Эрнест Хемингуэй. Рог быка --------------------------------------------------------------- Старик и море - Благовещенск: Хабаровское книжное издательство, 1979 (Та книга печаталась по четыргхтомному изданию собрания сочинений М: Государственное издание художественной литературы, 1968) OCR: Сергей Зимин --------------------------------------------------------------- Рог быка В Мадриде полно мальчиков по имени Пако -- уменьшительное от Франсиско, -- и есть даже анекдот о том, как один отец приехал в Мадрид и поместил на последней странице "Эль Либераль" объявление: "Пако жду тебя отеле Монтана вторник двенадцать все простил папа", и как пришлось вызвать отряд конной жандармерии, чтобы разогнать восемьсот молодых людей, явившихся по этому объявлению. Но у того Пако, который служил младшим официантом в пансионе Луарка, не было ни отца, от которого он мог ждать прощения, ни грехов, которые нужно было прощать. У него были две старшие сестры, служившие горничными в пансионе Луарка, куда они попали благодаря тому, что прежняя горничная Луарки, их землячка, оказалась честной и работящей и тем заслужила добрую славу своей деревне и ее уроженкам; и эти сестры дали ему денег на автобус до Мадрида и пристроили его младшим официантом в тот же пансион. Он был родом из Эстремадуры, где живут в первобытной дикости, едят скудно, а об удобствах не имеют понятия, и сколько он себя помнил, ему всегда приходилось работать с утра до вечера. Это был складный подросток с очень черными, слегка вьющимися волосами, крепкими зубами и кожей, которой завидовали его сестры; и улыбка у него была открытая и ясная. Он был расторопен и хорошо справлялся со своим делом, любил своих сестер, казавшихся ему красавицами и умницами, любил Мадрид, для него еще полный чудес, и любил свою работу, которой яркий свет, чистые скатерти, обязательный фрак и обилие еды на кухне придавали романтический блеск. В пансионе Луарка постоянно жило человек десять-двенадцать, но для Пако, самого молодого из трех официантов, прислуживавших в столовой, существовали только те, кто имел отношение к бою быков. Второразрядные матадоры охотно селились в этом пансионе, потому что Калье-Сан-Херонимо было респектабельным адресом, кормили там превосходно, а за стол и комнату брали недорого. Всякому тореро необходимо производить впечатление человека если не богатого, то, по крайней мере, солидного, поскольку в Испании декорум и внешний лоск ценятся выше мужества, и тореро жили в Луарке, покуда в кармане оставалась хоть песета. Не было случая, чтобы кто-нибудь из них сменил Луарку на лучший или более дорогой отель, -- второразрядные тореро никогда не переходят в первый разряд; зато падение с высот Луарки бывало стремительным, потому что всякий, кто хоть что-нибудь зарабатывал, мог жить там спокойно, и если уж гостю подавали счет, не дожидаясь требования, -- значит, хозяйка пансиона убедилась, что случай безнадежный. В то время в Луарке жили три опытных матадора, а кроме того, два очень хороших пикадора и один превосходный бандерильеро. Для пикадоров и бандерильеро, которым приходилось жить в Мадриде всю весну, а семью оставлять в Севилье, Луарка была роскошью; но им хорошо платили, и они имели постоянную работу у матадоров, подписавших несколько контрактов на весенний сезон, и этот подсобный персонал всегда зарабатывал больше, чем любой из трех матадоров, живших в Луарке. Из этих трех матадоров один был болен и тщательно скрывал это, другой когда-то привлек к себе внимание публики, но быстро вышел из моды, а третий был трус. Матадор-трус прежде, до страшной раны в живот, полученной им в одно из первых его выступлений на арене, был на редкость смелым и замечательно ловким, и у него еще сохранились кое-какие замашки от времен его славы. Он был всегда безудержно весел и хохотал по всякому поводу, а то и без всякого повода. В свои лучшие дни он любил подшутить над другими, но теперь он это бросил. Для этого нужна была уверенность в себе, которой он уже не чувствовал. У этого матадора было умное, открытое лицо, и он держал