чении всего предварительного следствия, доступ к Мите для свидания с родственниками и с некоторыми другими лицами все же был обставлен некоторыми необходимыми формальностями, но впоследствии формальности не то что ослабели, но для иных лиц по крайней мере, приходивших к Мите, как-то сами собой установились некоторые исключения. До того что иной раз даже и свидания с заключенным в назначенной для того комнате происходили почти между четырех глаз. Впрочем таких лиц было очень немного: всего только Грушенька, Алеша и Ракитин. Но к Грушеньке очень благоволил сам исправник Михаил Макарович. У старика лежал на сердце его окрик на нее в Мокром. Потом, узнав всю суть, он изменил совсем о ней свои мысли. И странное дело: хотя был твердо убежден в преступлении Мити, но со времени заключения его все как-то более и более смотрел на него мягче: "с хорошею может быть душой был человек, а вот пропал как швед, от пьянства и беспорядка!" Прежний ужас сменился в сердце его какою-то жалостью. Что же до Алеши, то исправник очень любил его и давно уже был с ним знаком, а Ракитин, повадившийся впоследствии приходить очень часто к заключенному, был одним из самых близких знакомых "исправничьих барышень", как он называл их, и ежедневно терся в их доме. У смотрителя же острога, благодушного старика, хотя и крепкого служаки, он давал в доме уроки. Алеша же опять-таки был особенный и стародавний знакомый и смотрителя, любившего говорить с ним вообще о "премудрости". Ивана Федоровича, например, смотритель не то что уважал, а даже боялся, главное, его суждений, хотя сам был большим философом, разумеется, "своим умом дойдя". Но к Алеше в нем была какая-то непобедимая симпатия. В последний год старик как раз засел за апокрифические евангелия и поминутно сообщал о своих впечатлениях своему молодому другу. Прежде даже заходил к нему в монастырь и толковал с ним и с иеромонахами по целым часам. Словом, Алеше, если бы даже он и запоздал в острог, стоило пройти к смотрителю, и дело всегда улаживалось. К тому же к Алеше все до последнего сторожа в остроге привыкли. Караул же конечно не стеснял, было бы лишь дозволение начальства. Митя из своей каморки, когда вызывали его, сходил всегда вниз в место, назначенное для свиданий. Войдя в комнату, Алеша как раз столкнулся с Ракитиным, уже уходившим от Мити. Оба они громко говорили. Митя, провожая его, чему-то очень смеялся, а Ракитин как будто ворчал. Ракитин, особенно в последнее время, не любил встречаться с Алешей, почти не говорил с ним, даже и раскланивался с натугой. Завидя теперь входящего Алешу, он особенно нахмурил брови и отвел глаза в сторону, как бы весь занятый застегиванием своего большого теплого с меховым воротником пальто. Потом тотчас же принялся искать свой зонтик. - Своего бы не забыть чего, - пробормотал он единственно, чтобы что-нибудь сказать. - Ты чужого-то чего не забудь! - сострил Митя и тотчас же сам расхохотался своей остроте. Ракитин мигом вспылил. - Ты это своим Карамазовым рекомендуй, крепостничье ваше отродье, а не Ракитину! - крикнул он вдруг, так и затрясшись от злости. - Чего ты? Я пошутил! - вскрикнул Митя, - фу, чорт! Вот они все таковы, - обратился он к Алеше, кивая на быстро уходившего Ракитина, - то все сидел, смеялся и весел был, а тут вдруг и вскипел! Тебе даже и головой не кивнул, совсем что ли вы рассорились? Что ты так поздно? Я тебя не то что ждал, а жаждал все утро. Ну да ничего! Наверстаем. - Что он к тебе так часто повадился? Подружился ты с ним что ли? - спросил Алеша, кивая тоже на дверь, в которую убрался Ракитин. - С Михаилом-то подружился? Нет, не то чтоб. Да и чего, свинья! Считает, что я... подлец. Шутки тоже не понимают - вот что в них главное. Никогда не поймут шутки. Да и сухо у них в душе, плоско и сухо, точно как я тогда к острогу подъезжал и на острожные стены смотрел. Но умный человек, умный. Ну, Алексей, пропала теперь моя голова! Он сел на скамейку и посадил с собою рядом Алешу. - Да, завтра суд. Что ж, неужели же ты так совсем не надеешься, брат? - с робким чувством проговорил Алеша. - Ты это про что? - как-то неопределенно глянул на него Митя, - ах, ты про суд! Ну, чорт! Мы до сих пор все с тобой о пустяках говорили, вот все про этот суд, а я об самом главном с тобою молчал. Да, завтра суд, только я не про суд сказал, что пропала моя голова. Голова не пропала, а то, что в голове сидело, то пропало. Что ты на меня с такою критикой в лице смотришь? - Про что ты это, Митя? - Идеи, идеи, вот что! Эфика. Это что такое эфика? - Эфика? - удивился Алеша. - Да, наука что ли какая? - Да, есть такая наука... только... я, признаюсь, не могу тебе объяснить какая наука. - Ракитин знает. Много знает Ракитин, чорт его дери! В монахи не пойдет. В Петербург собирается. Там, говорит, в отделение критики, но с благородством направления. Что ж, может