Эрнест Хемингуэй. Рог быка

---------------------------------------------------------------
 Старик и море - Благовещенск: Хабаровское книжное издательство, 1979
 (Та книга печаталась по четыргхтомному изданию собрания сочинений
 М: Государственное издание художественной литературы, 1968)
 OCR: Сергей Зимин 
---------------------------------------------------------------

     Рог быка
     В Мадриде полно мальчиков по имени Пако -- уменьшительное от Франсиско,
-- и есть даже анекдот  о том, как один отец приехал  в Мадрид и поместил на
последней странице "Эль Либераль" объявление: "Пако жду тебя  отеле  Монтана
вторник  двенадцать  все простил папа",  и как пришлось вызвать отряд конной
жандармерии,  чтобы разогнать восемьсот молодых  людей,  явившихся  по этому
объявлению. Но  у  того Пако, который служил младшим  официантом  в пансионе
Луарка, не  было  ни  отца, от  которого он мог  ждать прощения,  ни грехов,
которые  нужно  было  прощать.  У  него были две  старшие  сестры, служившие
горничными в пансионе Луарка, куда  они  попали  благодаря тому, что прежняя
горничная Луарки, их землячка, оказалась честной и работящей и тем заслужила
добрую славу  своей деревне  и  ее уроженкам; и эти сестры дали ему денег на
автобус до Мадрида и пристроили его младшим официантом в тот же пансион.
     Он  был  родом из Эстремадуры,  где живут в  первобытной дикости,  едят
скудно, а об  удобствах  не  имеют  понятия, и сколько он  себя  помнил, ему
всегда  приходилось работать с утра до вечера. Это  был складный подросток с
очень черными, слегка вьющимися волосами,  крепкими зубами  и кожей, которой
завидовали его  сестры;  и  улыбка  у  него  была открытая и  ясная.  Он был
расторопен  и  хорошо  справлялся  со  своим  делом,   любил  своих  сестер,
казавшихся  ему красавицами  и умницами,  любил Мадрид, для него еще  полный
чудес,   и   любил   свою  работу,  которой  яркий  свет,  чистые  скатерти,
обязательный фрак и обилие еды на кухне придавали романтический блеск.
     В  пансионе Луарка  постоянно  жило человек десять-двенадцать,  но  для
Пако,  самого  молодого  из  трех  официантов,  прислуживавших  в  столовой,
существовали только те, кто имел отношение к бою быков.
     Второразрядные  матадоры охотно селились в  этом пансионе,  потому  что
Калье-Сан-Херонимо было респектабельным адресом, кормили там превосходно,  а
за стол и  комнату брали  недорого. Всякому  тореро  необходимо  производить
впечатление  человека  если  не  богатого, то,  по крайней мере,  солидного,
поскольку в Испании  декорум  и внешний лоск ценятся выше мужества, и тореро
жили в Луарке, покуда  в  кармане  оставалась  хоть песета. Не было  случая,
чтобы кто-нибудь из них  сменил Луарку на лучший или более дорогой отель, --
второразрядные  тореро никогда не переходят в первый разряд;  зато падение с
высот Луарки бывало стремительным, потому что всякий,  кто  хоть  что-нибудь
зарабатывал,  мог  жить  там спокойно,  и если  уж  гостю подавали  счет, не
дожидаясь требования,  --  значит,  хозяйка  пансиона убедилась,  что случай
безнадежный.
     В  то время в Луарке жили три опытных матадора, а кроме того, два очень
хороших  пикадора   и  один  превосходный  бандерильеро.  Для   пикадоров  и
бандерильеро,  которым  приходилось  жить  в  Мадриде  всю  весну,  а  семью
оставлять в Севилье, Луарка была роскошью; но им хорошо платили, и они имели
постоянную работу у матадоров, подписавших несколько  контрактов на весенний
сезон,  и этот подсобный  персонал  всегда зарабатывал больше, чем  любой из
трех матадоров,  живших в Луарке. Из  этих  трех матадоров один  был болен и
тщательно скрывал это, другой  когда-то привлек к себе  внимание публики, но
