Сергей Эйзенштейн. Монтаж (1938)
---------------------------------------------------------------
Изд: "Сергей Эйзенштейн" (избр. произв. в 6 тт) "Искусство", М., 1968
OCR: Владимир Янин
---------------------------------------------------------------
Был период в нашем вино, когда монтаж провозглашался "всем". Сейчас на
исходе период, когда монтаж считается "ничем". И, не полагая монтаж ни
"ничем", ни "всем", мы считаем нужным сейчас помнить, что монтаж является
такой же необходимой составной частью кинопроизведения, как и все остальные
элементы кинематографического воздействия. После бури "за монтаж" и натиска
"против монтажа" нам следует заново и запросто подойти к его проблемам. Это
тем более нужно, что период "отрицания" монтажа разрушал даже самую
бесспорную его сторону, ту, которая никак и никогда не могла вызывать
нападок. Дело в том, что авторы ряда фильмов последних лет настолько начисто
"разделались" с монтажом, что забыли даже основную его цель и задачу,
неотрывную от познавательной роли, которую ставит себе всякое произведение
искусства,-- задачу связно последовательного изложения темы, сюжета,
действия, поступков, движения внутри киноэпизода и внутри кинодрамы в целом.
Не говоря уже о взволнованном рассказе, даже логически последовательный,
просто связный рассказ во многих случаях утерян в работах даже весьма
незаурядных мастеров кино и по самым разнообразным киножанрам. Это требует,
конечно, не столько критики этих мастеров, сколько прежде всего борьбы за
утраченную многими культуру монтажа. Тем более что перед нашими фильмами
стоит задача не только логически связного, но именно максимально
взволнованного эмоционального рассказа.
Монтаж -- могучее подспорье в решении этой задачи. Почему мы вообще
монтируем? Даже самые ярые противники монтажа согласятся: не только потому,
что мы не располагаем
пленкой бесконечной длины и, будучи обречены на конечную длину пленки,
вынуждены от времени до времени склеивать один ее кусок с другим.
"Леваки" от монтажа подглядели в монтаже другую крайность Играя с
кусками пленки, они обнаружили одно качество, сильно их удивившее на ряд
лет. Это качество состояло в том, что два каких-либо куска, поставленные
рядом, неминуемо соединяются в новое представление, возникающее из этого
сопоставления как новое качество.
Это отнюдь не сугубо кинематографическое обстоятельство, а явление,
встречающееся неизбежно во всех случаях, когда мы имеем дело с
сопоставлением двух фактов, явлений, предметов. Мы привыкли почти
автоматически делать совершенно определенный трафаретный вывод -- обобщение,
если перед нами поставить рядом те или иные отдельные объекты. Возьмите, для
примера, могилу. Сопоставьте ее с женщиной в трауре, плачущей рядом, и мало
кто удержится от вывода: "вдова". Именно на этой-черте нашего восприятия
строится эффект следующего коротенького анекдота Амброза Бирса--из его
"Фантастических басен"--"Безутешная вдова".
"Женщина в одеждах вдовы рыдала на могиле.
-- Успокойтесь, сударыня,-- сказал ей Соболезнующий странник,--
небесное милосердие безгранично. И где-нибудь на свете найдется еще другой
мужчина помимо вашего мужа, с которым вы сумеете быть счастливой.
-- Был такой,-- проплакала она в ответ,-- нашелся такой, но, увы... это
и есть его могила...".
Весь эффект рассказа на том и строится, что могила и стоящая рядом с
ней женщина в трауре по раз установленному трафарету вывода складываются в
представление вдовы, оплакивающей мужа, в то время как оплакиваемый на деле
оказывается любовником!
Это же обстоятельство использовано и в загадках. Пример фольклорный:
"Ворона летела, а собака на хвосте сидела. Как это возможно?" Мы
автоматически сопоставляем оба элемента и сводим их воедино. При этом вопрос
прочитывается так, что собака сидела яа хвосте у вороны. Загадка же имеет в
виду, что оба действия безотносительны: ворона летела, а собака сидела на
своем хвосте.
Нет ничего удивительного, что у зрителя возникает определенный вывод и
при сопоставлении двух склеенных кусков пленки.
Я думаю, что мы будем критиковать не факты и не их примечательность и
повсеместность, а те выводы и заключения, которые из них делались, и внесем
сюда необходимые коррективы.
В чем же заключалось то упущение, которое мы делали, когда в свое время
сами впервые указывали на несомненную важность отмеченного явления для
понимания и освоения монтажа? Что было верного и что неверного в энтузиазме
наших тогдашних утверждений?
Верным оставался и на сегодня остается факт, что сопоставление двух
монтажных кусков больше похоже не на сумму их, а на произведение. На
произведение -- в отличие от суммы -- оно походит тем, что результат
сопоставления качественно (измерением, если хотите, степенью) всегда
отличается от каждого слагающего элемента, взятого в отдельности. Женщина --
если вернуться к нашему примеру -- изображение; черный наряд на женщине --
изображение, и оба предметно изобразим",. "Вдова" же, возникающая из
сопоставления обоих изображений, уже предметно неизобразимое, новое
представление, новое понятие, новый образ.
А в чем состоял "загиб" тогдашнего обращения с этим неоспоримым
явлением?
Ошибка была в акценте, главным образом на возможностях сопоставления
при ослабленном акценте исследовательского внимания к вопросу материалов
сопоставления.
Мои критики не преминули изобразить это как ослабление интереса к
самому содержанию кусков, смешав исследовательскую заинтересованность
определенной областью и стороной проблемы отношением самого исследователя к
изображаемой действительности.