пользу принесть и карьеру устроить. Ух, карьеру они мастера! Чорт с эфикой! Я-то пропал, Алексей, я-то, божий ты человек! Я тебя больше всех люблю. Сотрясается у меня сердце на тебя, вот что. Какой там был Карл Бернар? - Карл Бернар? - удивился опять Алеша. - Нет, не Карл, постой соврал: Клод Бернар. Это что такое? Химия что ли? - Это должно быть ученый один, - ответил Алеша, - только, признаюсь тебе, и о нем много не сумею сказать. Слышал только, ученый, а какой, не знаю. - Ну и чорт его дери, и я не знаю, - обругался Митя. - Подлец какой-нибудь, всего вероятнее, да и все подлецы. А Ракитин пролезет, Ракитин в щелку пролезет, тоже Бернар. Ух, Бернары! Много их расплодилось! - Да что с тобою? - настойчиво спросил Алеша. - Хочет он обо мне, об моем деле статью написать, и тем в литературе свою роль начать, с тем и ходит, сам объяснял. С направлением что-то хочет: "дескать, нельзя было ему не убить, заеден средой" и проч., объяснял мне. С оттенком социализма, говорит, будет. Ну и чорт его дери, с оттенком, так с оттенком, мне все равно. Брата Ивана не любит, ненавидим тебя тоже не жалует. Ну, а я его не гоню, потому что человек умный. Возносится очень однако. Я ему сейчас вот говорил: "Карамазовы не подлецы, а философы, потому что все настоящие русские люди философы, а ты хоть и учился, а не философ, ты смерд". Смеется, злобно так. А я ему: де мыслибус non est disputandum, хороша острота? По крайней мере и я в классицизм вступил, - захохотал вдруг Митя. - Отчего ты пропал-то? Вот ты сейчас сказал? - перебил Алеша. - Отчего пропал? Гм! В сущности... если все целое взять - бога жалко, вот от чего ! - Как бога жалко? - Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти нервы... (ну чорт их возьми!) есть такие этакие хвостики, у нервов этих хвостики, ну, и как только они там задрожат... то есть видишь, я посмотрю на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то... а как задрожат, то и является образ, и не сейчас является, а там какое-то мгновение, секунда такая пройдет, и является такой будто бы момент, то есть не момент, - чорт его дери момент, - а образ, то есть предмет, али происшествие, ну там чорт дери - вот почему я и созерцаю, а потом мыслю... потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие, все это глупости. Это, брат, мне Михаил еще вчера объяснял, и меня точно обожгло. Великолепна, Алеша, эта наука! Новый человек пойдет, это-то я понимаю... А все-таки бога жалко! - Ну и то хорошо, - сказал Алеша. - Что бога-то жалко! Химия, брат, химия! Нечего делать, ваше преподобие, подвиньтесь немножко, химия идет! А не любит бога Ракитин, ух не любит! Это у них самое больное место у всех! Но скрывают. Лгут. Представляются. "Что же, будешь это проводить в отделении критики?" спрашиваю. - "Ну явно-то не дадут", говорит, смеется. - "Только как же, спрашиваю, после того человек-то? Без бога-то и без будущей жизни? Ведь это стало быть теперь все позволено, все можно делать?" - "А ты и не знал?" говорит. Смеется. - "Умному, говорит, человеку все можно, умный человек умеет раков ловить, ну а вот ты, говорит, убил и влопался, и в тюрьме гниешь!" Это он мне-то говорит. Свинья естественная! Я этаких прежде вон вышвыривал, ну а теперь слушаю. Много ведь и дельного говорит. Умно тоже пишет. Он мне с неделю назад статью одну начал читать, я там три строки тогда нарочно выписал, вот постой, вот здесь. Митя, спеша, вынул из жилетного кармана бумажку и прочел: "Чтоб разрешить этот вопрос, необходимо прежде всего поставить свою личность в разрез со своею действительностию." - Понимаешь или нет? - Нет, не понимаю, - сказал Алеша. Он с любопытством приглядывался к Мите и слушал его. - И я не понимаю. Темно и неясно, зато умно. "Все, говорит, так теперь пишут, потому что такая уж среда"... Среды боятся. Стихи тоже пишет, подлец, Хохлаковой ножку воспел, xa-xa-xa! - Я слышал, - сказал Алеша. - Слышал? А стишонки слышал? - Нет. - У меня они есть, вот, я прочту. Ты не знаешь, я тебе не рассказывал, тут целая история. Шельма! Три недели назад меня дразнить вздумал: "Ты, вот, говорит, влопался как дурак, из-за трех тысяч, а я полтораста их тяпну, на вдовице одной женюсь и каменный дом в Петербурге куплю". И рассказал мне, что строит куры Хохлаковой, а та и смолоду умна не была, а в сорок-то лет и совсем ума решилась. "Да чувствительна, говорит, уж очень, вот я ее на том и добью. Женюсь, в Петербург ее отвезу, а там газету издавать начну". И такая у него скверная сладострастная слюна на губах, - не на Хохлакову слюна, а на полтораста эти тысяч. И уверил меня, уверил; все ко мне ходит, каждый день: поддается, говорит. Радостью сиял. А тут вдруг его и выгнали: Перхотин Петр Ильич взял верх, молодец! То есть так бы и расцеловал эту дурищу за то, что его прогнала! Вот он как ходил-то ко мне, тогда и сочинил эти