быстро вышел из моды, а третий был трус.
     Матадор-трус прежде, до страшной раны в живот, полученной им  в одно из
первых его выступлений  на  арене,  был на редкость  смелым  и  замечательно
ловким, и у него  еще сохранились кое-какие замашки от времен его  славы. Он
был всегда безудержно весел и хохотал  по всякому поводу, а то и без всякого
повода. В свои  лучшие дни он любил подшутить над другими,  но теперь он это
бросил.  Для  этого нужна  была  уверенность  в  себе,  которой  он  уже  не
чувствовал.  У этого  матадора было умное, открытое лицо, и он держал себя с
большим достоинством.
     Матадор, который был болен, больше всего  боялся показать это и  считал
своим долгом не пропускать  ни одного блюда, которое  подавалось  к столу. У
него  было  очень много  носовых  платков, которые он  сам стирал у  себя  в
комнате, и за последнее время он стал распродавать свои пышные костюмы. Один
он задешево продал перед рождеством, а другой  -- в  начале апреля.  Костюмы
были очень  дорогие, он всегда очень бережно  обращался с ними, и у него еще
оставался  один. До  своей  болезни  он  подавал большие надежды,  имел даже
шумный успех, и хотя был неграмотен, но хранил у себя вырезки из  газет, где
говорилось, что в свой мадридский дебют он превзошел  Бельмонте. Он ел один,
за маленьким столиком, почти не поднимая глаз от тарелки.
     Матадор,  который вышел из моды, был очень  маленького роста, смуглый и
важный. Он тоже ел за отдельным столом, улыбался редко и никогда не смеялся.
Он был  родом  из Вальядолида, где  не  любят  шуток,  и  он  был  способным
матадором, но  его  стиль устарел, прежде чем  он  успел  заслужить симпатии
публики  своими главными достоинствами -- мужеством и уверенным мастерством,
и  теперь его  имя  на афише не делало  сборов.  Вначале он привлек  к  себе
внимание  своим  маленьким ростом:  глаза его приходились на одном уровне  с
загривком быка, но, кроме него, были и другие  невысокие матадоры, и ему так
и не удалось стать любимцем публики.
     Из  пикадоров один был седой, худощавый, с ястребиным  лицом, тщедушный
на  вид,  хотя  руки  и  ноги  у него  были как из  железа; он всегда  носил
охотничьи сапоги и брюки навыпуск, слишком много пил  по вечерам и влюбленно
глядел  на  всех  женщин в  пансионе.  Другой  был рослый  детина,  смуглый,
красивый, с черными, как у  индейца, волосами и огромными ручищами. Оба были
отличные пикадоры, хотя о первом ходили слухи, что пьянство и разврат сильно
вредят его искусству, а про второго говорили, что  из-за  своего упрямства и
сварливости он ни  с  кем  из  матадоров не  может проработать больше одного
сезона.
     Бандерильеро был уже немолод, с проседью, невысокого роста, увертливый,
как кошка, несмотря на свои годы, и когда  он сидел  за столом с газетой, то
походил на дельца  среднего достатка. Ноги у него  еще были  крепки, а когда
они  утратят  силу,  у  него хватит  смекалки  и опыта,  чтобы  еще  надолго
удержаться на работе. Разница только в том, что, утратив  быстроту движений,
он  постоянно  будет испытывать  страх, тогда как сейчас он всегда спокоен и
уверен и на арене, и вне ее.
     В  тот вечер  все уже кончили ужинать, и в  столовой оставались  только
пикадор  с ястребиным лицом, который слишком  много пил, бродячий ярмарочный
торговец с родимым пятном на всю щеку, который тоже слишком много пил, и два
священника из  Галисии,  которые сидели  за угловым столом  и пили,  если не
слишком много, то, во всяком случае, достаточно. В то время в Луарке за вино
особой платы не брали, это входило в стоимость пансиона,  и официанты только
что подали по новой бутылке вальдепеньяс сначала торговцу, потом пикадору и,
наконец, священникам.

