и иногда даже отвечая на них. Физиономия неожиданного гостя была не то чтобы добродушная, а опять-таки складная и готовая, судя по обстоятельствам, на всякое любезное выражение. Часов на нем не было, но был черепаховый лорнет на черной ленте. На среднем пальце правой ;руки красовался массивный золотой перстень с недорогим опалом. Иван Федорович злобно молчал и не хотел заговаривать. Гость ждал и именно сидел как приживальщик, только что сошедший сверху из отведенной ему комнаты вниз к чаю составить хозяину компанию, но смирно молчавший в виду того, что хозяин занят и об чем-то нахмуренно думает; готовый однако ко всякому любезному разговору, только лишь хозяин начнет его. Вдруг лицо его выразило как бы некоторую внезапную озабоченность. - Послушай, - начал он Ивану Федоровичу, - ты извини, я только чтобы напомнить: ты ведь к Смердякову пошел с тем, чтоб узнать про Катерину Ивановну, а ушел ничего об ней не узнав, верно забыл... - Ах да! - вырвалось вдруг у Ивана, и лицо его омрачилось заботой, - да, я забыл... Впрочем теперь все равно, все до завтра, - пробормотал он про себя. - А ты, - раздражительно обратился он к гостю, - это я сам сейчас должен был вспомнить, потому что именно об этом томило тоской! Что ты выскочил, так я тебе и поверю, что это ты подсказал, а не я сам вспомнил? - А не верь, - ласково усмехнулся джентльмен. - Что за вера насилием? При том же в вере никакие доказательства не помогают, особенно материальные. Фома поверил не потому, что увидел воскресшего Христа, а потому, что еще прежде желал поверить. Вот, например, спириты... я их очень люблю... вообрази, они полагают, что полезны для веры, потому что им черти с того света рожки показывают. "Это дескать доказательство уже так-сказать материальное, что есть тот свет". Тот свет и материальные доказательства, ай люли! И наконец если доказан чорт, то еще неизвестно, доказан ли бог? Я хочу в идеалистическое общество записаться, оппозицию у них буду делать: "дескать реалист, а не материалист, хе хе!" - Слушай, - встал вдруг из-за стола Иван Федорович. - Я теперь точно в бреду... и уж конечно в бреду... ври, что хочешь, мне все равно! Ты меня не приведешь в исступление как в прошлый раз. Мне только чего-то стыдно... Я хочу ходить по комнате... Я тебя иногда не вижу и голоса твоего даже не слышу, как в прошлый раз, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому что это я, я сам говорю, а не ты! Не знаю только, спал ли я в прошлый раз или видел тебя наяву? Вот я обмочу полотенце холодною водой и приложу к голове, и авось ты испаришься. Иван Федорович прошел в угол, взял полотенце, исполнил, как сказал, и с мокрым полотенцем на голове стал ходить взад и вперед по комнате. - Мне нравится, что мы с тобой прямо стали на ты, - начал было гость. - Дурак, - засмеялся Иван, - что ж я вы что ли стану тебе говорить. Я теперь весел, только в виске болит... и темя... только пожалуста не философствуй как в прошлый раз. Если не можешь убраться, то ври что-нибудь веселое, Сплетничай, ведь ты приживальщик, так сплетничай. Навяжется же такой кошмар! Но я не боюсь тебя. Я тебя преодолею. Не свезут в сумасшедший дом! - C'est charmant приживальщик. Да я именно в своем виде. Кто ж я на земле, как не приживальщик? Кстати, я ведь слушаю тебя и немножко дивлюсь: ей богу ты меня как будто уже начинаешь помаленьку принимать за нечто и в самом деле, а не за твою только фантазию, как стоял на том в прошлый раз... - Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду, - как-то яростно даже вскричал Иван. - Ты ложь, ты болезнь моя, ты призрак. Я только не знаю, чем тебя истребить, и вижу, что некоторое время надобно прострадать. Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной впрочем моей стороны... моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых. С этой стороны ты мог бы быть даже мне любопытен, если бы только мне было время с тобой возиться... - Позволь, позволь, я тебя уличу: давеча у фонаря, когда ты вскинулся на Алешу и закричал ему: "ты от него узнал! Почему ты узнал, что он ко мне ходит?" Это ведь ты про меня вспоминал. Стало быть одно маленькое мгновеньице ведь верил же, верил, что я действительно есмь, - мягко засмеялся джентльмен. - Да, это была слабость природы... но я не мог тебе верить. Я не знаю, спал ли я или ходил прошлый раз. Я может быть тогда тебя только во сне видел, а вовсе не наяву... - А зачем ты давеча с ним так сурово, с Алешей-то? Он