стишонки. "В первый раз, говорит, руки мараю, стихи пишу, для обольщения, значит, для полезного дела. Забрав капитал у дурищи, гражданскую пользу потом принести могу". У них ведь всякой мерзости гражданское оправдание есть! "А все-таки, говорит, лучше твоего Пушкина написал, потому что и в шутовской стишок сумел гражданскую скорбь всучить". Это что про Пушкина-то - я понимаю. Что же, если в самом деле способный был человек, а только ножки описывал! Да ведь гордился-то стишонками как! Самолюбие-то у них, самолюбие! "На выздровление больной ножки моего предмета" - это он такое заглавие придумал, - резвый человек! Уж какая ж эта ножка, Ножка, вспухшая немножко! Доктора к ней ездят, лечат И бинтуют и калечат. Не по ножкам я тоскую, - Пусть их Пушкин воспевает: По головке я тоскую, Что идей не понимает. Понимала уж немножко, Да вот ножка помешала! Пусть же вылечится ножка, Чтоб головка понимала. Свинья, чистая свинья, а игриво у мерзавца вышло! И действительно "гражданскую"-то всучил. А как рассердился, когда его выгнали. Скрежетал! - Он уже отмстил, - сказал Алеша. - Он про Хохлакову корреспонденцию написал. И Алеша рассказал ему наскоро о корреспонденции в газете Слухи. - Это он, он! - подтвердил Митя нахмурившись, - это он! Эти корреспонденции... я ведь знаю... т. е. сколько низостей было уже написано, про Грушу например!.. И про ту тоже, про Катю... Гм! Он озабочено прошелся по комнате. - Брат, мне нельзя долго оставаться, - сказал помолчав Алеша. - Завтра ужасный, великий день для тебя: божий суд над тобой совершится... и вот я удивляюсь, ходишь ты и вместо дела говоришь бог знает о чем... - Нет, не удивляйся, - горячо перебил Митя. - Что же мне о смердящем этом псе говорить, что ли? Об убийце? Довольно мы с тобой об этом переговорили. Не хочу больше о смердящем, сыне Смердящей! Его бог убьет, вот увидишь, молчи! Он в волнении подошел к Алеше и вдруг поцеловал его. Глаза его загорелись. - Ракитин этого не поймет, - начал он весь как бы в каком-то восторге, - а ты, ты все поймешь. Оттого и жаждал тебя. Видишь, я давно хотел тебе многое здесь в этих облезлых стенах выразить, но молчал о главнейшем: время как будто все еще не приходило. Дождался теперь последнего срока, чтобы тебе душу вылить. Брат, я в себе в эти два последние месяца нового человека ощутил, воскрес во мне новый человек! Был заключен во мне, но никогда бы не явился, если бы не этот гром. Страшно! И что мне в том, что в рудниках буду двадцать лет молотком руду выколачивать, - не боюсь я этого вовсе, а другое мне страшно теперь: чтобы не отошел от меня воскресший человек! Можно найти и там, в рудниках, под землею, рядом с собой, в таком же каторжном и убийце человеческое сердце, и сойтись с ним, потому что и там можно жить и любить, и страдать! Можно возродить и воскресить в этом каторжном человеке замершее сердце, можно ухаживать за ним годы и выбить наконец из вертепа на свет уже душу высокую, страдальческое сознание, возродить ангела, воскресить героя! А их ведь много, их сотни, и все мы за них виноваты! Зачем мне тогда приснилось "дите" в такую минуту? "Отчего бедно дите?" Это пророчество мне было в ту минуту! За "дите" и пойду. Потому что все за всех виноваты. За всех "дите", потому что есть малые дети и большие дети. Все - "дите". За всех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти. Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю! Мне это здесь все пришло... вот в этих облезлых стенах. А их ведь много, их там сотни, подземных-то, с молотками в руках. О, да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить невозможно, а богу быть, ибо бог дает радость, это его привилегия, великая... Господи, ист[AACUTE]й человек в молитве! Как я буду там под землей без бога? Врет Ракитин: если бога с земли изгонят, мы под землей его сретим! Каторжному без бога быть невозможно, невозможнее даже, чем не каторжному! И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн богу, у которого радость! Да здравствует бог и его радость! Люблю его! Митя, произнося свою дикую речь, почти задыхался. Он побледнел, губы его вздрагивали, из глаз катились слезы, - Нет, жизнь полна, жизнь есть и под землею! - начал он опять. - Ты не поверишь, Алексей, как я теперь жить хочу, какая жажда существовать и сознавать, именно в этих облезлых стенах, во мне зародилась! Ракитин этого не понимает, ему бы только дом выстроить да жильцов пустить, но я ждал тебя. Да и что такое страдание? Не боюсь его, хотя бы оно было бесчисленно. Теперь не боюсь, прежде боялся. Знаешь, я может быть не буду и отвечать на суде... И кажется столько во мне этой силы теперь, что я все поборю, все страдания, только чтобы сказать и говорить себе поминутно: я есмь! В тысячи мук - я есмь, в пытке корчусь - но есмь! В столпе сижу, но и я существую, солнце вижу, а не вижу солнца, то