     Все три официанта стояли у дверей. В Луарке было заведено, что официант
мог уйти, только когда освобождались все его столы, но в этот  вечер тот, за
чьим столиком сидели священники, торопился на собрание анархо-синдикалистов,
и Пако пообещал его заменить.
     Наверху  матадор,  который был болен,  лежал ничком на постели,  один в
своей  комнате.  Матадор, который вышел из  моды, сидел  у окна и смотрел на
улицу, собираясь отправиться в кафе. Матадор, который  стал трусом, зазвал к
себе в  комнату  старшую сестру Пако  и  чего-то  от  нее  добивался, а она,
смеясь, отмахивалась от него. Он говорил:
     -- Да ну же, не будь такой дикаркой.
     -- Не хочу, -- говорила сестра. -- С какой стати?
     -- Просто из любезности.
     -- Вы хорошо поужинали, а теперь сладкого захотели?
     -- Один разочек. Тебя от этого не убудет.
     -- Не приставайте. Говорят вам, не приставайте.
     -- Ведь это же такие пустяки.
     -- Говорят вам, не приставайте.
     Внизу, в  столовой, самый  высокий  официант,  тот,  что  опаздывал  на
собрание, сказал:
     -- Вы только посмотрите, как они лакают вино, эти черные свиньи.
     -- Что за выражения,  -- сказал второй официант.-- Они вполне приличные
гости. Они пьют не так уж много.
     -- Самые правильные выражения, -- сказал высокий. -- Два бича  Испании:
быки и священники.
     --  Но не  каждый  же  бык  и  не каждый  священник,  --  сказал второй
официант.
     --  Именно каждый, --  сказал высокий официант. -- Только борясь против
каждого в  отдельности, можно  побороть весь  класс.  Нужно  уничтожить всех
быков  и  всех  священников.  Всех до  одного  перебить.  Тогда  мы  от  них
избавимся.
     -- Прибереги это для собрания -- сказал второй официант.
     --  Мадридская дикость,  -- сказал высокий  официант.  --  Уже половина
двенадцатого, а они еще торчат за столом.
     --  Они  только в  десять  сели,  -- сказал второй  официант. -- Ты  же
знаешь,  блюд  много.  Вино  это дешевое, и  они заплатили  за него.  Это не
крепкое вино,
     -- С такими дураками, как ты, где тут думать о рабочей солидарности, --
сказал высокий официант.
     -- Слушай, -- сказал  второй официант, которому было лет под пятьдесят.
-- Я работал всю свою жизнь. Весь остаток жизни я тоже должен работать. Я на
работу не жалуюсь. Работать -- это в порядке вещей.
     -- Да, но не иметь работы -- это смерть.
     -- Я всегда работал, -- сказал пожилой официант. -- Ступай на собрание.
Можешь не дожидаться.
     -- Ты  хороший  товарищ, -- сказал  высокий официант. -- Но  у тебя нет
никакой идеологии.

