; он умирает. Прошу вас сейчас запереть эту дверь и не впускать сюда никого. Дайте хоть умереть спокойно! Иначе, уверяю вас, завтра же поступок ваш будет известен самому генерал-губернатору. Князь знал меня еще в девицах и очень хорошо помнит Семена Захаровича, которому много раз благодетельствовал. Всем известно, что у Семена Захаровича было много друзей и покровителей, которых он сам оставил из благородной гордости, чувствуя несчастную свою слабость, но теперь (она указала на Раскольникова) нам помогает один великодушный молодой человек, имеющий средства и связи, и которого Семен Захарович знал еще в детстве, и будьте уверены, Амалия Людвиговна... Все это произнесено было чрезвычайною скороговоркой, чем дольше, тем быстрей, но кашель разом перервал красноречие Катерины Ивановны. В эту минуту умирающий очнулся и простонал, и она побежала к нему. Больной открыл глаза и, еще не узнавая и не понимая, стал вглядываться в стоявшего над ним Раскольникова. Он дышал тяжело, глубоко и редко; на окраинах губ выдавилась кровь; пот выступил на лбу. Не узнав Раскольникова, он беспокойно начал обводить глазами. Катерина Ивановна смотрела на него грустным, но строгим взглядом, а из глаз ее текли слезы. - Боже мой! У него вся грудь раздавлена! Крови-то, крови! - проговорила она в отчаянии. - Надо снять с него все верхнее платье! Повернись немного, Семен Захарович, если можешь, - крикнула она ему. Мармеладов узнал ее. - Священника! - проговорил он хриплым голосом. Катерина Ивановна отошла к окну, прислонилась лбом к оконной раме и с отчаянием воскликнула: - О треклятая жизнь! - Священника! - проговорил опять умирающий после минутного молчания. - Пошли-и-и! - крикнула на него Катерина Ивановна; он послушался окрика и замолчал. Робким, тоскливым взглядом отыскивал он ее глазами; она опять воротилась к нему и стала у изголовья. Он несколько успокоился, но ненадолго. Скоро глаза его остановились на маленькой Лидочке (его любимице), дрожавшей в углу, как в припадке, и смотревшей на него своими удивленными, детски пристальными глазами. - А... а... - указывал он на нее с беспокойством. Ему что-то хотелось сказать. - Чего еще? - крикнула Катерина Ивановна. - Босенькая! Босенькая! - бормотал он, полоумным взглядом указывая на босые ножки девочки. - Молчи-и-и! - раздражительно крикнула Катерина Ивановна, - сам знаешь, почему босенькая! - Слава богу, доктор! - крикнул обрадованный Раскольников. Вошел доктор, аккуратный старичок, немец, озираясь с недоверчивым видом; подошел к больному, взял пульс, внимательно ощупал голову и, с помощию Катерины Ивановны, отстегнул всю смоченную кровью рубашку и обнажил грудь больного. Вся грудь была исковеркана, измята и истерзана; несколько ребер с правой стороны изломано. С левой стороны, на самом сердце, было зловещее, большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом. Доктор нахмурился. Полицейский рассказал ему, что раздавленного захватило в колесо и тащило, вертя, шагов тридцать по мостовой. - Удивительно, как он еще очнулся, - шепнул потихоньку доктор Раскольникову. - Что вы скажете? - спросил тот. - Сейчас умрет. - Неужели никакой надежды? - Ни малейшей! При последнем издыхании... К тому же голова очень опасно ранена... Гм. Пожалуй, можно кровь отворить... но... это будет бесполезно. Через пять или десять минут умрет непременно. - Так уж отворите лучше кровь! - Пожалуй... Впрочем, я вас предупреждаю, это будет совершенно бесполезно. В это время послышались еще шаги, толпа в сенях раздвинулась, и на пороге появился священник с запасными дарами, седой старичок. За ним ходил полицейский, еще с улицы. Доктор тотчас же уступил ему место и обменялся с ним значительным взглядом. Раскольников упросил доктора подождать хоть немножко. Тот пожал плечами и остался. Все отступили. Исповедь длилась очень недолго. Умирающий вряд ли хорошо понимал что-нибудь; произносить же мог только отрывистые, неясные звуки. Катерина Ивановна взяла Лидочку, сняла со стула мальчика и, отойдя в угол к печке, стала на колени, а детей поставила на колени перед собой. Девочка только дрожала; мальчик же, стоя на голых коленочках, размеренно подымал ручонку, крестился полным крестом и кланялся в землю, стукаясь