знаю, что оно есть. А знать, что есть солнце - это уже вся жизнь. Алеша, херувим ты мой, меня убивают разные философии, чорт их дери! Брат Иван... - Что брат Иван? - перебил было Алеша, но Митя не расслышал. - Видишь, я прежде этих всех сомнений никаких не имел, но все во мне это таилось. Именно может оттого, что идеи бушевали во мне неизвестные, я и пьянствовал, и дрался, и бесился. Чтоб утолить в себе их, дрался, чтоб их усмирить, сдавить. Брат Иван не Ракитин, он таит идею. Брат Иван сфинкс, и молчит, все молчит. А меня бог мучит. Одно только это и мучит. А что как его нет? Что если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве? Тогда, если его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это. Ибо кого же он будет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-то воспоет? Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без бога. Ну это сморчек сопливый может только так утверждать, а я понять не могу. Легко жить Ракитину: "ты, говорит он мне сегодня, о расширении гражданских прав человека хлопочи лучше, али хоть о том, чтобы цена на говядину не возвысилась; этим проще и ближе человечеству любовь окажешь, чем философиями". Я ему на это и отмочил: "А ты, говорю, без бога-то сам еще на говядину цену набьешь, коль под руку попадет, и наколотишь рубль на копейку". Рассердился. Ибо что такое добродетель? - отвечай ты мне, Алексей. У меня одна добродетель, а у китайца другая - вещь, значит, относительная. Или нет? Или не относительная? Вопрос коварный! Ты не засмеешься, если скажу, что я две ночи не спал от этого. Я удивляюсь теперь только тому, как люди там живут и об этом ничего не думают. Суета! У Ивана бога нет. У него идея. Не в моих размерах. Но он молчит. Я думаю, он масон. Я его спрашивал - молчит. В роднике у него хотел водицы испить - молчит. Один только раз одно словечко сказал. - Что сказал? - поспешно поднял Алеша. - Я ему говорю: стало быть, все позволено, коли так? - Он нахмурился: "Федор Павлович, говорит, папенька наш, был поросенок, но мыслил он правильно". Вот ведь что отмочил. Только всего и сказал. Это уже почище Ракитина. - Да, - горько подтвердил Алеша. - Когда он у тебя был? - Об этом после, теперь другое. Я об Иване не говорил тебе до сих пор почти ничего. Откладывал до конца. Когда эта штука моя здесь кончится и скажут приговор, тогда тебе кое-что расскажу, все расскажу. Страшное тут дело одно... А ты будешь мне судья в этом деле. А теперь и не начинай об этом, теперь молчок. Вот ты говоришь об завтрашнем, о суде, а веришь ли, я ничего не знаю. - Ты с этим адвокатом говорил? - Что адвокат! Я ему про все говорил. Мягкая шельма, столичная. Бернар! Только не верит мне ни на сломанный грош. Верит, что я убил, вообрази себе, - уж я вижу. "Зачем же, спрашиваю, в таком случае вы меня защищать приехали?" Наплевать на них. Тоже доктора выписали, сумасшедшим хотят меня показать. Не позволю! Катерина Ивановна "свой долг" до конца исполнить хочет. С натуги! (Митя горько усмехнулся.) Кошка! Жестокое сердце! А ведь она знает, что я про нее сказал тогда в Мокром, что она: "великого гнева" женщина! Передали. Да, показания умножились как песок морской! Григорий стоит на своем. Григорий честен, но дурак. Много людей честных благодаря тому, что дураки. Это - мысль Ракитина. Григорий мне враг. Иного выгоднее иметь в числе врагов, чем друзей. Говорю это про Катерину Ивановну. Боюсь, ох, боюсь, что она на суде расскажет про земной поклон после четырех-то тысяч пятисот! До конца отплатит, последний кадрант. Не хочу ее жертвы! Устыдят они меня на суде! Как-то вытерплю. Сходи к ней, Алеша, попроси ее, чтобы не говорила этого на суде. Аль нельзя? Да чорт, все равно, вытерплю! А ее не жаль. Сама желает. Поделом вору мука. Я, Алексей, свою речь скажу. (Он опять горько усмехнулся.) Только... только Груша-то, Груша-то, господи! Она-то за что такую муку на себя теперь примет? - воскликнул он вдруг со слезами. - Убивает меня Груша, мысль о ней убивает меня, убивает! Она давеча была у меня... - Она мне рассказывала. Она очень была сегодня тобою огорчена. - Знаю. Чорт меня дери за характер. Приревновал! Отпуская раскаялся, целовал ее. Прощенья не попросил. - Почему не попросил? - воскликнул Алеша. Митя вдруг почти весело рассмеялся. - Боже тебя сохрани, милого мальчика, когда-нибудь у любимой женщины за вину свою прощения просить! У любимой особенно, особенно, как бы ни был ты пред ней виноват! Потому женщина - это, брат, чорт знает что такое, уж в них-то я по крайней мере знаю толк! Ну попробуй пред ней сознаться в вине, "виноват дескать, прости, извини": тут-то и пойдет град попреков! Ни за что не простит прямо и просто, а унизит тебя до тряпки, вычитает, чего даже не было, все возьмет, ничего не забудет, своего прибавит, и тогда уж только простит. И это еще лучшая, лучшая из