     -- Mejor si me falta eso que el otro, -- сказал пожилой официант (в том
смысле, что  лучше не иметь  идеологии,  чем не  иметь работы). -- Ступай на
свое собрание.
     Пако  ничего не говорил. Он  еще не  разбирался  в политике,  но у него
всегда  захватывало дух, когда  высокий официант  говорил про то,  что нужно
перебить всех священников и всех жандармов. Высокий официант олицетворял для
него  революцию, а  революция тоже  была романтична. Сам  он  хотел бы  быть
добрым католиком, революционером, иметь хорошее постоянное место, такое, как
сейчас, и в то же время быть тореро.
     -- Иди на собрание, Игнасио, -- сказал он. -- Я возьму твой стол.
     -- Мы вдвоем возьмем его, -- сказал пожилой официант.
     -- Да тут и одному делать нечего, -- сказал Пако. -- Иди на собрание.
     -- Pues me voy, -- сказал высокий официант. -- Спасибо вам.
     Между тем, наверху сестра Пако ловко  вывернулась  из объятий матадора,
как борец из обхвата противника, и сердито говорила:
     -- Уж эти мне голодные. Горе-матадор. От  страха  едва  на ногах стоит.
Поберегли бы свою прыть для арены.
     -- Ты говоришь, как самая настоящая шлюха.
     -- Что ж, -- и шлюха -- человек, да только я не шлюха.
     -- Ну, так будешь шлюхой.
     -- Только не по вашей милости.
     -- Оставь меня в покое, -- сказал  матадор; оскорбленный и отвергнутый,
он чувствовал, как позорная трусость снова овладевает им.
     --  В покое?  А  я, кажется, вас и не беспокоила, -- сказала сестра. --
Вот только приготовлю вам постель. Мне за это деньги платят.
     -- Оставь меня в  покое! -- сказал матадор, и его широкое красивое лицо
исказилось  гримасой, как  будто он собирался  заплакать. -- Шлюха.  Дрянная
шлюшонка.
     -- Мой матадор, -- сказала она, закрывая за собой дверь. -- Мой славный
матадор.
     Матадор сидел на постели. На его лице все еще  была гримаса, которую во
время боя он превращал в застывшую улыбку, пугая ею зрителей передних рядов,
понимавших, что происходит перед ними.
     -- Еще и это, -- повторял он вслух. -- Еще и это! И это!
     Он помнил то время,  когда был  еще в форме, и это было всего  три года
назад. Он помнил  тяжесть расшитой куртки  в тот знойный майский день, когда
его  голос еще звучал одинаково на арене и в кафе, и  как он направил острие
клинка в покрытое пылью  место между лопатками, щетинистый черный бугор мышц
за широко  разведенными, могучими, расщепленными  на концах рогами,  которые
опустились, когда он приготовился убить, и как шпага вошла, легко, словно  в
ком застывшего масла,  а он стоял, нажимая ладонью головку эфеса, левая рука
наперекрест, левое плечо вперед, тяжесть тела на левой ноге, -- и вдруг нога
перестала чувствовать тяжесть тела.  Вся тяжесть была теперь внизу живота, и
когда бык поднял голову, одного рога не было видно, рог был весь в нем, и он
два раза качнулся в  воздухе,  прежде  чем  его  сняли. И  теперь, когда  он
готовится убить, а  это  бывает редко,  он не  может смотреть на рога, и где
какой-то шлюхе понять, что он испытывает, выходя на бой? А много ли пришлось
испытать тем, что смеются над ним? Все они шлюхи, и черт с ними.
     Внизу,  в  столовой,  пикадор  сидел и  смотрел  на священников. Если в
комнате бывали женщины,  он разглядывал  женщин.  Если  женщин не было, он с
любопытством  разглядывал какого-нибудь иностранца,  un inglГйs, но, так как
сейчас не было ни женщин,  ни англичан, он разглядывал весело и дерзко  двух
священников за угловым столом. Между тем  торговец с  родимым пятном на щеке
встал, сложил свою салфетку и вышел, оставив  на столе наполовину  недопитую
бутылку. Если б его счет в Луарке был оплачен, он выпил бы все вино.
     Священники не смотрели на пикадора. Один из них говорил:
     -- Вот  уже  десять дней,  как я  здесь,  и  целые  дни  я просиживаю в
передней, а он меня не принимает.
     -- Что же делать?
     -- Ничего. Что можно сделать? Против власти не пойдешь.
     -- Я уже две недели здесь, и тоже ничего.
     --  Все  дело в том,  что мы  из захолустья.  Вот  выйдут все деньги, и
придется ехать назад.
     -- В  свое захолустье. Мадриду  нет дела до  Галисии. Провинция бедная,
глухая.
     -- Можно вполне понять поступок брата Базилио,
     -- И все-таки я как-то не очень доверяю Базилио Альваресу.
     -- В Мадриде многое научишься понимать: Мадрид -- погибель Испании.