милый; я пред ним за старца Зосиму виноват. - Молчи про Алешу! Как ты смеешь, лакей! - опять засмеялся Иван. - Бранишься, а сам смеешься, - хороший знак. Ты впрочем сегодня гораздо со мной любезнее, чем в прошлый раз, и я понимаю отчего: это великое решение... - Молчи про решение! - свирепо вскричал Иван. - Понимаю, понимаю, c'est noble, c'est charmant, ты идешь защищать завтра брата и приносишь себя в жертву... c'est chevaleresque. - Молчи, я тебе пинков надаю! - Отчасти буду рад, ибо тогда моя цель достигнута: коли пинки, значит веришь в мой реализм, потому что призраку не дают пинков. Шутки в сторону: мне ведь все равно, бранись, коли хочешь, но все же лучше быть хоть каплю повежливее, хотя бы даже со мной. А то дурак да лакей, ну что за слова! - Браня тебя себя браню! - опять засмеялся Иван, - ты - я, сам я, только с другою рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю... и ничего не в силах сказать мне нового! - Если я схожусь с тобою в мыслях, то это делает мне только честь, - с деликатностью и достоинством проговорил джентльмен. - Только все скверные мои мысли берешь, а главное - глупые. Ты глуп и пошл. Ты ужасно глуп. Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать! - проскрежетал Иван. - Друг мой, я все-таки хочу быть джентльменом и чтобы меня так и принимали, - в припадке некоторой чисто приживальщицкой и уже вперед уступчивой и добродушной амбиции начал гость. - Я беден, но... не скажу, что очень честен, но... обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно, - о, меня во многом оклеветали! Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает в роде чего-то как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам, как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм. Тут у вас все очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас все какие-то неопределенные уравнения! Я здесь хожу и мечтаю. Я люблю мечтать. К тому же на земле я становлюсь суеверен, - не смейся пожалуста: мне именно это-то и нравится, что я становлюсь суеверен. Я здесь все ваши привычки принимаю: я в баню торговую полюбил ходить, можешь ты это представить, и люблю с купцами и попами париться. Моя мечта это - воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал - войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей богу так. Тогда предел моим страданиям. Вот тоже лечиться у вас полюбил: весной оспа пошла, я пошел и в воспитательном доме себе оспу привил, - если б ты знал, как я был в тот день доволен: на братьев славян десять рублей пожертвовал!.. Да ты не слушаешь. Знаешь, ты что-то очень сегодня не по себе, - помолчал немного джентльмен. - Я знаю, ты ходил вчера к тому доктору... ну, как твое здоровье? Что тебе доктор сказал? - Дурак ! - отрезал Иван. - Зато ты-то как умен. Ты опять бранишься? Я ведь не то чтоб из участия, а так. Пожалуй не отвечай. Теперь вот ревматизмы опять пошли... - Дурак, - повторил опять Иван. - Ты все свое, а я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что до сих пор вспоминаю. - У чорта ревматизм? - Почему же и нет, если я иногда воплощаюсь. Воплощаюсь, так и принимаю последствия. Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto. - Как, как? Сатана sum et nihil humanum... это не глупо для чорта! - Рад, что наконец угодил. - А ведь это ты взял не у меня, - остановился вдруг Иван как бы пораженный, - это мне никогда в голову не приходило, это странно... - C'est du nouveau n'est ce pas? На этот раз я поступлю честно и объясню тебе. Слушай: в снах, и особенно в кошмарах, ну, там от расстройства желудка или чего-нибудь, иногда видит человек такие художественные сны, такую сложную и реальную действительность, такие события или даже целый мир событий, связанный такою интригой с такими неожиданными подробностями, начиная с высших ваших проявлений до последней пуговицы на манишке, что, клянусь тебе, Лев Толстой не сочинит, а между тем видят такие сны иной раз вовсе не сочинители, совсем самые заурядные люди, чиновники, фельетонисты, попы... Насчет этого даже целая задача: один министр так даже мне сам признавался, что все лучшие идеи его приходят к нему, когда он спит. Ну вот так и теперь. Я хоть и твоя галлюцинация, но, как и в кошмаре, я говорю вещи оригинальные, какие тебе до сих пор в голову не приходили, так что уже вовсе не повторяю твоих мыслей, а между тем я только твой кошмар и больше ничего. - Лжешь. Твоя цель именно уверить, что ты сам по себе, а не мой