лбом, что, по-видимому, доставляло ему особенное удовольствие. Катерина Ивановна закусывала губы и сдерживала слезы; она тоже молилась, изредка оправляя рубашечку на ребенке и успев набросить на слишком обнаженные плечи девочки косынку, которую достала с комода, не вставая с колен и молясь. Между тем двери из внутренних комнат стали опять отворяться любопытными. В сенях же все плотнее и плотнее стеснялись зрители, жильцы со всей лестницы, не переступая, впрочем, за порог комнаты. Один только огарок освещал всю сцену. В эту минуту из сеней, сквозь толпу, быстро протеснилась Поленька, бегавшая за сестрой. Она вошла, едва переводя дух от скорого бега, сняла с себя платок, отыскала глазами мать, подошла к ней и сказала: "Идет! на улице встретила!" Мать пригнула ее на колени и поставила подле себя. Из толпы, неслышно и робко, протеснилась девушка, и странно было ее внезапное появление в этой комнате, среди нищеты, лохмотьев, смерти и отчаяния. Она была тоже в лохмотьях; наряд ее был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся в своем особом мире, с ярко и позорно выдающеюся целью. Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв и о своем перекупленном из четвертых рук, шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером. Из-под этой надетой мальчишески набекрень шляпки выглядывало худое, бледное и испуганное личико с раскрытым ртом и с неподвижными от ужаса глазами. Соня была малого роста, лет восемнадцати, худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми глазами. Она пристально смотрела на постель, на священника; она тоже задыхалась от скорой ходьбы. Наконец шушуканье, некоторые слова в толпе, вероятно, до нее долетели. Она потупилась, переступила шаг через порог и стала в комнате, но опять-таки в самых дверях. Исповедь и причащение кончились. Катерина Ивановна снова подошла к постели мужа. Священник отступил и, уходя, обратился было сказать два слова в напутствие и утешение Катерине Ивановне. - А куда я этих-то дену? - резко и раздражительно перебила она, указывая на малюток. - Бог милостив; надейтесь на помощь всевышнего, - начал было священник. - Э-эх! Милостив, да не до нас! - Это грех, грех, сударыня, - заметил священник, качая головой. - А это не грех? - крикнула Катерина Ивановна, показывая на умирающего. - Быть может, те, которые были невольною причиной, согласятся вознаградить вас, хоть бы в потере доходов... - Не понимаете вы меня! - раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. - Да и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него не доходы, а только мука была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою жизнь в кабаке извел! И слава богу, что помирает! Убытку меньше! - Простить бы надо в предсмертный час, а это грех, сударыня, таковые чувства большой грех! Катерина Ивановна суетилась около больного, она подавала ему пить, обтирала пот и кровь с головы, оправляла подушки и разговаривала с священником, изредка успевая оборотиться к нему между делом. Теперь же она вдруг набросилась на него почти в исступлении. - Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, - вот моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила! Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Оно отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с болью придерживая другою рукой грудь. Платок был весь в крови... Священник поник головой и не сказал ничего. Мармеладов был в последней агонии; он не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он было и начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него: - Молчи-и-и! Не надо!.. Знаю, что хочешь сказать!.. - И больной умолк; но в ту же минуту блуждающий взгляд его упал на дверь, и он увидал Соню... До сих пор он не замечал ее: она стояла в углу и в тени. - Кто это? Кто это? - проговорил он вдруг хриплым задыхающимся голосом, весь в тревоге, с ужасом указывая глазами на дверь, где стояла дочь и усиливаясь приподняться. - Лежи! Лежи-и-и! - крикнула было Катерина Ивановна. Он дико и неподвижно смотрел некоторое время на дочь, как бы не узнавая ее. Да и ни разу еще он не видал ее в таком костюме. Вдруг он узнал ее, приниженную, убитую, расфранченную и стыдящуюся, смиренно ожидающую