себя с большим достоинством. Матадор, который был болен, больше всего боялся показать это и считал своим долгом не пропускать ни одного блюда, которое подавалось к столу. У него было очень много носовых платков, которые он сам стирал у себя в комнате, и за последнее время он стал распродавать свои пышные костюмы. Один он задешево продал перед рождеством, а другой -- в начале апреля. Костюмы были очень дорогие, он всегда очень бережно обращался с ними, и у него еще оставался один. До своей болезни он подавал большие надежды, имел даже шумный успех, и хотя был неграмотен, но хранил у себя вырезки из газет, где говорилось, что в свой мадридский дебют он превзошел Бельмонте. Он ел один, за маленьким столиком, почти не поднимая глаз от тарелки. Матадор, который вышел из моды, был очень маленького роста, смуглый и важный. Он тоже ел за отдельным столом, улыбался редко и никогда не смеялся. Он был родом из Вальядолида, где не любят шуток, и он был способным матадором, но его стиль устарел, прежде чем он успел заслужить симпатии публики своими главными достоинствами -- мужеством и уверенным мастерством, и теперь его имя на афише не делало сборов. Вначале он привлек к себе внимание своим маленьким ростом: глаза его приходились на одном уровне с загривком быка, но, кроме него, были и другие невысокие матадоры, и ему так и не удалось стать любимцем публики. Из пикадоров один был седой, худощавый, с ястребиным лицом, тщедушный на вид, хотя руки и ноги у него были как из железа; он всегда носил охотничьи сапоги и брюки навыпуск, слишком много пил по вечерам и влюбленно глядел на всех женщин в пансионе. Другой был рослый детина, смуглый, красивый, с черными, как у индейца, волосами и огромными ручищами. Оба были отличные пикадоры, хотя о первом ходили слухи, что пьянство и разврат сильно вредят его искусству, а про второго говорили, что из-за своего упрямства и сварливости он ни с кем из матадоров не может проработать больше одного сезона. Бандерильеро был уже немолод, с проседью, невысокого роста, увертливый, как кошка, несмотря на свои годы, и когда он сидел за столом с газетой, то походил на дельца среднего достатка. Ноги у него еще были крепки, а когда они утратят силу, у него хватит смекалки и опыта, чтобы еще надолго удержаться на работе. Разница только в том, что, утратив быстроту движений, он постоянно будет испытывать страх, тогда как сейчас он всегда спокоен и уверен и на арене, и вне ее. В тот вечер все уже кончили ужинать, и в столовой оставались только пикадор с ястребиным лицом, который слишком много пил, бродячий ярмарочный торговец с родимым пятном на всю щеку, который тоже слишком много пил, и два священника из Галисии, которые сидели за угловым столом и пили, если не слишком много, то, во всяком случае, достаточно. В то время в Луарке за вино особой платы не брали, это входило в стоимость пансиона, и официанты только что подали по новой бутылке вальдепеньяс сначала торговцу, потом пикадору и, наконец, священникам. Все три официанта стояли у дверей. В Луарке было заведено, что официант мог уйти, только когда освобождались все его столы, но в этот вечер тот, за чьим столиком сидели священники, торопился на собрание анархо-синдикалистов, и Пако пообещал его заменить. Наверху матадор, который был болен, лежал ничком на постели, один в своей комнате. Матадор, который вышел из моды, сидел у окна и смотрел на улицу, собираясь отправиться в кафе. Матадор, который стал трусом, зазвал к себе в комнату старшую сестру Пако и чего-то от нее добивался, а она, смеясь, отмахивалась от него. Он говорил: -- Да ну же, не будь такой дикаркой. -- Не хочу, -- говорила сестра. -- С какой стати? -- Просто из любезности. -- Вы хорошо поужинали, а теперь сладкого захотели? -- Один разочек. Тебя от этого не убудет. -- Не приставайте. Говорят вам, не приставайте. -- Ведь это же такие пустяки. -- Говорят вам, не приставайте. Внизу, в столовой, самый высокий официант, тот, что опаздывал на собрание, сказал: -- Вы только посмотрите, как они лакают вино, эти черные свиньи. -- Что за выражения, -- сказал второй официант.