них! Последние поскребки выскребет и все тебе на голову сложит - такая, я тебе скажу, живодерность в них сидит, во всех до единой, в этих ангелах-то, без которых жить-то нам невозможно! Видишь, голубчик, я откровенно и просто скажу: всякий порядочный человек должен быть под башмаком хоть у какой-нибудь женщины. Таково мое убеждение; не убеждение, а чувство. Мужчина должен быть великодушен, и мужчину это не замарает. Героя даже не замарает, Цезаря не замарает! Ну, а прощения все-таки не проси, никогда и ни за что. Помни правило: преподал тебе его брат твой Митя, от женщин погибший. Нет, уж я лучше без прощения Груше чем-нибудь заслужу. Благоговею я пред ней, Алексей, благоговею! Не видит только она этого, нет, все ей мало любви. И томит она меня, любовью томит. Что прежде! прежде меня только изгибы инфернальные томили, а теперь я всю ее душу в свою душу принял и через нее сам человеком стал! Повенчают ли нас? А без того я умру от ревности. Так и снится что-нибудь каждый день... Что она тебе обо мне говорила? Алеша повторил все давешние речи Грушеньки. Митя выслушал подробно, многое переспросил, и остался доволен. - Так не сердится, что ревную, - воскликнул он. - Прямо женщина! "У меня у самой жестокое сердце". Ух, люблю таких, жестоких-то, хотя и не терплю, когда меня ревнуют, не терплю! Драться будем. Но любить - любить ее буду бесконечно. Повенчают ли нас? Каторжных разве венчают? Вопрос. А без нее я жить не могу... Митя нахмуренно прошелся по комнате. В комнате становилось почти темно. Он вдруг стал страшно озабочен. - Так секрет, говорит, секрет? У меня дескать втроем против нее заговор, и "Катька" дескать замешана? Нет, брат, Грушенька, это не то. Ты тут маху дала, своего глупенького женского маху! Алеша, голубчик, эх куда ни шло! Открою я тебе наш секрет! Он оглянулся во все стороны, быстро вплоть подошел к стоявшему пред ним Алеше и зашептал ему с таинственным видом, хотя по настоящему их никто не мог слышать: старик сторож дремал в углу на лавке, а до караульных солдат ни слова не долетало. - Я тебе всю нашу тайну открою! - зашептал спеша Митя. - Хотел потом открыть, потому что без тебя разве могу на что решиться? Ты у меня все. Я хоть и говорю, что Иван над нами высший, но ты у меня херувим. Только твое решение решит. Может ты-то и есть высший человек, а не Иван. Видишь, тут дело совести, дело высшей совести, - тайна столь важная, что я справиться сам не смогу и все отложил до тебя. А все-таки теперь рано решать, потому надо ждать приговора: приговор выйдет, тогда ты и решишь судьбу. Теперь не решай; я тебе сейчас скажу, ты услышишь, но не решай. Стой и молчи. Я тебе не все открою. Я тебе только идею скажу, без подробностей, а ты молчи. Ни вопроса, ни движения, согласен? А впрочем, господи, куда я дену глаза твои? Боюсь, глаза твои скажут решение, хотя бы ты и молчал. Ух, боюсь! Алеша, слушай: брат Иван мне предлагает бежать. Подробностей не говорю: все предупреждено, все может устроиться. Молчи, не решай. В Америку с Грушей. Ведь я без Груши жить не могу! Ну как ее ко мне там не пустят? Каторжных разве венчают? Брат Иван говорит, что нет. А без Груши что я там под землей с молотком-то? Я себе только голову раздроблю этим молотком! А с другой стороны, совесть-то? От страдания ведь убежал! Было указание - отверг указание, был путь очищения - поворотил налево кругом. Иван говорит, что в Америке "при добрых наклонностях" можно больше пользы принести, чем под землей. Ну, а гимн-то наш подземный где состоится? Америка что, Америка опять суета! Да и мошенничества тоже, я думаю, много в Америке-то. От распятья убежал! Потому ведь говорю тебе, Алексей, что ты один понять это можешь, а больше никто, для других это глупости, бред, вот все то, что, я тебе про гимн говорил. Скажут, с ума сошел, аль дурак. А я не сошел с ума, да и не дурак. Понимает про гимн и Иван, ух, понимает, только на это не отвечает, молчит. Гимну не верит. Не говори, не говори: я ведь вижу, как ты смотришь: Ты уж решил! Не решай, пощади меня, я без Груши жить не могу, подожди суда! Митя кончил как исступленный. Он держал Алешу обеими руками за плечи и так и впился в его глаза своим жаждущим, воспаленным взглядом. - Каторжных разве венчают? - повторил он в третий раз, молящим голосом. Алеша слушал с чрезвычайным удивлением и глубоко был потрясен. - Скажи мне одно, - проговорил он: - Иван очень настаивает, и кто это выдумал первый? - Он, он выдумал, он настаивает! Он ко мне все не ходил, и вдруг пришел неделю назад и прямо с этого начал. Страшно настаивает. Не просит, а велит. В послушании не сомневается, хотя я ему все мое сердце как тебе вывернул и про гимн говорил. Он мне рассказал, как и устроит, все сведения собрал, но это потом. До истерики хочет. Главное деньги: десять тысяч, говорит, тебе на побег, а двадцать тысяч на Америку, а на