кошмар, и вот ты теперь подтверждаешь сам, что ты сон. - Друг мой, сегодня я взял особую методу, я потом тебе растолкую. Постой, где же я остановился? Да, вот я тогда простудился, только не у вас, а еще там... - Где там? Скажи, долго ли ты у меня пробудешь, не можешь уйти? - почти в отчаянии воскликнул Иван. Он оставил ходить, сел на диван, опять облокотился на стол и стиснул обеими руками голову. Он сорвал с себя мокрое полотенце и с досадой отбросил его: очевидно не помогало. - У тебя расстроены нервы, - заметил джентльмен с развязно-небрежным, но совершенно дружелюбным однако видом, - ты сердишься на меня даже за то, что я мог простудиться, а между тем произошло оно самым естественным образом. Я тогда поспешал на один дипломатический вечер к одной высшей петербургской даме, которая метила в министры. Ну, фрак, белый галстук, перчатки, и однако я был еще бог знает где, и чтобы попасть к вам на землю предстояло еще перелететь пространство... конечно это один только миг, но ведь и луч света от солнца идет целых восемь минут, а тут, представь, во фраке и в открытом жилете. Духи не замерзают, но уж когда воплотился, то... словом, светренничал, и пустился, а ведь в пространствах-то этих, в эфире-то, в воде-то этой, яже бе над твердию, - ведь это такой мороз... то есть какое мороз, - это уж и морозом назвать нельзя, можешь представить: сто пятьдесят градусов ниже нуля! Известна забава деревенских девок: на тридцатиградусном морозе предлагают новичку лизнуть топор; язык мгновенно примерзает, и олух в кровь сдирает с него кожу; так ведь это только на тридцати градусах, а на ста-то пятидесяти, да тут только палец, я думаю, приложить к топору, и его как не бывало, если бы... только там мог случиться топор... - А там может случиться топор? - рассеянно и гадливо перебил вдруг Иван Федорович. Он сопротивлялся изо всех сил, чтобы не поверить своему бреду и не впасть в безумие окончательно. - Топор? - переспросил гость в удивлении. - Ну да, что станется там с топором? - с каким-то свирепым и настойчивым упорством вдруг вскричал Иван Федорович. - Что станется в пространстве с топором? Quelle idee! Если куда попадет подальше, то примется, я думаю, летать вокруг земли, caм не зная зачем, в виде спутника. Астрономы вычислят восхождение и захождение топора, Гатцук внесет в календарь, вот и все. - Ты глуп, ты ужасно глуп! - строптиво сказал Иван, - ври умнее, а то я не буду слушать. Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что ты есть, но я не хочу верить, что ты есь! Не поверю!! - Да я и не вру, все правда; к сожалению правда почти всегда бывает неостроумна. Ты, я вижу, решительно ждешь от меня чего-то великого, а может быть и прекрасного. Это очень жаль, потому что я даю лишь то, что могу... - Не философствуй, осел! - Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу и мычу. Был у всей медицины: распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют. Студентик тут один случился восторженный: если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать от какой болезни умерли! Опять-таки эта их манера отсылать к специалистам: мы дескать только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он уже вылечит. Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который ото всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и все в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там дескать европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность, а поезжайте после меня в Вену, там вам особый специалист левую ноздрю долечит. Что будешь делать? прибегнул к народным средствам, один немец-доктор посоветовал в бане на полке медом с солью вытереться. Я единственно, чтобы только в баню лишний раз сходить, пошел: выпачкался весь, и никакой пользы. С отчаяния графу Маттеи в Милан написал: прислал книгу и капли, бог с ним. И вообрази: мальц-экстракт Гоффа помог! Купил нечаянно, выпил полторы стклянки, и хоть танцовать, все как рукой сняло. Непременно положил ему "спасибо" в газетах напечатать, чувство благодарности заговорило, и вот вообрази, тут уже другая история пошла: ни в одной-то редакции не принимают! "Ретроградно очень будет, говорят, никто не поверит, le diable n'existe point. Вы, советуют, напечатайте анонимно". Ну какое же "спасибо", если анонимно. Смеюсь с конторщиками: "это в бога, говорю, в наш век ретроградно верить, а ведь я чорт, в меня можно". - "Понимаем, говорят, кто же в чорта не верит, а все-таки