своей очереди проститься с умирающим отцом. Бесконечное страдание изобразилось в лице его. - Соня! Дочь! Прости! - крикнул он и хотел было протянуть к ней руку, но, потеряв опору, сорвался и грохнулся с дивана, прямо лицом наземь; бросились поднимать его, положили, но он уже отходил. Соня слабо вскрикнула, подбежала, обняла его и так и замерла в этом объятии. Он умер у нее в руках. - Добился своего! - крикнула Катерина Ивановна, увидав труп мужа, - ну, что теперь делать! Чем я похороню его! А чем их-то, их-то завтра чем накормлю? Раскольников подошел к Катерине Ивановне. - Катерина Ивановна, - начал он ей, - на прошлой неделе ваш покойный муж рассказал мне всю свою жизнь и все обстоятельства... Будьте уверены, что он говорил об вас с восторженным уважением. С этого вечера, когда я узнал, как он всем вам был предан и как особенно вас, Катерина Ивановна, уважал и любил, несмотря на свою несчастную слабость, с этого вечера мы и стали друзьями... Позвольте же мне теперь... способствовать... к отданию долга моему покойному другу. Вот тут... двадцать рублей, кажется, - и если это может послужить вам в помощь, то... я... одним словом, я зайду - я непременно зайду... я, может быть, еще завтра зайду... Прощайте! И он быстро вышел из комнаты, поскорей протесняясь через толпу на лестницу; но в толпе вдруг столкнулся с Никодимом Фомичом, узнавшим о несчастии и пожелавшим распорядиться лично. Со времени сцены в конторе они не видались, но Никодим Фомич мигом узнал его. - А, это вы? - спросил он его. - Умер, - отвечал Раскольников. - Был доктор, был священник, все в порядке. Не беспокойте очень бедную женщину, она и без того в чахотке. Ободрите ее, если чем можете... Ведь вы добрый человек, я знаю... - прибавил он с усмешкой, смотря ему прямо в глаза. - А как вы, однако ж, кровью замочились, - заметил Никодим Фомич, разглядев при свете фонаря несколько свежих пятен на жилете Раскольникова. - Да, замочился... я весь в крови! - проговорил с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул головой и пошел вниз по лестнице. Он сходил тихо, не торопясь, весь в лихорадке и, не сознавая, того, полный одного, нового, необъятного ощущения вдруг прихлынувшей полной и могучей жизни. Это ощущение могло походить на ощущение приговоренного к смертной казни, которому вдруг и неожиданно объявляют прощение. На половине лестницы нагнал его возвращавшийся домой священник; Раскольников молча пропустил его вперед, разменявшись с ним безмолвным поклоном. Но уже сходя последние ступени, он услышал вдруг поспешные шаги за собою. Кто-то догонял его. Это была Поленька; она бежала за ним и звала его: "Послушайте! Послушайте!" Он обернулся к ней. Та сбежала последнюю лестницу и остановилась вплоть перед ним, ступенькой выше его. Тусклый свет проходил со двора. Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по-детски, на него смотревшее. Она прибежала с поручением, которое, видимо, ей самой очень нравилось. - Послушайте, как вас зовут?.. а еще: где вы живете? - спросила она торопясь, задыхающимся голоском. Он положил ей обе руки на плечи и с каким-то счастьем глядел на нее. Ему так приятно было на нее смотреть, - он сам не знал почему. - А кто вас прислал? - А меня прислала сестрица Соня, - отвечала девочка, еще веселее улыбаясь. - Я так и знал, что вас прислала сестрица Соня. - Меня и мамаша тоже прислала. Когда сестрица Соня стала посылать, мамаша тоже подошла и сказала: "Поскорей беги, Поленька!" - Любите вы сестрицу Соню? - Я ее больше всех люблю! - с какою-то особенною твердостию проговорила Поленька, и улыбка ее стала вдруг серьезнее. - А меня любить будете? Вместо ответа он увидел приближающееся к нему личико девочки и пухленькие губки, наивно протянувшиеся поцеловать его. Вдруг тоненькие, как спички, руки ее обхватили его крепко-крепко, голова склонилась к его плечу, и девочка тихо заплакала, прижимаясь лицом к нему все крепче и крепче. - Папочку жалко! - проговорила она через минуту, поднимая свое заплаканное личико и вытирая руками слезы, - все такие теперь несчастия пошли, - прибавила она неожиданно, с тем особенно солидным видом, который усиленно принимают дети, когда захотят вдруг говорить как "большие". - А папаша вас