десять тысяч, говорит, мы великолепный побег устроим. - И мне отнюдь не велел передавать? - переспросил снова Алеша. - Отнюдь, никому, а главное тебе: тебе ни за что! Боится верно, что ты как совесть предо мной станешь. Не говори ему, что я тебе передал. Ух, не говори! - Ты прав, - решил Алеша, - решить невозможно раньше приговора суда. После суда сам и решишь; тогда сам в себе нового человека найдешь, он и решит. - Нового человека, аль Бернара, тот и решит по-Бернаровски! Потому, кажется, я и сам Бернар презренный! - горько осклабился Митя. - Но неужели, неужели, брат, ты так уж совсем не надеешься оправдаться? Митя судорожно вскинул вверх плечами и отрицательно покачал головой. - Алеша, голубчик, тебе пора! - вдруг заспешил он. - Смотритель закричал на дворе, сейчас сюда будет. Нам поздно, беспорядок. Обними меня поскорей, поцелуй, перекрести меня, голубчик, перекрести на завтрашний крест... Они обнялись и поцеловались. - А Иван-то, - проговорил вдруг Митя, - бежать-то предложил, а сам ведь верит, что я убил! Грустная усмешка выдавилась на его губах. - Ты спрашивал его: верит он или нет? - спросил Алеша. - Нет, не спрашивал. Хотел спросить, да не смог, силы не хватило. Да все равно, я ведь по глазам вижу. Ну прощай! Еще раз поцеловались наскоро, и Алеша уже было вышел, как вдруг Митя кликнул его опять: - Становись предо мной, вот так. И он опять крепко схватил Алешу обеими руками за плечи. Лицо его стало вдруг совсем бледно, так что почти в темноте это было страшно заметно. Губы перекосились, взгляд впился в Алешу. - Алеша, говори мне полную правду, как пред господом богом: веришь ты, что я убил, или не веришь? Ты-то, сам-то ты, веришь или нет? Полную правду, не лги! - крикнул он ему исступленно. Алешу как бы всего покачнуло, а в сердце его, он слышал это, как бы прошло что-то острое. - Полно, что ты... - пролепетал было он как потерянный. - Всю правду, всю, не лги! - повторил Митя. - Ни единой минуты не верил, что ты убийца, - вдруг вырвалось дрожащим голосом из груди Алеши, и он поднял правую руку вверх, как бы призывая бога в свидетели своих слов. Блаженство озарило мгновенно все лицо Мити. - Спасибо тебе! - выговорил он протяжно, точно испуская вздох после обморока. - Теперь ты меня возродил... Веришь ли: до сих пор боялся спросить тебя, это тебя-то, тебя! Ну иди, иди! Укрепил ты меня на завтра, благослови тебя бог! Ну, ступай, люби Ивана! - вырвалось последним словом у Мити. Алеша вышел весь в слезах. Такая степень мнительности Мити, такая степень недоверия его даже к нему, к Алеше - все это вдруг раскрыло пред Алешей такую бездну безвыходного горя и отчаяния в душе его несчастного брата, какой он и не подозревал прежде. Глубокое, бесконечное сострадание вдруг охватило и измучило его мгновенно. Пронзенное сердце его страшно болело. "Люби Ивана!" вспомнились ему вдруг сейчашние слова Мити. Да он и шел к Ивану. Ему еще утром страшно надо было видеть Ивана. Не менее как Митя его мучил Иван, а теперь, после свидания с братом, более чем когда-нибудь. V. НЕ ТЫ, НЕ ТЫ! По дороге к Ивану пришлось ему проходить мимо дома, в котором квартировала Катерина Ивановна. В окнах был свет. Он вдруг остановился и решил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперь пришло на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такого дня. Позвонив и войдя на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, он увидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал брата. Тот стало быть выходил уже от Катерины Ивановны. - Ах, это только ты, - сказал сухо Иван Федорович. - Ну прощай. Ты к ней? - Да. - Не советую, она "в волнении", и ты еще пуще ее расстроишь. - Нет, нет! - прокричал вдруг голос сверху из отворившейся мигом двери. - Алексей Федорович, вы от него? - Да, я был у него. - Мне что-нибудь прислал сказать? Войдите, Алеша, и вы, Иван Федорович, непременно, непременно воротитесь. Слы-ши-те! В голосе Кати зазвучала такая повелительная нотка, что Иван Федорович, помедлив одно мгновение, решился однако же подняться опять, вместе с Алешей. - Подслушивала! - раздражительно прошептал он про себя. но Алеша расслышал. - Позвольте мне остаться в пальто, - проговорил Иван Федорович, вступая в залу. - Я и не сяду. Я более одной минуты не останусь. - Садитесь, Алексей Федорович, - проговорила Катерина Ивановна, сама оставаясь стоя. Она изменилась мало за это время, но темные глаза ее сверкали зловещим огнем. Алеша помнил потом, что она показалась ему чрезвычайно хороша собой в ту минуту. - Что ж он велел передать? - Только одно, - сказал Алеша, прямо смотря ей в лицо: - чтобы вы щадили себя и не показывали ничего на суде о том (он несколько замялся)... что было между вами... во время самого первого вашего знакомства... в том городе... - А, это про земной поклон за те деньги! - подхватила она, горько