-- Они вполне приличные гости. Они пьют не так уж много. -- Самые правильные выражения, -- сказал высокий. -- Два бича Испании: быки и священники. -- Но не каждый же бык и не каждый священник, -- сказал второй официант. -- Именно каждый, -- сказал высокий официант. -- Только борясь против каждого в отдельности, можно побороть весь класс. Нужно уничтожить всех быков и всех священников. Всех до одного перебить. Тогда мы от них избавимся. -- Прибереги это для собрания -- сказал второй официант. -- Мадридская дикость, -- сказал высокий официант. -- Уже половина двенадцатого, а они еще торчат за столом. -- Они только в десять сели, -- сказал второй официант. -- Ты же знаешь, блюд много. Вино это дешевое, и они заплатили за него. Это не крепкое вино, -- С такими дураками, как ты, где тут думать о рабочей солидарности, -- сказал высокий официант. -- Слушай, -- сказал второй официант, которому было лет под пятьдесят. -- Я работал всю свою жизнь. Весь остаток жизни я тоже должен работать. Я на работу не жалуюсь. Работать -- это в порядке вещей. -- Да, но не иметь работы -- это смерть. -- Я всегда работал, -- сказал пожилой официант. -- Ступай на собрание. Можешь не дожидаться. -- Ты хороший товарищ, -- сказал высокий официант. -- Но у тебя нет никакой идеологии. -- Mejor si me falta eso que el otro, -- сказал пожилой официант (в том смысле, что лучше не иметь идеологии, чем не иметь работы). -- Ступай на свое собрание. Пако ничего не говорил. Он еще не разбирался в политике, но у него всегда захватывало дух, когда высокий официант говорил про то, что нужно перебить всех священников и всех жандармов. Высокий официант олицетворял для него революцию, а революция тоже была романтична. Сам он хотел бы быть добрым католиком, революционером, иметь хорошее постоянное место, такое, как сейчас, и в то же время быть тореро. -- Иди на собрание, Игнасио, -- сказал он. -- Я возьму твой стол. -- Мы вдвоем возьмем его, -- сказал пожилой официант. -- Да тут и одному делать нечего, -- сказал Пако. -- Иди на собрание. -- Pues me voy, -- сказал высокий официант. -- Спасибо вам. Между тем, наверху сестра Пако ловко вывернулась из объятий матадора, как борец из обхвата противника, и сердито говорила: -- Уж эти мне голодные. Горе-матадор. От страха едва на ногах стоит. Поберегли бы свою прыть для арены. -- Ты говоришь, как самая настоящая шлюха. -- Что ж, -- и шлюха -- человек, да только я не шлюха. -- Ну, так будешь шлюхой. -- Только не по вашей милости. -- Оставь меня в покое, -- сказал матадор; оскорбленный и отвергнутый, он чувствовал, как позорная трусость снова овладевает им. -- В покое? А я, кажется, вас и не беспокоила, -- сказала сестра. -- Вот только приготовлю вам постель. Мне за это деньги платят. -- Оставь меня в покое! -- сказал матадор, и его широкое красивое лицо исказилось гримасой, как будто он собирался заплакать. -- Шлюха. Дрянная шлюшонка. -- Мой матадор, -- сказала она, закрывая за собой дверь. -- Мой славный матадор. Матадор сидел на постели. На его лице все еще была гримаса, которую во время боя он превращал в застывшую улыбку, пугая ею зрителей передних рядов, понимавших, что происходит перед ними. -- Еще и это, -- повторял он вслух. -- Еще и это! И это! Он помнил то время, когда был еще в форме, и это было всего три года назад. Он помнил тяжесть расшитой куртки в тот знойный майский день, когда его голос еще звучал одинаково на арене и в кафе, и как он направил острие клинка в покрытое пылью место между лопатками, щетинистый черный бугор мышц за широко разведенными, могучими, расщепленными на концах рогами, которые опустились, когда он приготовился убить, и как шпага вошла, легко, словно в ком застывшего масла, а он стоял, нажимая ладонью головку эфеса, левая рука наперекрест, левое плечо вперед, тяжесть тела на левой ноге, -- и вдруг нога перестала чувствовать тяжесть тела. Вся тяжесть была теперь внизу живота, и когда бык поднял голову, одного рога не было видно, рог был весь в нем, и он два раза