любил? - Он Лидочку больше всех нас любил, - продолжала она очень серьезно и не улыбаясь, уже совершенно как говорят большие, - потому любил, что она маленькая, и оттого еще, что больная, и ей всегда гостинцу носил, а нас он читать учил, а меня грамматике и закону божию, - прибавила она с достоинством, - а мамочка ничего не говорила, а только мы знали, что она это любит, и папочка знал, а мамочка меня хочет по-французски учить, потому что мне уже пора получать образование. - А молиться вы умеете? - О, как же, умеем! Давно уже; я, как уж большая, то молюсь сама про себя, а Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва "Богородицу" прочитают, а потом еще одну молитву: "Боже, прости и благослови сестрицу Соню", а потом еще: "Боже, прости и благослови нашего другого папашу", потому что наш старший папаша уже умер, а этот ведь нам другой, а мы и об том тоже молимся. - Полечка, меня зовут Родион; помолитесь когда-нибудь и обо мне: " и раба Родиона" - больше ничего. - Всю мою будущую жизнь буду об вас молиться, - горячо проговорила девочка и вдруг опять засмеялась, бросилась к нему и крепко опять обняла его. Раскольников сказал ей свое имя, дал адрес и обещался завтра же непременно зайти. Девочка ушла в совершенном от него восторге. Был час одиннадцатый, когда он вышел на улицу. Через пять минут он стоял на мосту ровно на том самом месте, с которого давеча бросилась женщина. "Довольно! - произнес он решительно и торжественно, - прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесно и - довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и... и воли, и силы... и посмотрим теперь! Померяемся теперь! - прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. - А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства! ... Слаб я очень в эту минуту, но... кажется, вся болезнь прошла. Я и знал, что пройдет, когда вышел давеча. Кстати: дом Починкова, это два шага... пусть выиграет заклад!.. Пусть и он потешится, - ничего, пусть!.. Сила, сила нужна: без силы ничего не возьмешь; а силу надо добывать силой же, вот этого-то они и не знают", - прибавил он гордо и самоуверенно и пошел, едва переводя ноги, с моста. Гордость и самоуверенность нарастали в нем каждую минуту; уже в следующую минуту это становился не тот человек, что был в предыдущую. Что же, однако, случилось такого особенного, что так перевернуло его? Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся за соломинку, вдруг показалось, что и ему "можно жить, что есть еще жизнь, что не умерла его жизнь вместе с старою старухой". Может быть, он слишком поспешил заключением, но он об этом не думал. "А раба-то Родиона попросил, однако, помянуть, - мелькнуло вдруг в его голове, - ну да это... на всякий случай!" - прибавил он, и сам тут же засмеялся над своею мальчишескою выходкой. Он был в превосходнейшем расположении духа. Он легко отыскал Разумихина; в доме Починкова нового жильца уже знали, и дворник тотчас указал ему дорогу. Уже с половины лестницы можно было различить шум и оживленный говор большого собрания. Дверь на лестницу была отворена настежь; слышались крики и споры. Комната Разумихина была довольно большая, собрание же было человек в пятнадцать. Раскольников остановился в прихожей. Тут, за перегородкой, две хозяйские служанки хлопотали около двух больших самоваров, около бутылок, тарелок и блюд с пирогом и закусками, принесенных с хозяйской кухни. Раскольников послал за Разумихиным. Тот прибежал в восторге. С первого взгляда заметно было, что он необыкновенно много выпил, и хотя Разумихин почти никогда не мог напиться допьяна, но на этот раз что-то было заметно. - Слушай, - поспешил Раскольников, - я пришел только сказать, что ты заклад выиграл и что действительно никто не знает, что с ним может случиться. Войти же я не могу: я так слаб, что сейчас упаду. И потому здравствуй и прощай! А завтра ко мне приходи... - Знаешь что, провожу я тебя домой! Уж когда ты сам говоришь, что слаб, то... - А гости? Кто этот курчавый, вот что сейчас сюда заглянул? - Этот? А черт его знает! Дядин знакомый, должно быть, а может, и сам пришел... С ними я оставлю дядю; это драгоценнейший человек; жаль, что ты не можешь теперь познакомиться. А впрочем, черт