     -- Хоть бы уж принял и отказал.
     -- Нет. Раньше нужно вымотать человека, извести ожиданием.
     -- Ну что ж, посмотрим. Я умею ждать не хуже других.
     В эту  минуту пикадор поднялся  с  места, подошел к столу священников и
остановился -- седой, похожий на ястреба, разглядывая их и улыбаясь.
     -- Torero, -- сказал один священник другому.
     -- И  хороший torero, -- сказал пикадор и вышел из столовой -- тонкий в
талии,  кривоногий,  в  серой  куртке,  узких  брюках  навыпуск  и   сапогах
скотовода, каблуки которых пощелкивали, когда он шел к выходу, ступая вполне
твердо и улыбаясь самому себе. Его жизнь была замкнута в узком, тесном мирке
профессиональных   достижений,   ночных  пьяных   подвигов  и   неумеренного
хвастовства.  В вестибюле он закурил сигару  и, сдвинув шляпу на  одно  ухо,
отправился в кафе.
     Священники вышли тотчас же за пикадором, смущенно  заторопившись, когда
заметили,  что они позже всех  задержались  за столом и  в комнате никого не
осталось.
     Пако и пожилой официант убрали со столов и вынесли на кухню бутылки
     На кухне сидел  Энрике, парень, который мыл посуду. Он был тремя годами
старше Пако и уже озлоблен и циничен.
     -- На, выпей, -- сказал ему пожилой официант, налил стакан вальдепеньяс
и подал ему.
     -- Можно, -- Энрике взял стакан.
     -- А ты, Пако? -- спросил пожилой официант,
     -- Спасибо, -- сказал Пако. Все трое выпили.
     -- Ну, я ухожу, -- сказал пожилой официант.
     -- Спокойной ночи, -- ответили они ему.
     Он вышел, и  они остались одни. Пако взял салфетку, которой утирал губы
один из священников, и, выпрямившись, сдвинув пятки, опустил салфетку вниз и
потом провел ею по воздуху, следуя головой за движением руки в неторопливой,
размеренной веронике.  Он повернулся и,  чуть выставив вперед  ногу,  сделал
второй взмах, затем шагнул вперед, заставляя отступить воображаемого быка, и
сделал  третий  взмах,  неторопливый,  безукоризненно  ритмичный  и плавный,
потом,  собрав  салфетку, прижал ее к боку и, сделав полуверонику, увернулся
от быка.
     Энрике следил за его движениями критическим и насмешливым взглядом.
     -- Ну, как бык? -- спросил он.
     -- Бык очень храбрый, -- сказал Пако. -- Смотри.
     Став в  позу, стройный и прямой, он  сделал еще четыре  безукоризненных
взмаха, легких, закругленных и изящных.
     --  А бык  что?  --  спросил  Энрике, стоя у  водопроводной  раковины в
фартуке, со стаканом вина в руке.
     -- Еще хоть куда, -- сказал Пако.
     -- Не глядел бы я на тебя, -- сказал Энрике.
     -- А что?
     --  Смотри! --  Энрике сбросил  фартук  и, дразня  воображаемого  быка,
исполнил   четыре  безукоризненных,  томно-плавных   вероники   и   закончил
реболерой, описав фартуком четкий полукруг под самой мордой быка, перед тем,
как отойти от него.
     -- Видал? -- сказал он. -- А я посуду мою.
     -- Почему же?
     --  Страх,  --  сказал  Энрике. --  Miedo.  Такой  же  страх  и  ты  бы
почувствовал на арене, перед быком.
     -- Нет, -- сказал Пако. -- Я бы не боялся.
     --  Leche!  --  сказал Энрике. --  Все  боятся.  Только матадоры  умеют
подавлять свой страх, и он не мешает им работать с быком. Я раз участвовал в
любительском бое быков, и мне было так страшно, что я не выдержал  и убежал.
Все  очень смеялись. И ты бы  тоже боялся.  Если бы не этот страх, в Испании
каждый чистильщик сапог  был бы матадором. Ты бы  еще больше меня струсил --
ведь ты деревенский.
     -- Нет, -- сказал Пако.
     Он столько раз  проделывал все это в  своем воображении. Столько раз он
видел  рога, видел  влажную  бычью  морду, и как дрогнет ухо, и потом голова
пригнется  книзу,  и  бык  кинется, стуча  копытами,  и  разгоряченная  туша
промчится мимо него, когда он  взмахнет плащом, и  снова  кинется,  когда он
взмахнет  еще  раз, потом еще, и еще, и еще, и закружит быка  на месте своей
знаменитой  полувероникой, и,  покачивая  бедрами,  отойдет прочь, выставляя
напоказ  черные  волоски,  застрявшие в  золотом шитье куртки, а  бык  будет
стоять как вкопанный перед аплодирующей толпой. Нет, он бы не боялся. Другие
--  может  быть. Но он -- нет.  Он  знал, что не боялся бы.  А если бы он  и
почувствовал когда-нибудь страх,  он  знал, что сумел бы проделать  все, что
нужно. Он был уверен в себе.