качнулся в воздухе, прежде чем его сняли. И теперь, когда он готовится убить, а это бывает редко, он не может смотреть на рога, и где какой-то шлюхе понять, что он испытывает, выходя на бой? А много ли пришлось испытать тем, что смеются над ним? Все они шлюхи, и черт с ними. Внизу, в столовой, пикадор сидел и смотрел на священников. Если в комнате бывали женщины, он разглядывал женщин. Если женщин не было, он с любопытством разглядывал какого-нибудь иностранца, un inglГйs, но, так как сейчас не было ни женщин, ни англичан, он разглядывал весело и дерзко двух священников за угловым столом. Между тем торговец с родимым пятном на щеке встал, сложил свою салфетку и вышел, оставив на столе наполовину недопитую бутылку. Если б его счет в Луарке был оплачен, он выпил бы все вино. Священники не смотрели на пикадора. Один из них говорил: -- Вот уже десять дней, как я здесь, и целые дни я просиживаю в передней, а он меня не принимает. -- Что же делать? -- Ничего. Что можно сделать? Против власти не пойдешь. -- Я уже две недели здесь, и тоже ничего. -- Все дело в том, что мы из захолустья. Вот выйдут все деньги, и придется ехать назад. -- В свое захолустье. Мадриду нет дела до Галисии. Провинция бедная, глухая. -- Можно вполне понять поступок брата Базилио, -- И все-таки я как-то не очень доверяю Базилио Альваресу. -- В Мадриде многое научишься понимать: Мадрид -- погибель Испании. -- Хоть бы уж принял и отказал. -- Нет. Раньше нужно вымотать человека, извести ожиданием. -- Ну что ж, посмотрим. Я умею ждать не хуже других. В эту минуту пикадор поднялся с места, подошел к столу священников и остановился -- седой, похожий на ястреба, разглядывая их и улыбаясь. -- Torero, -- сказал один священник другому. -- И хороший torero, -- сказал пикадор и вышел из столовой -- тонкий в талии, кривоногий, в серой куртке, узких брюках навыпуск и сапогах скотовода, каблуки которых пощелкивали, когда он шел к выходу, ступая вполне твердо и улыбаясь самому себе. Его жизнь была замкнута в узком, тесном мирке профессиональных достижений, ночных пьяных подвигов и неумеренного хвастовства. В вестибюле он закурил сигару и, сдвинув шляпу на одно ухо, отправился в кафе. Священники вышли тотчас же за пикадором, смущенно заторопившись, когда заметили, что они позже всех задержались за столом и в комнате никого не осталось. Пако и пожилой официант убрали со столов и вынесли на кухню бутылки На кухне сидел Энрике, парень, который мыл посуду. Он был тремя годами старше Пако и уже озлоблен и циничен. -- На, выпей, -- сказал ему пожилой официант, налил стакан вальдепеньяс и подал ему. -- Можно, -- Энрике взял стакан. -- А ты, Пако? -- спросил пожилой официант, -- Спасибо, -- сказал Пако. Все трое выпили. -- Ну, я ухожу, -- сказал пожилой официант. -- Спокойной ночи, -- ответили они ему. Он вышел, и они остались одни. Пако взял салфетку, которой утирал губы один из священников, и, выпрямившись, сдвинув пятки, опустил салфетку вниз и потом провел ею по воздуху, следуя головой за движением руки в неторопливой, размеренной веронике. Он повернулся и, чуть выставив вперед ногу, сделал второй взмах, затем шагнул вперед, заставляя отступить воображаемого быка, и сделал третий взмах, неторопливый, безукоризненно ритмичный и плавный, потом, собрав салфетку, прижал ее к боку и, сделав полуверонику, увернулся от быка. Энрике следил за его движениями критическим и насмешливым взглядом. -- Ну, как бык? -- спросил он. -- Бык очень храбрый, -- сказал Пако. -- Смотри. Став в позу, стройный и прямой, он сделал еще четыре безукоризненных взмаха, легких, закругленных и изящных. -- А бык что? -- спросил Энрике, стоя у водопроводной раковины в фартуке, со стаканом вина в руке. -- Еще хоть куда, -- сказал Пако. -- Не глядел бы я на тебя, -- сказал Энрике. -- А что? -- Смотри! -- Энрике сбросил фартук и, дразня воображаемого быка, исполнил четыре безукоризненных, томно-плавных вероники и закончил реболерой, описав фартуком четкий полукруг под самой мордой быка, перед тем, как отойти от него. -- Видал? -- сказал