с ними со всеми! Им теперь не до меня да и мне надо освежиться, потому, брат, ты кстати пришел: еще две минуты, и я бы там подрался, ей-богу! Врут такую дичь... Ты представить себе не можешь, до какой степени может изовраться наконец человек! Впрочем, как не представить? Мы-то сами разве не врем? Да и пусть врут: зато потом врать не будут... Посиди минутку, я приведу Зосимова. Зосимов с какою-то даже жадностию накинулся на Раскольникова; в нем заметно было какое-то особенное любопытство; скоро лицо его прояснилось. - Немедленно спать, - решил он, осмотрев, по возможности, пациента, - а на ночь принять бы одну штучку. Примете? Я еще давеча заготовил... порошочек один. - Хоть два, - отвечал Раскольников. Порошок был тут же принят. - Это очень хорошо, что ты сам его поведешь, - заметил Зосимов Разумихину; - что завтра будет, увидим, а сегодня очень даже недурно: значительная перемена с давешнего. Век живи, век учись... - Знаешь, что мне сейчас Зосимов шепнул, как мы выходили, - брякнул Разумихин, только что они вышли на улицу. - Я, брат, тебе все прямо скажу, потому что они дураки. Зосимов велел мне болтать с тобою дорогой и тебя заставить болтать, и потом ему рассказать, потому что у него идея... что ты... сумасшедший или близок к тому. Вообрази ты это себе! Во-первых, ты втрое его умнее, во-вторых, если ты не помешанный, так тебе наплевать на то, что у него такая дичь в голове, а в-третьих, этот кусок мяса, и по специальности своей - хирург, помешался теперь на душевных болезнях, а насчет тебя повернул его окончательно сегодняшний разговор твой с Заметовым. - Заметов все тебе рассказал? - Все, и отлично сделал. Я теперь всю подноготную понял, и Заметов понял... Ну, да одним словом, Родя... дело в том... Я теперь пьян капельку... Но это ничего... дело в том, что эта мысль... понимаешь? действительно у них наклевывалась... понимаешь? То есть они никто не смели ее вслух высказывать, потому дичь нелепейшая, и особенно когда этого красильщика взяли, все это лопнуло и погасло навеки. Но зачем же они дураки? Я тогда Заметова немного поколотил, - это между нами, брат; пожалуйста, и намека не подавай, что знаешь; я заметил, что он щекотлив; у Лавизы было, - но сегодня, сегодня все стало ясно. Главное, этот Илья Петрович! Он тогда воспользовался твоим обмороком в конторе, да и самому потом стыдно стало; я ведь знаю... Раскольников жадно слушал. Разумихин спьяну пробалтывался. - Я в обморок оттого тогда упал, что было душно и краской масляною пахло, - сказал Раскольников. - Еще объясняет! Да и не одна краска: воспаление весь месяц приготовлялось; Зосимов-то налицо! А только как этот мальчишка теперь убит, так ты себе представить не можешь! "Мизинца, говорит, этого человека не стою!" Твоего, то есть. У него иногда, брат, добрые чувства. Но урок, урок ему сегодняшний в "Хрустальном дворце", это верх совершенства! Ведь ты его испугал сначала, до судорог довел! Ты ведь почти заставил его опять убедиться во всей этой безобразной бессмыслице и потом, вдруг, - язык ему выставил: "На, дескать, что, взял!" Совершенство! Раздавлен, уничтожен теперь! Мастер ты, ей-богу, так их и надо. Эх, не было меня там! Ждал он тебя теперь ужасно. Порфирий тоже желает с тобой познакомиться... - А... уж и этот... А в сумасшедшие-то меня почему записали? - То есть не в сумасшедшие. Я, брат, кажется, слишком тебе разболтался... Поразило, видишь ли, его давеча то, что тебя один только этот пункт интересует; теперь ясно, почему интересует; зная все обстоятельства... и как это тебя раздражило тогда и вместе с болезнью сплелось... Я, брат, пьян немного, только, черт его знает, у него какая-то есть своя идея... Я тебе говорю: на душевных болезнях помешался. А только ты плюнь... С полминуты оба помолчали. - Слушай, Разумихин, - заговорил Раскольников, - я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник умер... я там все мои деньги отдал... и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже бы... одним словом, я там видел еще другое одно существо... с огненным пером... а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня... сейчас ведь и лестница... - Что с тобой? Что с тобой? - спрашивал встревоженный Разумихин. - Голова немного