нельзя, направлению повредить может. Разве в виде шутки?" Ну в шутку-то, подумал, будет неостроумно. Так и не напечатали. И веришь ли, у меня даже на сердце это осталось. Самые лучшие чувства мои, как, например, благодарность, мне формально запрещены единственно социальным моим положением. - Опять в философию въехал! - ненавистно проскрежетал Иван. - Боже меня убереги, но ведь нельзя же иногда не пожаловаться. Я человек оклеветанный. Вот ты поминутно мне. что я глуп. Так и видно молодого человека. Друг мой, не в одном уме дело! У меня от природы сердце доброе и веселое, "я ведь тоже разные водевильчики". Ты, кажется, решительно принимаешь меня за поседелого Хлестакова, и однако судьба моя гораздо серьезнее. Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен "отрицать, между тем я искренно добр и к отрицанию совсем неспособен. Нет, ступай отрицать, без отрицания де не будет критики, а какой же журнал, если нет "отделения критики"? Без критики будет одна "осанна". Но для жизни мало одной "осанны", надо, чтоб "осанна"-то эта переходила чрез горнило сомнений, ну и так далее, в этом роде. Я впрочем во все это не ввязываюсь, не я сотворял, не я и в ответе. Ну и выбрали козла отпущения, заставили писать в отделении критики, и получилась жизнь. Мы эту комедию понимаем: я например прямо и просто требую себе уничтожения. Нет, живи, говорят, потому что без тебя ничего не будет. Если бы на земле было все благоразумно, то ничего бы и не произошло. Без тебя не будет никаких происшествий, а надо, чтобы были происшествия. Вот и служу, скрепя сердце, чтобы были происшествия, и творю неразумное по приказу. Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное, даже при всем своем бесспорном уме. В этом их и трагедия. Ну и страдают, конечно, но... все же зато живут, живут реально, не фантастически; ибо страдание-то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие: все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато. Ну а я? Я страдаю, а все же не живу. Я икс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни, который потерял все концы и начала, и даже сам позабыл наконец как и назвать себя. Ты смеешься... нет, ты не смеешься, ты опять сердишься. Ты вечно сердишься, тебе бы все только ума, а я опять-таки повторю тебе, что я отдал бы всю эту надзвездную жизнь, все чины и почести за то только, чтобы воплотиться в душу семипудовой купчихи и богу свечки ставить. - Уж и ты в бога не веришь? - ненавистно усмехнулся Иван. - То-есть как тебе это сказать, если ты только серьезно... - Есть бог или нет? - опять со свирепою настойчивостью крикнул Иван. - А, так ты серьезно? Голубчик мой, ей богу не знаю, вот великое слово сказал. - Не знаешь, а бога видишь? Нет, ты не сам по себе, ты - я, ты есть я и более ничего! Ты дрянь, ты моя фантазия! - То-есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будет справедливо. Je pense donc je suis, это я знаю наверно, остальное же все, что кругом меня, все эти миры, бог и даже сам сатана, - все это для меня не доказано, существует ли оно само по себе, или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично... словом, я быстро прерываю, потому что ты кажется сейчас драться вскочишь. - Лучше бы ты какой анекдот! - болезненно проговорил Иван. - Анекдот есть и именно на нашу тему, то-есть это не анекдот, а так, легенда. Ты вот укоряешь меня в неверии: "видишь де, а не веришь". Но, друг мой, ведь не я же один таков, у нас там все теперь помутились, и все от ваших наук. Еще пока были атомы, пять чувств, четыре стихии, ну тогда все кое-как клеилось. Атомы-то и в древнем мире были. А вот как узнали у нас, что вы там открыли у себя "химическую молекулу", да "протоплазму", да чорт знает что еще, - так у нас и поджали хвосты. Просто сумбур начался; главное - суеверие, сплетни; сплетень ведь и у нас столько же, сколько у вас, даже капельку больше, а наконец и доносы, у нас ведь тоже есть такое одно отделение, где принимают известные "сведения". Так вот эта дикая легенда, еще средних наших веков, - не ваших, а наших, - и никто-то ей не верит даже и у нас, кроме семипудовых купчих, то-есть опять-таки не ваших, а наших купчих. Все, что у вас есть - есть и у нас, это я уж тебе по дружбе одну тайну нашу открываю, хоть и запрещено. Легенда-то эта об рае. Был дескать здесь у вас на земле один такой мыслитель и философ, "все отвергал, законы, совесть, веру", а главное - будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак и смерть, ан перед ним - будущая жизнь. Изумился и вознегодовал: "Это, говорит, противоречит моим убеждениям". Вот его за это и присудили... то есть, видишь, ты меня извини, я ведь передаю сам, что слышал, это только легенда... присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадрилион километров (у нас ведь теперь на километры), и когда кончит этот квадрилион, то тогда ему отворят райские двери и все простят... - А какие муки у вас на том свете кроме-то квадрилиона? - с каким-то странным оживлением прервал Иван. - Какие муки? Ах и не спрашивай: прежде было и так и сяк, а ныне все больше нравственные пошли, "угрызения совести" и весь этот вздор. Это тоже от вас завелось, от "смягчения ваших нравов". Ну и кто же выиграл, выиграли одни бессовестные, потому что ж ему за угрызения совести, когда и совести-то нет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых еще оставалась совесть и честь... То-то вот реформы-то на неприготовленную-то почву, да еще списанные с чужих учреждений, - один только вред! Древний огонек-то лучше бы. Ну, так вот этот осужденный на квадрилион постоял, посмотрел и лег поперек дороги: "не хочу идти, из принципа не пойду!" Возьми душу русского просвещенного атеиста и смешай с душой пророка Ионы, будировавшего во чреве китове три дня и три ночи, - вот тебе характер этого улегшегося на дороге мыслителя. - На чем же он там улегся? - Ну, там верно было на чем. Ты не смеешься? - Молодец! - крикнул Иван, все в том же странном оживлении. Теперь он слушал с каким-то неожиданным любопытством. - Ну что ж, и теперь лежит? - То-то и есть что нет. Он пролежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел. - Вот осел-то! - воскликнул Иван, нервно захохотав, все как бы что-то усиленно соображая. - Не все ли равно, лежать ли вечно или идти квадрилион верст? Ведь это билион лет ходу? - Даже гораздо больше, вот только нет карандашика и бумажки, а то бы рассчитать можно. Да ведь он давно уже дошел, и тут-то и начинается анекдот. - Как дошел! Да где ж он билион лет взял? - Да ведь ты думаешь все про нашу теперешнюю землю! Да ведь теперешняя земля может сама-то билион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже бе над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля, - ведь это развитие может уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая... - Ну-ну, что же вышло, когда дошел? - А только что ему отворили в рай, и он вступил, то, не пробыв еще двух секунд - и это по часам, по часам (хотя часы его, по-моему, давно должны были бы разложиться на составные элементы у него в кармане дорогой), - не пробыв двух секунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадрилион, но квадрилион квадрилионов пройти можно, да еще возвысив в квадрилионную степень! Словом, пропел "осанну", да и пересолил, так что иные там, с образом мыслей поблагороднее, так даже руки ему не хотели подать на первых порах: слишком де уж стремительно в консерваторы перескочил. Русская натура. Повторяю: легенда. За что купил, за то и продал. Так вот еще какие там у нас обо всех этих предметах понятия ходят. - Я тебя поймал! - вскричал Иван с какою-то почти детскою радостью, как бы уже окончательно что-то припомнив: этот анекдот о квадрилионе лет, - это я сам сочинил! Мне было тогда семнадцать лет, я был в гимназии... я этот анекдот тогда сочинил и рассказал одному товарищу, фамилия его Коровкин, это было в Москве... Анекдот этот так характерен, что я не мог его ни откуда взять. Я его было забыл... но он мне припомнился теперь бессознательно, - мне самому, а не ты рассказал! Как тысячи вещей припоминаются иногда бессознательно, даже когда казнить везут... во сне припомнился. Вот ты и есть этот сон! Ты сон, и не существуешь! - По азарту, с каким ты отвергаешь меня, - засмеялся джентльмен, - я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь. - Ни мало! на сотую долю не верю! - Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые может быть сильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную... - Ни одной минуты! - яростно вскричал Иван. - Я впрочем желал бы в тебя поверить! - странно вдруг прибавил он. - Эге! Вот однако признание! Но я добр. я тебе и тут помогу. Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился. - Лжешь! Цель твоего появления уверить меня, что ты есь. - Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия, - это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я именно, зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия уже окончательно, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с: Ведь когда ты во мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, а есмь в самом деле, я тебя уж знаю; вот я тогда и достигну цели. А цель моя благородная. Я в тебя только крохотное семячко веры брошу, а из него вырастет дуб, - да еще такой дуб, что ты, сидя на дубе-то, в "отцы пустынники и в жены непорочны" пожелаешь вступить; ибо тебе оченно, оченно того в тайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься! - Так ты, негодяй, для спасения моей души стараешься? - Надо же хоть когда-нибудь доброе дело сделать. Злишься-то ты, злишься, как я погляжу! - Шут! А искушал ты когда-нибудь вот этаких-то, вот что акриды-то едят, да по семнадцати лет в голой пустыне молятся, мохом обросли? - Голубчик мой, только это и делал. Весь мир и миры забудешь, а к одному этакому прилепишься, потому что бриллиант-то уж очень драгоценен; одна ведь такая душа стоит иной раз целого созвездия, - у нас ведь своя арифметика. Победа-то драгоценна! А ведь иные из них, ей богу, не ниже тебя по развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны веры и неверия могут созерцать в один и тот же момент, что право иной раз кажется только бы еще один волосок - и полетит человек "вверх тормашки", как говорит актер Горбунов. - Ну и что ж, отходил с носом? - Друг мой, - заметил сентенциозно гость, - с носом все же лучше отойти, чем иногда совсем без носа, как недавно еще изрек один болящий маркиз (должно быть специалист лечил) на исповеди своему духовному отцу-иезуиту. Я присутствовал - просто прелесть. "Возвратите мне, говорит, мой нос!" И бьет себя в грудь. - "Сын мой, виляет патер, по неисповедимым судьбам провидения все восполняется и видимая беда влечет иногда за собою чрезвычайную, хотя и невидимую выгоду. Если строгая судьба лишила вас носа, то выгода ваша в том, что уже никто во всю вашу жизнь не осмелится вам сказать, что вы остались с носом". - "Отец святой, это не утешение!" восклицает отчаянный, - "я был бы, напротив, в восторге всю жизнь каждый день оставаться с носом, только бы он был у меня на надлежащем месте!" - "Сын мой, вздыхает патер, всех благ нельзя требовать разом и это уже ропот на провидение, которое даже и тут не забыло вас; ибо если вы вопиете, как возопили сейчас, что с радостью готовы бы всю жизнь оставаться с носом, то и тут уже косвенно исполнено желание ваше: ибо, потеряв нос, вы тем самым все же как бы остались с носом"... - Фу, как глупо! - крикнул Иван. - Друг мой, я хотел только тебя рассмешить, но клянусь, это настоящая иезуитская казуистика, и клянусь, все это случилось буква в букву, как я изложил тебе. Случай этот недавний и доставил мне много хлопот. Несчастный молодой человек, возвратясь домой, в ту же ночь застрелился; я был при нем неотлучно до последнего момента... Что же до исповедальных этих иезуитских будочек, то это воистину самое милое мое развлечение в грустные минуты жизни. Вот тебе еще один случай, совсем уже на-днях. Приходит к старику патеру блондиночка, норманочка, лет двадцати, девушка. Красота, телеса, натура - слюнки текут. Нагнулась, шепчет патеру в дырочку свой грех. - "Что вы, дочь моя, неужели вы опять уже пали?.." восклицает патер. "О, Sancta Maria, что я слышу: уже не с тем. Но доколе же это продолжится, и как вам это не стыдно!" - "Ah mon pere", отвечает грешница, вся в покаянных слезах: - "Ca lui fait tant de plaisir et a moi si peu de peine!" Ну, представь себе такой ответ! Тут уж и я отступился: это крик самой природы, это, если хочешь, лучше самой невинности! Я тут же отпустил ей грех и повернулся было идти, но тотчас же принужден был и воротиться: слышу, патер в дырочку ей назначает вечером свидание, - а ведь старик - кремень, и вот пал в одно мгновение! Природа-то, правда-то природы взяла свое! Что, опять воротишь нос, опять сердишься? Не знаю уж чем и угодить тебе... - Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу как неотвязный кошмар. - болезненно простонал Иван, в бессилии пред своим видением, - мне скучно с тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя! - Повторяю, умерь свои требования, не требуй от меня "всего великого и прекрасного", и увидишь, как мы дружно с тобою уживемся, - внушительно проговорил джентльмен. - Воистину ты злишься на меня за то, что я не явился тебе как-нибудь в красном сиянии, "гремя