     -- Я бы не боялся, -- сказал он.
     Энрике повторил ругательство. Потом он сказал:

     -- А давай попробуем.

     -- Как?

     -- Смотри, -- сказал Энрике. -- Ты думаешь  о быке, но ты  не думаешь о
рогах. У быка сила знаешь какая, -- его рог режет, как нож, колет, как штык,
и  глушит, как дубина.  Смотри. --  Он  выдвинул ящик  и  достал два больших
кухонных ножа. -- Я их привяжу к ножкам стула. Я буду  за быка, и стул  буду
держать над головой. Ножи --  это рога. Вот если ты так проделаешь  все свои
приемы, это уж будет всерьез.

     -- Дай мне твой фартук, -- сказал Пако, -- мы это сделаем в столовой.

     -- Нет, -- сказал Энрике, вдруг забыв свою злость.-- Не надо, Пако.

     -- Давай, -- сказал Пако. -- Я не боюсь.

     -- Будешь бояться, когда увидишь перед собой ножи.

     -- Посмотрим, -- сказал Пако. -- Давай фартук.
     В  то время,  когда Энрике,  взяв  два тяжелых, отточенных, как бритва,
кухонных ножа, накрепко привязывал их к ножкам стула грязными салфетками, до
половины  прихватывая нож,  туго прикручивая  и потом  завязывая  узлом, обе
горничные, сестры Пако, направлялись в кино, смотреть "Анну Кристи" с Гретой
Гарбо. Один из двух священников сидел  на  постели, в  нижнем белье  и читал
свой  требник,  а  другой  надел  уже  ночную  сорочку и  бормотал  молитвы,
перебирая четки.  Все тореро,  за  исключением того, который был болен,  уже
совершили свой вечерний выход в кафе Форнос, и высокий смуглый пикадор играл
на  бильярде.  Маленький  неразговорчивый  матадор  пил кофе  с  молоком  за
столиком, вокруг  которого  теснились  пожилой  бандерильеро и еще несколько
настоящих профессионалов.
     Подвыпивший седой пикадор  сидел  за рюмкой коньяка и  с  удовольствием
поглядывал  на соседний стол, где матадор, который утратил мужество, сидел с
другим матадором, который  сменил шпагу  на бандерильи, и  с двумя  довольно
потрепанного вида проститутками.
     Торговец остановился на углу и беседовал с приятелями.
     Высокий официант сидел на собрании анархо-синдикалистов и  ждал  случая
выступить.
     Пожилой официант  расположился на террасе  кафе  Альварес  и  потягивал
пиво.
     Хозяйка Луарки уже заснула, лежа  на спине: большая,  толстая, честная,
опрятная, добродушная,  очень  набожная, все еще не переставшая оплакивать и
каждый день поминать в своих молитвах мужа, который умер двадцать лет назад.
Один в своей комнате, матадор, который был болен, ничком  лежал  на постели,
зажимая рот платком.
     А  в  пустой  столовой  Энрике затянул  последний  узел  на  салфетках,
которыми  ножи были привязаны к ножкам стула, и поднял стул. Он повернул его
ножками  вверх  и держал  над головой так,  что ножи торчали  по обе стороны
лица.

     -- А тяжело, -- сказал он, -- Смотри,  Пако, это очень опасно. Лучше не
надо. -- Он весь вспотел.
     Пако  встал к нему лицом и во всю  ширину расправил фартук, захватив по
складке  каждой  рукой:  большие  пальцы  вверх, указательные вниз,  во  всю
ширину, чтобы привлечь внимание быка.

     -- Кидайся прямо вперед, -- сказал он. -- А потом поворачивай, как бык.
Кидайся столько раз, сколько захочешь.

     -- А  как ты узнаешь, когда делать последний взмах? -- спросил  Энрике.
-- Лучше всего, делай три полных и одну полуверонику.