рассмеявшись. - Что ж, он за себя или за меня боится - а? Он сказал, чтоб я щадила - кого же? Его иль себя? Говорите, Алексей Федорович. Алеша всматривался пристально, стараясь понять ее. - И себя, и его, - проговорил он тихо. - То-то, - как-то злобно отчеканила она и вдруг покраснела. - Вы не знаете еще меня, Алексей Федорович, - грозно сказала она, - да и я еще не знаю себя. Может быть вы захотите меня растоптать ногами после завтрашнего допроса. - Вы покажете честно, - сказал Алеша, - только этого и надо. - Женщина часто бесчестна, - проскрежетала она. - Я еще час тому думала, что мне страшно дотронуться до этого изверга... как до гада... и вот нет, он все еще для меня человек! Да убил ли он? Он ли убил? - воскликнула она вдруг истерически, быстро обращаясь к Ивану Федоровичу. Алеша мигом понял, что этот самый вопрос она уже задавала Ивану Федоровичу, может всего за минуту пред его приходом, и не в первый раз, а в сотый, и что кончили они ссорой. - Я была у Смердякова... Это ты, ты убедил меня, что он отцеубийца. Я только тебе и поверила! - продолжала она, все обращаясь к Ивану Федоровичу. Тот, как бы с натуги, усмехнулся. Алеша вздрогнул, услышав это ты. Он и подозревать не мог таких отношений. - Ну, однако довольно, - отрезал Иван. - Я пойду. Приду завтра. - И тотчас же повернувшись, вышел из комнаты и прошел прямо на лестницу. Катерина Ивановна вдруг с каким-то повелительным жестом схватила Алешу за обе руки. - Ступайте за ним! Догоните его! Не оставляйте его одного ни минуты, - быстро зашептала она. - Он помешанный. Вы не знаете, что он помешался? У него горячка, нервная горячка! Мне доктор говорил, идите, бегите за ним... Алеша вскочил и бросился за Иваном Федоровичем. Тот не успел отойти и пятидесяти шагов. - Чего тебе? - вдруг обернулся он к Алеше, видя, что тот его догоняет: - велела тебе бежать за мной, потому что я сумасшедший. Знаю наизусть, - раздражительно прибавил он. - Она, разумеется, ошибается, но она права, что ты болен, - сказал Алеша. - Я сейчас смотрел у ней на твое лицо: у тебя очень больное лицо, очень, Иван! Иван шел не останавливаясь. Алеша за ним. - А ты знаешь, Алексей Федорович, как сходят с ума? - спросил Иван совсем вдруг тихим, совсем уже не раздражительным голосом, в котором внезапно послышалось самое простодушное любопытство. - Нет, не знаю; полагаю, что много разных видов сумасшествия. - А над самим собой можно наблюдать, что сходишь с ума? - Я думаю, нельзя ясно следить за собой в таком случае, - с удивлением отвечал Алеша. Иван на полминутки примолк. - Если ты хочешь со мной о чем говорить, то перемени пожалуста тему, - сказал он вдруг. - А вот, чтобы не забыть, к тебе письмо, - робко проговорил Алеша и, вынув из кармана, протянул к нему письмо Лизы. Они как раз подошли к фонарю. Иван тотчас же узнал руку. - А, это от того бесенка! - рассмеялся он злобно и, не распечатав конверта, вдруг разорвал его на несколько кусков и бросил на ветер. Клочья разлетелись. - Шестнадцати лет еще нет, кажется, и уж предлагается! - презрительно проговорил он, опять зашагав по улице. - Как предлагается? - воскликнул Алеша. - Известно, как развратные женщины предлагаются. - Что ты, Иван, что ты? - горестно и горячо заступился Алеша. - Это ребенок, ты обижаешь ребенка! Она больна, она сама очень больна, она тоже может быть с ума сходит... Я не мог тебе не передать ее письма... Я, напротив, от тебя хотел что услышать... чтобы спасти ее. - Нечего тебе от меня слышать. Коль она ребенок, то я ей не нянька. Молчи, Алексей. Не продолжай. Я об этом даже не думаю. Помолчали опять с минуту. - Она теперь всю ночь молить божию матерь будет, чтоб указала ей, как завтра на суде поступить, - резко и злобно заговорил он вдруг опять. - Ты... ты об Катерине Ивановне? - Да. Спасительницей или губительницей Митеньки ей явиться? О том молить будет, чтоб озарило ее душу. Сама еще, видите ли, не знает, приготовиться не успела. Тоже меня за няньку принимает, хочет, чтоб я ее убаюкал! - Катерина Ивановна любит тебя, брат, - с грустным чувством проговорил Алеша. - Может быть. Только я до нее не охотник. - Она страдает. Зачем же ты ей говоришь... иногда... такие слова, что она надеется? - с робким упреком продолжал Алеша: - ведь я знаю, что ты ей подавал надежду, прости, что я так говорю, - прибавил он. - Не могу я тут поступить как надо, разорвать и ей прямо сказать! - раздражительно произнес Иван. - Надо подождать, пока скажут приговор убийце. Если я разорву с ней теперь, она из мщения ко мне завтра же погубит этого негодяя на суде, потому что его ненавидит и знает, что ненавидит. Тут все ложь, ложь на лжи! Теперь же, пока я с ней не разорвал, она все еще надеется и не станет губить этого изверга, зная, как я хочу вытащить его из беды. И когда только придет этот проклятый приговор! Слова "убийца" и "изверг" больно отозвались в сердце Алеши. - Да чем таким она может погубить брата? - спросил он, вдумываясь в слова Ивана. - Что она может показать такого, что прямо могло бы сгубить Митю? - Ты этого еще не знаешь. У нее в руках один документ есть, собственноручный, Митенькин, математически доказывающий, что он убил Федора Павловича. - Этого быть не может! - воскликнул Алеша. - Как не может? Я сам читал. - Такого документа быть не может! - с жаром повторил Алеша, - не может быть, потому что убийца не он. Не он убил отца, не он! Иван Федорович вдруг остановился. - Кто же убийца по-вашему, - как-то холодно повидимому спросил он, и какая-то даже высокомерная нотка прозвучала в тоне вопроса. - Ты сам знаешь кто, - тихо и проникновенно проговорил Алеша. - Кто? Эта басня-то об этом помешанном идиоте эпилептике? Об Смердякове? Алеша вдруг почувствовал, что весь дрожит. - Ты сам знаешь кто, - бессильно вырвалось у него. Он задыхался. - Да кто, кто? - уже почти свирепо вскричал Иван. Вся сдержанность вдруг исчезла. - Я одно только знаю, - все так же почти шепотом проговорил Алеша: - Убил отца не ты. - "Не ты!" Что такое не ты? - остолбенел Иван. - Не ты убил отца, не ты! - твердо повторил Алеша. С полминуты длилось молчание. - Да я и сам знаю, что не я, ты бредишь? - бледно и искривленно усмехнувшись, проговорил Иван. Он как бы впился глазами в Алешу. Оба опять стояли у фонаря. - Нет, Иван, ты сам себе несколько раз говорил, что убийца ты. - Когда я говорил?.. Я в Москве был... Когда я говорил? - совсем потерянно пролепетал Иван. - Ты говорил это себе много раз, когда оставался один в эти страшные два месяца, - попрежнему тихо и раздельно продолжал Алеша. Но говорил он уже как бы вне себя. как бы не своею волей, повинуясь какому-то непреодолимому велению. - Ты обвинял себя и признавался себе, что убийца никто как ты. Но убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты! Меня бог послал тебе это сказать. - Оба замолчали. Целую длинную минуту протянулось это молчание. Оба стояли и все смотрели друг другу в глаза. Оба были бледны. Вдруг Иван весь затрясся и крепко схватил Алешу за плечо. - Ты был у меня! - скрежещущим шепотом проговорил он. - Ты был у меня ночью, когда он приходил... Признавайся... ты его видел, видел? - Про кого ты говоришь... про Митю? - в недоумении спросил Алеша. - Не про него, к чорту изверга! - исступленно завопил Иван. - Разве ты знаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори! - Кто он? Я не знаю, про кого ты говоришь, - пролепетал Алеша уже в испуге. - Нет, ты знаешь... иначе как же бы ты... не может быть, чтобы ты не знал... Но вдруг он как бы сдержал себя. Он стоял и как бы что-то обдумывал. Странная усмешка кривила его губы. - Брат, - дрожащим голосом начал опять Алеша, - я сказал тебе это потому, что ты моему слову поверишь, я знаю это. Я тебе на всю жизнь это слово сказал: не ты! Слышишь, на всю жизнь. И это бог положил мне на душу тебе это сказать, хотя бы ты с сего часа навсегда возненавидел меня... Но Иван Федорович повидимому совсем уже успел овладеть собой. - Алексей Федорович, - проговорил он с холодною усмешкой, - я пророков и эпилептиков не терплю; посланников божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час. на этом же перекрестке, меня оставить. Да вам и в квартиру по этому проулку дорога. Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите? Он повернулся и, твердо шагая, пошел прямо не оборачиваясь. - Брат, - крикнул ему вслед Алеша, - если что-нибудь сегодня с тобой случится, подумай прежде всего обо мне!.. Но Иван не ответил. Алеша стоял на перекрестке у фонаря, пока Иван не скрылся совсем во мраке. Тогда он повернул и медленно направился к себе по переулку. И он, и Иван Федорович квартировали особо, на разных квартирах: ни один из них не захотел жить в опустевшем доме Федора Павловича. Алеша нанимал меблированную комнату в семействе одних мещан; Иван же Федорович жил довольно от него далеко и занимал просторное и довольно комфортное помещение во флигеле одного хорошего дома, принадлежавшего одной небедной вдове-чиновнице. Но прислуживала ему в целом флигеле всего только одна древняя, совсем глухая старушонка, вся в ревматизмах, ложившаяся в шесть часов вечера и встававшая в шесть часов утра. Иван Федорович стал до странности в эти два месяца нетребователен и очень любил оставаться совсем один. Даже комнату, которую занимал, он сам убирал, а в остальные комнаты своего помещения даже и заходил редко. Дойдя до ворот своего дома и, уже взявшись за ручку звонка, он остановился. Он почувствовал, что весь еще дрожит злобною дрожью. Вдруг он бросил звонок, плюнул, повернул назад и быстро пошел опять совсем на другой, противоположный конец города, версты за две от своей квартиры, в один крошечный, скосившийся бревенчатый домик, в котором квартирова