он. -- А я посуду мою. -- Почему же? -- Страх, -- сказал Энрике. -- Miedo. Такой же страх и ты бы почувствовал на арене, перед быком. -- Нет, -- сказал Пако. -- Я бы не боялся. -- Leche! -- сказал Энрике. -- Все боятся. Только матадоры умеют подавлять свой страх, и он не мешает им работать с быком. Я раз участвовал в любительском бое быков, и мне было так страшно, что я не выдержал и убежал. Все очень смеялись. И ты бы тоже боялся. Если бы не этот страх, в Испании каждый чистильщик сапог был бы матадором. Ты бы еще больше меня струсил -- ведь ты деревенский. -- Нет, -- сказал Пако. Он столько раз проделывал все это в своем воображении. Столько раз он видел рога, видел влажную бычью морду, и как дрогнет ухо, и потом голова пригнется книзу, и бык кинется, стуча копытами, и разгоряченная туша промчится мимо него, когда он взмахнет плащом, и снова кинется, когда он взмахнет еще раз, потом еще, и еще, и еще, и закружит быка на месте своей знаменитой полувероникой, и, покачивая бедрами, отойдет прочь, выставляя напоказ черные волоски, застрявшие в золотом шитье куртки, а бык будет стоять как вкопанный перед аплодирующей толпой. Нет, он бы не боялся. Другие -- может быть. Но он -- нет. Он знал, что не боялся бы. А если бы он и почувствовал когда-нибудь страх, он знал, что сумел бы проделать все, что нужно. Он был уверен в себе. -- Я бы не боялся, -- сказал он. Энрике повторил ругательство. Потом он сказал: -- А давай попробуем. -- Как? -- Смотри, -- сказал Энрике. -- Ты думаешь о быке, но ты не думаешь о рогах. У быка сила знаешь какая, -- его рог режет, как нож, колет, как штык, и глушит, как дубина. Смотри. -- Он выдвинул ящик и достал два больших кухонных ножа. -- Я их привяжу к ножкам стула. Я буду за быка, и стул буду держать над головой. Ножи -- это рога. Вот если ты так проделаешь все свои приемы, это уж будет всерьез. -- Дай мне твой фартук, -- сказал Пако, -- мы это сделаем в столовой. -- Нет, -- сказал Энрике, вдруг забыв свою злость.-- Не надо, Пако. -- Давай, -- сказал Пако. -- Я не боюсь. -- Будешь бояться, когда увидишь перед собой ножи. -- Посмотрим, -- сказал Пако. -- Давай фартук. В то время, когда Энрике, взяв два тяжелых, отточенных, как бритва, кухонных ножа, накрепко привязывал их к ножкам стула грязными салфетками, до половины прихватывая нож, туго прикручивая и потом завязывая узлом, обе горничные, сестры Пако, направлялись в кино, смотреть "Анну Кристи" с Гретой Гарбо. Один из двух священников сидел на постели, в нижнем белье и читал свой требник, а другой надел уже ночную сорочку и бормотал молитвы, перебирая четки. Все тореро, за исключением того, который был болен, уже совершили свой вечерний выход в кафе Форнос, и высокий смуглый пикадор играл на бильярде. Маленький неразговорчивый матадор пил кофе с молоком за столиком, вокруг которого теснились пожилой бандерильеро и еще несколько настоящих профессионалов. Подвыпивший седой пикадор сидел за рюмкой коньяка и с удовольствием поглядывал на соседний стол, где матадор, который утратил мужество, сидел с другим матадором, который сменил шпагу на бандерильи, и с двумя довольно потрепанного вида проститутками. Торговец остановился на углу и беседовал с приятелями. Высокий официант сидел на собрании анархо-синдикалистов и ждал случая выступить. Пожилой официант расположился на террасе кафе Альварес и потягивал пиво. Хозяйка Луарки уже заснула, лежа на спине: большая, толстая, честная, опрятная, добродушная, очень набожная, все еще не переставшая оплакивать и каждый день поминать в своих молитвах мужа, который умер двадцать лет назад. Один в своей комнате, матадор, который был болен, ничком лежал на постели, зажимая рот платком. А в пустой столовой Энрике затянул последний узел на салфетках, которыми ножи были привязаны к ножкам стула, и поднял стул. Он повернул его ножками вверх и держал над головой так, что ножи торчали по обе стороны лица. -- А тяжело, -- сказал он, -- Смотри, Пако, это очень опасно. Лучше не надо. -- Он весь вспотел. Пако встал к нему лицом и во всю ширину расправил