и блистая", с опаленными крыльями, а предстал в таком скромном виде. Ты оскорблен, во-первых, в эстетических чувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как дескать к такому великому человеку мог войти такой пошлый чорт? Нет, в тебе-таки есть эта романтическая струйка, столь осмеянная еще Белинским. Что делать, молодой человек. Я вот думал давеча; собираясь к тебе, для шутки предстать в виде отставного действительного статского советника, служившего на Кавказе, со звездой Льва и Солнца на фраке, но решительно побоялся, потому ты избил бы меня только за то, как я смел прицепить на фрак Льва и Солнце, а не прицепил по крайней мере Полярную Звезду али Сириуса. И все ты о том, что я глуп. Но бог мой, я и претензий не имею равняться с тобой умом. Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я может быть единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: "осанна", и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми "осанна"! Уже слетало, уже рвалось из груди... я ведь, ты знаешь, очень чувствителен и художественно-восприимчив. Но здравый смысл, - о, самое несчастное свойство моей природы, - удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, подумал я в ту же минуту, - что же бы вышло после моей-то "осанны"? Тотчас бы все угасло на свете и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакостях. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости. Но я не завидую чести жить на шаромыжку, я не честолюбив. Почему изо всех существ в мире только я лишь один обречен на проклятия ото всех порядочных людей и даже на пинки сапогами, ибо, воплощаясь, должен принимать иной раз и такие последствия? Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я пожалуй тогда, догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться. Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадрилион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и, скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будет почище... Ты заснул? - Еще бы, - злобно простонал Иван, - все, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного как падаль, - ты мне же подносишь как какую-то новость! - Не потрафил и тут! А я-то думал тебя даже литературным изложением прельстить: Эта "осанна"-то в небе право недурно ведь у меня вышло? Затем сейчас этот саркастический тон a la Гейне, а, не правда ли? - Нет, я никогда не был таким лакеем! Почему же душа моя могла породить такого лакея как ты? - Друг мой, я знаю одного прелестнейшего и милейшего русского барченка: молодого мыслителя и большого любителя литературы и изящных вещей, автора поэмы, которая обещает, под названием: "Великий Инквизитор"... Я его только и имел в виду! - Я тебе запрещаю говорить о "Великом Инквизиторе", - воскликнул Иван, весь покраснев от стыда. - Ну, а "Геологический-то переворот"? помнишь? Вот это так уж поэмка! - Молчи, или я убью тебя! - Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтоб угостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! "Там новые люди", решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, "они полагают разрушить все и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, - о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от бога (а я верю, что этот период, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную"... ну и прочее и прочее, в том же роде. Премило! Иван сидел, зажав себе уши руками и смотря в землю, но начал дрожать всем телом. Голос продолжал: - Вопрос теперь в том, думал мой юный мыслитель: возможно ли, чтобы такой период наступил когда-нибудь или нет? Если наступит, то все решено, и человечество устроится окончательно. Но так как, в виду закоренелой глупости человеческой, это пожалуй еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "все позволено". Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом мире, и уж конечно, в новом чине, с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится. Для бога не существует закона! Где станет бог - там уже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... "все дозволено" и шабаш! Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил... Гость говорил очевидно увлекаясь своим красноречием, все более и более возвышая голос и насмешливо поглядывая на хозяина; но ему не удалось докончить: Иван вдруг схватил со стола стакан и с розмаху пустил в оратора. - Ah, mais c'est bete enfin! - воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, - вспомнил Лютерову чернильницу! Сам же меня считает за сон и кидается стаканами в сон! Это по-женски! А ведь я так и подозревал, что ты делал только вид, что заткнул свои уши, а ты слушал... В раму окна вдруг раздался со двора твердый и настойчивый стук. Иван Федорович вскочил с дивана. - Слышишь, лучше отвори, - вскричал гость, - это брат твой Алеша с самым неожиданным и любопытным известием, уж я тебе отвечаю! - Молчи, обманщик, я прежде тебя знал, что это Алеша, я его предчувствовал, и уж конечно он не даром, конечно с "известием"!.. - воскликнул исступленно Иван. - Отопри же, отопри ему. На дворе метель, а он брат твой. M-r, sait-il le temps qu'il fait? C'est a ne pas mettre un chien dehors... Стук продолжался. Иван хотел было кинуться к окну, но что-то как бы вдруг связало ему ноги и руки. Изо всех сил он напрягался, как бы порвать свои путы, но тщетно. Стук в окно усиливался все больше и громче. Наконец вдруг порвались путы, и Иван Федорович вскочил на диване. Он дико осмотрелся. Обе свечки почти догорели, стакан, который он только что бросил в своего гостя, стоял пред ним на столе, а на противоположном диване никого не было. Стук в оконную раму, хотя и продолжался настойчиво, но совсем не так громко, как сейчас только мерещилось ему во сне, напротив, очень сдержанно. - Это не сон! Нет, клянусь, это был не сон, это все сейчас было! - вскричал Иван Федорович, бросился к окну и отворил форточку. - Алеша, я ведь не велел приходить! - свирепо крикнул он брату. - В двух словах: чего тебе надо? В двух словах, слышишь? - Час тому назад повесился Смердяков, - ответил со двора Алеша. - Пройди на крыльцо, сейчас отворю тебе, - сказал Иван, и пошел отворять Алеше. X. "ЭТО ОН ГОВОРИЛ!" Алеша войдя сообщил Ивану Федоровичу, что час с небольшим назад прибежала к нему на квартиру Марья Кондратьевна и объявила, что Смердяков лишил себя жизни. "Вхожу этта к нему самовар прибрать, а он у стенки на гвоздочке висит". На вопрос Алеши: "заявила ль она кому следует?" ответила, что никому не заявляла, а "прямо бросилась к вам к первому и всю дорогу бежала бегом". Она была как помешанная, передавал Алеша, и вся дрожала как лист. Когда же Алеша прибежал вместе с ней в их избу, то застал Смердякова все еще висевшим. На столе лежала записка: "Истребляю свою жизнь своею собственною волей и охотой, чтобы никого не винить". Алеша так и оставил эту записку на столе и пошел прямо к исправнику, у него обо всем заявил, "а оттуда прямо к тебе", заключил Алеша, пристально вглядываясь в лицо Ивана. И все время, пока он рассказывал, он не отводил от него глаз как бы чем-то очень пораженный в выражении его лица. - Брат, - вскричал он вдруг, - ты верно ужасно болен! Ты смотришь и как будто не понимаешь, что я говорю. - Это хорошо, что ты пришел, - проговорил как бы задумчиво Иван и как бы вовсе не слыхав восклицания Алеши. - А ведь я знал, что он повесился. - От кого же? - Не знаю от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал. Он сейчас еще мне говорил... Иван стоял среди комнаты и говорил все так же задумчиво и смотря в землю. - Кто он? - спросил Алеша, невольно оглядевшись кругом. - Он улизнул. Иван поднял голову и тихо улыбнулся: - Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты "чистый херувим". Тебя Дмитрий херувимом зовет. Херувим... Громовый вопль восторга серафимов! Что такое серафим? Может быть целое созвездие. А может быть все то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула... Есть созвездие Льва и Солнца, не знаешь ли? - Брат, сядь! - проговорил Алеша в испуге, - сядь, ради бога, на диван. Ты в бреду, приляг на подушку, вот так. Хочешь полотенце мокрое к голове? Может лучше станет? - Дай полотенце, вот тут на стуле, я давеча сюда бросил. - Тут нет его. Не беспокойся, я знаю, где лежит; вот оно, - сказал Алеша, сыскав в другом углу комнаты, у туалетного столика Ивана, чистое, еще сложенное и не употребленное полотенце. Иван странно посмотрел на полотенце; память как бы в миг воротилась к нему. - Постой, - привстал он с дивана, - я давеча, час назад, это самое полотенце взял оттуда же и смочил водой. Я прикладывал к голове и бросил сюда... как же оно сухое? другого не было. - Ты прикладывал это полотенце к голове? - спросил Алеша. - Да, и ходил по комнате, час назад... Почему так свечки сгорели? который час? - Скоро двенадцать. - Нет, нет, нет! - вскричал вдруг Иван. - это был не сон! Он был, он тут сидел, вон на том ди