кружится, только не в том дело, а в том, что мне так грустно, так грустно! точно женщине... право! Смотри, это что? Смотри! смотри! - Что такое? - Разве не видишь? Свет в моей комнате, видишь? В щель... Они уже стояли перед последнею лестницей, рядом с хозяйкиною дверью, и действительно заметно было снизу, что в каморке Раскольникова свет. - Странно! Настасья, может быть, - заметил Разумихин. - Никогда ее в это время у меня не бывает, да и спит она давно, но... мне все равно! Прощай! - Что ты? Да я провожу тебя, вместе войдем! - Знаю, что вместе войдем, но мне хочется здесь пожать тебе руку и здесь с тобой проститься. Ну, давай руку, прощай! - Что с тобой, Родя? - Ничего; пойдем; ты будешь свидетелем... Они стали взбираться на лестницу, и у Разумихина мелькнула мысль, что Зосимов-то, может быть, прав. "Эх! Расстроил я его моей болтовней!" - пробормотал он про себя. Вдруг, подходя к двери, они услышали в комнате голоса. - Да что тут такое? - вскричал Разумихин. Раскольников первый взялся за дверь и отворил ее настежь, отворил и стал на пороге как вкопанный. Мать и сестра его сидели у него на диване и ждали уже полтора часа. Почему же он всего менее их ожидал и всего менее о них думал, несмотря на повторившееся даже сегодня известие, что они выезжают, едут, сейчас прибудут? Все эти полтора часа они наперебив расспрашивали Настасью, стоявшую и теперь перед ними и уже успевшую рассказать им всю подноготную. Они себя не помнили от испуга, когда услышали, что он "сегодня сбежал", больной и, как видно из рассказа, непременно в бреду! "Боже, что с ним!" Обе плакали, обе вынесли крестную муку в эти полтора часа ожидания. Радостный, восторженный крик встретил появление Раскольникова. Обе бросились к нему. Но он стоял как мертвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него как громом. Да и руки его не поднимались обнять их: не могли. Мать и сестра сжимали его в объятиях, целовали его, смеялись плакали... Он ступил шаг, покачнулся и рухнулся на пол в обмороке. Тревога, крики ужаса, стоны... Разумихин, стоявший на пороге, влетел в комнату, схватил больного в свои мощные руки, и тот мигом очутился на диване. - Ничего, ничего! - кричал он матери и сестре, - это обморок, это дрянь! Сейчас только доктор сказал, что ему гораздо лучше, что он совершенно здоров! Воды! Ну, вот уж он и приходит в себя, ну, вот и очнулся!.. И схватив за руку Дунечку так, что чуть не вывернул ей руки, он пригнул ее посмотреть на то, что "вот уж он и очнулся". И мать и сестра смотрели на Разумихина как на провидение, с умилением и благодарностью; они уже слышали от Настасьи, чем был для их Роди, во все время болезни, этот "расторопный молодой человек", как назвала его, в тот же вечер, в интимном разговоре с Дуней, сама Пульхерия Александровна Раскольникова.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  I Раскольников приподнялся и сел на диване. Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала. Авдотья Романовна была бледна; рука ее дрожала в руке брата. - Ступайте домой... с ним, - проговорил он прерывистым голосом, указывая на Разумихина, - до завтра; завтра все... Давно вы приехали? - Вечером, Родя, - отвечала Пульхерия Александровна, - поезд ужасно опоздал. Но, Родя, я ни за что не уйду теперь от тебя! Я ночую здесь подле... - Не мучьте меня! - проговорил он, раздражительно махнув рукой. - Я останусь при нем! - вскричал Разумихин, - ни на минуту его не покину, и к черту там всех моих, пусть на стены лезут! Там у меня дядя президентом. - Чем, чем я возблагодарю вас! - начала было Пульхерия Александровна, снова сжимая руки Разумихина, но Раскольников опять прервал ее: - Я не могу, не могу, - раздражительно повторял он, - не мучьте! Довольно, уйдите... Не могу!.. - Пойдемте, маменька, хоть из комнаты выйдем на минуту, - шепнула испуганная Дуня, - мы его убиваем, это видно. - Да неужели ж я и не погляжу на него, после трех-то лет! - заплакала Пульхерия Александровна. - Постойте! - остановил он их снова, - вы все перебиваете, а у меня мысли мешаются... Видели Лужина? - Нет, Родя, но он уже знает о нашем приезде. Мы слышали, Родя, что Петр Петрович был так добр, навестил тебя сегодня, - с некоторою робостию прибавила