     --  Ладно, --  сказал Пако. -- Только ты иди прямо вперед. Ю-у, torito!
Иди, бычок, иди!
     Низко пригнув голову, Энрике разбежался прямо на него, и  Пако взмахнул
фартуком в тот самый миг, когда острие ножа прошло около его живота. И когда
оно мелькнуло перед ним, это был для  него настоящий рог: черный, гладкий, с
белым концом.  И когда  Энрике, проскочив мимо него, повернулся, чтобы снова
броситься,  -- это разгоряченная,  израненная  туша быка прогрохотала  мимо,
потом  извернулась  по-кошачьи  и  снова  пошла на  него, когда  он медленно
взмахнул плащом. Потом бык снова повернул и, не сводя глаз с приближающегося
острия, он ступил левой  ногой  вперед на два дюйма дальше, чем нужно. И нож
не  мелькнул  мимо, но  вонзился: легко,  словно  в  мех с  вином, и  что-то
брызнуло, обжигая, из-под внезапного упора стали внутри, и  Энрике закричал:
"Ай!  Ай! Дай я вытащу!" -- и Пако  повалился, все  еще не выпуская  из  рук
фартука-плаща,  а Энрике тянул стул к себе, и нож поворачивался в  нем --  в
нем, в Пако.
     Наконец нож вышел, и он сидел на полу, в расплывающейся все шире теплой
луже.

     --  Приложи салфетку. Прижми ее! -- сказал Энрике.  -- Крепче прижми! Я
побегу за доктором. Постарайся сдержать кровотечение!

     -- Нужно резиновый жгут, -- сказал Пако. -- Он видел, как это делают на
арене.

     -- Я шел прямо, -- сказал Энрике плача. -- Я только хотел показать, как
это опасно...

     --  Ничего, --  сказал Пако,  и голос  его шел как будто  издалека,  --
только приведи доктора.
     На  арене тогда  поднимают и  несут,  почти бегом, в операционную. Если
почти  вся  кровь  из бедренной  артерии  вытечет  по  дороге,  тогда  зовут
священника.
     Позови священника сверху, -- сказал Пако. Он никак не мог поверить, что
это случилось с ним.
     Но Энрике бежал уже по Каррера-Сан-Херонимо  к пункту скорой  помощи, и
Пако оставался один до самого конца. Сначала сидел, потом скорчился на полу,
потом упал  ничком и так лежал,  пока все не  кончилось, чувствуя, как жизнь
выходит из него, словно вода из ванны, когда откроют сток. Ему было страшно,
у него кружилась голова, он хотел прочитать покаянную молитву и уже вспомнил
начало...  но  едва  он  успел сказать  скороговоркой:  "Велика скорбь  моя,
Господи,  что  я  прогневил  тебя,  который  достоин  всей  любви моей,  и я
твердо... ." -- голова у него закружилась, еще сильнее, и  он уже  ничего не
мог вспомнить  и только лежал  ничком на  полу.  Все кончилось очень  скоро.
Кровь из бедренной артерии вытекает быстрее, чем думают.


     Когда  врач скорой  помощи поднимался по лестнице вместе с полицейским,
который держал Энрике за плечо, обе сестры Пако все еще сидели  в кинотеатре
на  Виа  Гранде.  Они все  больше  разочаровывались  в фильме  с Гарбо,  где
знаменитая звезда являлась  в жалкой,  нищенской  обстановке, тогда как  они
привыкли видеть ее  окруженной  роскошью и  богатством. Публика  была  очень
недовольна фильмом и в знак возмущения свистела и топала ногами.
     Все остальные  обитатели пансиона были заняты почти тем  же,  что  и  в
момент  несчастия, только оба  священники кончили уже  молиться и готовились
лечь спать,  а  седой  пикадор перенес  свой  коньяк  на  стол,  где  сидели
потрепанные проститутки.  Немного спустя он снова вышел  из кафе  с одной из
них. Это была та, которую угощал матадор, утративший мужество.


     Мальчик Пако  так и не узнал ни об  этом, ни о том, что делали эти люди
на следующий день и  все другие дни. Он ничего не знал о том, как такие люди
живут  и умирают. Он даже не  думал о том, что они вообще  умирают. Он умер,
как говорится,  полный иллюзий. И он не успел  потерять ни одной из них, как
не успел прочесть до конца покаянную молитву.
     Он  не успел даже разочароваться в фильме  с Гарбо, что уже  две недели
разочаровывал весь Мадрид...

Last-modified: Fri, 08 Aug 2003 07:44:13 GMT