фартук, захватив по складке каждой рукой: большие пальцы вверх, указательные вниз, во всю ширину, чтобы привлечь внимание быка. -- Кидайся прямо вперед, -- сказал он. -- А потом поворачивай, как бык. Кидайся столько раз, сколько захочешь. -- А как ты узнаешь, когда делать последний взмах? -- спросил Энрике. -- Лучше всего, делай три полных и одну полуверонику. -- Ладно, -- сказал Пако. -- Только ты иди прямо вперед. Ю-у, torito! Иди, бычок, иди! Низко пригнув голову, Энрике разбежался прямо на него, и Пако взмахнул фартуком в тот самый миг, когда острие ножа прошло около его живота. И когда оно мелькнуло перед ним, это был для него настоящий рог: черный, гладкий, с белым концом. И когда Энрике, проскочив мимо него, повернулся, чтобы снова броситься, -- это разгоряченная, израненная туша быка прогрохотала мимо, потом извернулась по-кошачьи и снова пошла на него, когда он медленно взмахнул плащом. Потом бык снова повернул и, не сводя глаз с приближающегося острия, он ступил левой ногой вперед на два дюйма дальше, чем нужно. И нож не мелькнул мимо, но вонзился: легко, словно в мех с вином, и что-то брызнуло, обжигая, из-под внезапного упора стали внутри, и Энрике закричал: "Ай! Ай! Дай я вытащу!" -- и Пако повалился, все еще не выпуская из рук фартука-плаща, а Энрике тянул стул к себе, и нож поворачивался в нем -- в нем, в Пако. Наконец нож вышел, и он сидел на полу, в расплывающейся все шире теплой луже. -- Приложи салфетку. Прижми ее! -- сказал Энрике. -- Крепче прижми! Я побегу за доктором. Постарайся сдержать кровотечение! -- Нужно резиновый жгут, -- сказал Пако. -- Он видел, как это делают на арене. -- Я шел прямо, -- сказал Энрике плача. -- Я только хотел показать, как это опасно... -- Ничего, -- сказал Пако, и голос его шел как будто издалека, -- только приведи доктора. На арене тогда поднимают и несут, почти бегом, в операционную. Если почти вся кровь из бедренной артерии вытечет по дороге, тогда зовут священника. Позови священника сверху, -- сказал Пако. Он никак не мог поверить, что это случилось с ним. Но Энрике бежал уже по Каррера-Сан-Херонимо к пункту скорой помощи, и Пако оставался один до самого конца. Сначала сидел, потом скорчился на полу, потом упал ничком и так лежал, пока все не кончилось, чувствуя, как жизнь выходит из него, словно вода из ванны, когда откроют сток. Ему было страшно, у него кружилась голова, он хотел прочитать покаянную молитву и уже вспомнил начало... но едва он успел сказать скороговоркой: "Велика скорбь моя, Господи, что я прогневил тебя, который достоин всей любви моей, и я твердо... ." -- голова у него закружилась, еще сильнее, и он уже ничего не мог вспомнить и только лежал ничком на полу. Все кончилось очень скоро. Кровь из бедренной артерии вытекает быстрее, чем думают. Когда врач скорой помощи поднимался по лестнице вместе с полицейским, который держал Энрике за плечо, обе сестры Пако все еще сидели в кинотеатре на Виа Гранде. Они все больше разочаровывались в фильме с Гарбо, где знаменитая звезда являлась в жалкой, нищенской обстановке, тогда как они привыкли видеть ее окруженной роскошью и богатством. Публика была очень недовольна фильмом и в знак возмущения свистела и топала ногами. Все остальные обитатели пансиона были заняты почти тем же, что и в момент несчастия, только оба священники кончили уже молиться и готовились лечь спать, а седой пикадор перенес свой коньяк на стол, где сидели потрепанные проститутки. Немного спустя он снова вышел из кафе с одной из них. Это была та, которую угощал матадор, утративший мужество. Мальчик Пако так и не узнал ни об этом, ни о том, что делали эти люди на следующий день и все другие дни. Он ничего не знал о том, как такие люди живут и умирают. Он даже не думал о том, что они вообще умирают. Он умер, как говорится, полный иллюзий. И он не успел потерять ни одной из них, как не успел прочесть до конца покаянную молитву. Он не успел даже разочароваться в фильме с Гарбо, что уже две недели разочаровывал весь Мадрид...
Last-modified: Fri, 08 Aug 2003 07:44:13 GMT