Пульхерия Александровна. - Да... был так добр... Дуня, я давеча Лужину сказал, что его с лестницы спущу, и прогнал его к черту... - Родя, что ты! Ты, верно... ты не хочешь сказать, - начала было в испуге Пульхерия Александровна, но остановилась, смотря на Дуню. Авдотья Романовна пристально вглядывалась в брата и ждала дальше. Обе уже были предуведомлены о ссоре Настасьей, насколько та могла понять и передать, и исстрадались в недоумении и ожидании. - Дуня, - с усилием продолжал Раскольников, - я этого брака не желаю, а потому ты и должна, завтра же, при первом слове, Лужину отказать, чтоб и духу его не пахло. - Боже мой! - вскричала Пульхерия Александровна. - Брат, подумай, что ты говоришь! - вспыльчиво начала было Авдотья Романовна, но тотчас же удержалась. - Ты, может быть, теперь не в состоянии, ты устал, - кротко сказала она. - В бреду? Нет... Ты выходишь за Лужина для меня. А я жертвы не принимаю. И потому, к завтраму, напиши письмо... с отказом... Утром дай мне прочесть, и конец! - Я этого не могу сделать! - вскричала обиженная девушка. - По какому праву... - Дунечка, ты тоже вспыльчива, перестань, завтра... Разве ты не видишь... - перепугалась мать, бросаясь к Дуне. - Ах, уйдемте уж лучше! - Бредит! - закричал хмельной Разумихин, - а то как бы он смел! Завтра вся эта дурь выскочит... А сегодня он действительно его выгнал. Это так и было. Ну, а тот рассердился... Ораторствовал здесь, знания свои выставлял, да и ушел, хвост поджав... - Так это правда? - вскричала Пульхерия Александровна. - До завтра, брат, - с состраданием сказала Дуня, - пойдемте, маменька... Прощай, Родя! - Слышишь, сестра, - повторил он вслед, собрав последние усилия, - я не в бреду; этот брак - подлость. Пусть я подлец, а ты не должна... один кто-нибудь... а я хоть и подлец, но такую сестру сестрой считать не буду. Или я, или Лужин! Ступайте... - Да ты с ума сошел! Деспот! - заревел Разумихин, но Раскольников уже не отвечал, а может быть, и не в силах был отвечать. Он лег на диван и отвернулся к стене в полном изнеможении. Авдотья Романовна любопытно поглядела на Разумихина; черные глаза ее сверкнули: Разумихин даже вздрогнул под этим взглядом. Пульхерия Александровна стояла как пораженная. - Я ни за что не могу уйти! - шептала она Разумихину, чуть не в отчаянии, - я останусь здесь, где-нибудь... проводите Дуню. - И все дело испортите! - тоже прошептал, из себя выходя, Разумихин, - выйдемте хоть на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, - продолжал он полушепотом, уж на лестнице, - что давеча нас, меня и доктора, чуть не прибил! Понимаете вы это? Самого доктора! И тот уступил, чтобы не раздражать, и ушел, а я внизу остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над собой... - Ах, что вы говорите! - Да и Авдотье Романовне невозможно в нумерах без вас одной! Подумайте, где вы стоите! Ведь этот подлец, Петр Петрович, не мог разве лучше вам квартиру... А впрочем, знаете, я немного пьян и потому... обругал; не обращайте... - Но я пойду к здешней хозяйке, - настаивала Пульхерия Александровна, - я умолю ее, чтоб она дала мне и Дуне угол на эту ночь. Я не могу оставить его так, не могу! Говоря это, они стояли на лестнице, на площадке, перед самою хозяйкиною дверью. Настасья светила им с нижней ступеньки. Разумихин был в необыкновенном возбуждении. Еще полчаса тому, провожая домой Раскольникова, он был хоть и излишне болтлив, что и сознавал, но совершенно бодр и почти свеж, несмотря на ужасное количество выпитого в этот вечер вина. Теперь же состояние его походило на какой-то даже восторг, и в то же время как будто все выпитое вино вновь, разом и с удвоенною силой, бросилось ему в голову. Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью, и, вероятно для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь. От боли они иногда вырывали свои руки из его огромной и костлявой ручищи, но он не только не замечал, в чем дело, но еще крепче притягивал их к себе. Если б они велели ему сейчас, для своей услуги, броситься с лестницы вниз головой, то он тотчас же бы это исполнил, не рассуждая и не сомневаясь. Пульхерия Александровна, вся встревоженная мыслию о своем Роде, хоть и чувствовала, что молодой человек очень уж эксцентричен и слишком уж больно жмет ей руку, но так как в то же время он был для нее провидение, то и не хотела замечать всех этих эксцентрических подробностей. Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего брата, и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об этом странном человеке, удержала ее от покушения убежать от него и утащить за собою свою мать. Она понимала тоже, что, пожалуй, им и убежать-то от него теперь уж нельзя. Впрочем, минут через десять она значительно успокоилась: Разумихин имел свойство мигом весь высказываться, в каком бы он ни был настроении, так что все очень скоро узнавали, с кем имеют дело. - Невозможно к хозяйке, и вздор ужаснейший! - вскричал он, убеждая Пульхерию Александровну. - Хоть вы и мать, а если останетесь, то доведете его до бешенства, и тогда черт знает что будет! Слушайте, вот что я сделаю: теперь у него Настасья посидит, а я вас обеих отведу к вам, потому что вам одним нельзя по улицам; у нас в Петербурге на этот счет... Ну, наплевать!.. Потом от вас тотчас же бегу сюда и через четверть часа, мое честнейшее слово, принесу вам донесение: каков он? спит или нет? и все прочее. Потом, слушайте! Потом от вас мигом к себе, - там у меня гости, все пьяные, - беру Зосимова - это доктор, который его лечит, он теперь у меня сидит, не пьян; этот не пьян, этот никогда не пьян! Тащу его к Родьке и потом тотчас к вам, значит, в час вы получите о нем два известия, - и от доктора, понимаете, от самого доктора; это уж не то что от меня! Коль худо, клянусь, я вас сам сюда приведу, а хорошо, так и ложитесь спать. А я всю ночь здесь ночую, в сенях, он и не услышит, а Зосимову велю ночевать у хозяйки, чтобы был под рукой. Ну что для него теперь лучше, вы или доктор? Ведь доктор полезнее, полезнее. Ну, так и идите домой! А к хозяйке невозможно; мне возможно, а вам невозможно: не пустит, потому... потому что она дура. Она меня приревнует к Авдотье Романовне, хотите знать, да и к вам тоже... А уж к Авдотье Романовне непременно. Это совершенно, совершенно неожиданный характер! Впрочем, я тоже дурак... Наплевать! Пойдемте! Верите вы мне? Ну, верите вы мне или нет? - Пойдемте, маменька, - сказала Авдотья Романовна, - он верно так сделает, как обещает. Он воскресил уже брата, а если правда, что доктор согласиться здесь ночевать, так чего же лучше? - Вот вы... вы... меня понимаете, потому что вы - ангел! - в восторге вскричал Разумихин. - Идем! Настасья! Мигом наверх и сиди там при нем, с огнем; я через четверть часа приду... Пульхерия Александровна хоть и не убедилась совершенно, но и не сопротивлялась более. Разумихин принял их обеих под руки и потащил с лестницы. Впрочем, он ее беспокоил: "хоть и расторопный, и добрый, да в состоянии ли исполнить, что обещает? В таком ведь он виде!.." - А, понимаю, вы думаете, что я в таком виде! - перебил ее мысли Разумихин, угадав их и шагая своими огромнейшими шажищами по тротуару, так что обе дамы едва могли за ним следовать, чего, впрочем, он не замечал. - Вздор! то есть... я пьян, как олух, но не в том дело; я пьян не от вина. А это, как я вас увидал, мне в голову и ударило... Да наплевать на меня! Не обращайте внимания: я вру; я вас недостоин... Я вас в высшей степени недостоин!.. А как отведу вас, мигом, здесь же в канаве, вылью себе на голову два ушата воды, и готов... Если бы вы только знали, как я вас обеих люблю!.. Не смейтесь и не сердитесь!.. На всех сердитесь, а на меня не сердитесь! Я его друг, а стало быть, и ваш друг. Я так хочу... Я это предчувствовал... прошлого года, одно мгновение такое было... Впрочем, вовсе не предчувствовал, потому что вы как с неба упали. А я, пожалуй, и всю ночь не буду спать... Этот Зосимов давеча боялся, чтоб он не сошел с ума... Вот отчего его раздражать не надо... - Что вы говорите! - вскричала мать. - Неужели сам доктор так говорил? - спросила Авдотья Романовна, испугавшись. - Говорил, но это не то, совсем не то. Он и лекарство такое дал, порошок, я видел, а вы тут приехали... Эх!.. Вам бы завтра лучше приехать! Это хорошо, что мы ушли. А через час вам обо всем сам Зосимов отрапортует. Вот тот так не пьян! И я буду не пьян... А отчего я так нахлестался? А оттого, что в спор ввели, пр