Оставляю это на их совести.
Думаю, что дело здесь в том, что я был пленен в первую очередь чертой
безотносительности кусков, которые тем не менее и часто вопреки себе,
сопоставляясь по воле монтажера, рождали "некое третье" и становились
соотносительными.
Меня пленяли, таким образом, возможности нетипические в условиях
нормального кинопостроения и кинокомпозиции.
Оперируя в первую очередь таким материалом и такими случаями,
естественно было задумываться больше всего над возможностью сопоставлений.
Меньше аналитического внимания уделялось самой природе сопоставляемых
кусков. Впрочем, и этого одного также было бы недостаточно. Это внимание
только к "внутрикадровому" содержанию привело на практике к захирению
монтажа со всеми отсюда вытекающими последствиями.
Чему же следовало уделить больше всего внимания, чтобы привести обе
крайности в норму?
Следовало обратиться к тому основному, что в равной степени определяет
как "внутрикадровое" содержание, так и композиционное сопоставление этих
отдельных содержаний между собой, то есть к содержанию целого, общего,
объединяющего.
Одна крайность состояла в увлечении вопросами техники объединения
(методы монтажа), другая--объединяемыми элементами (содержание кадра).
Следовало больше заняться вопросом самой природы этой) объединяющего
начала,. Того именно начала, которое для каждой вещи в равной мере родит как
содержание кадра, так и то содержание, которое раскрывается через то или
иное сопоставление этих кадров.
Но для этого сразу же надо было обратить исследовательский интерес не в
сторону парадоксальных случаев, где это целое, общее и конечное не
предусмотрено, а неожиданно возникает. Следовало бы обратиться к случаям,
когда куски не только не безотносительны друг к другу, но когда само
конечное, общее, целое не только предусмотрено, оно самое предопределяет как
элементы, так и условия их сопоставления. Это будут случаи нормальные,
общепринятые и общераспространенные. В них это целое совершенно так же будет
возникать, как "некое третье", но полная картина того, как определяются и
кадр и монтаж -- содержание того и другого,-- будет нагляднее и отчетливее.
И такие случаи как раз окажутся типическими для кинематографа.
При таком рассмотрения монтажа как кадры, так и их сопоставление
оказываются в правильном взаимоотношении. Мало того, сама природа монтажа не
только не отрывается от принципов реалистического письма фильма, но
действует как одно из наиболее последовательных и закономерных средств
реалистического раскрытия содержания.
Действительно, что мы имеем при таком понимании монтажа? В этом случае
каждый монтажный кусок существует уже не как нечто безотносительное, а
являет собой некое частное изображение единой общей темы, которая в равной
мере пронизывает все эти куски. Сопоставление подобных частных деталей в
определенном строе монтажа вызывает к жизни, заставляет возникнуть в
восприятии то общее, что породило каждое отдельное и связывает их между
собой в целое, а именно -- в тот обобщенный образ, в котором автор, а за ним
и зритель переживают данную тему.
И если мы теперь рассмотрим два рядом поставленных куска, то мы сами в
несколько ином свете увидим их сопоставление. А именно:
кусок Л, взятый из элементов развертываемой темы, и кусок В, взятый
оттуда же, в сопоставлении рождают тот образ, в котором наиболее ярко
воплощено содержание темы.
Выраженное в императивной форме, более точно и более оперативно, это
положение прозвучит так:
изображение А и изображение В должны быть так выбраны из всех возможных
черт внутри развиваемой темы, должны быть так выисканы, чтобы сопоставление
их -- именно их, а не других
элементов -- вызывало в восприятии и чувствах зрителя наиболее
исчерпывающе полный образ самой темы.
Здесь в наше рассуждение о монтаже вошло два термина -- "изображение" и
"образ".
Уточним то размежевание между ними, которое мы здесь имеем в виду.
* * *
Обратимся к наглядному примеру. Возьмем белый средней величины кружок с
гладкой поверхностью, разделенный по окружности на шестьдесят равностоящих
друг от друга делений. На каждом пятом делении проставлена порядковая цифра
от единицы до двенадцати включительно. В центре кружка прикреплены две
свободно вращающиеся, заостренные к свободному концу металлические полоски:
одна размером в радиус кружка, другая -- несколько короче. Допустим, что
более длинная заостренная полоска упирается свободным концом в цифру
двенадцать, а более короткая полоска своим свободным концом последовательно
упирается в цифры 1, 2, 3 и т. д. до 12 включительно. Это будет серия
последовательных геометрических изображений того факта, что некие две
металлические полоски последовательно находятся по отношению друг к другу
под углами в 30, 60, 90 и т. д. до 360░ включительно.
Если, однако, этот кружок снабжен механизмом, равномерно передвигающим
металлические полоски, то геометрический рисунок на его поверхности
приобретает уже особое значение: он не просто изображение, а является уже
образом времени.
В данном случае изображение и вызываемый им образ в нашем восприятии
настолько слиты, что нужны совсем особенные обстоятельства, чтобы отделить
геометрический рисунок стрелок на циферблате от представления о времени.
Однако это может случиться и с любым из нас, правда, в обстоятельствах
необыкновенных.
Вспомним Вронского после сообщения Анны Карениной о том, что она
беременна. В начале XXIV главы второй части "Анны Карениной" мы находим
именно такой случай:
"...Когда Вронский смотрел на часы на балконе Карениных, он был так
растревожен и занят своими мыслями, что видел стрелки на циферблате, но не
мог понять, который час..."
Образа времени, который создавали часы, у него не возникало. Он видел
только геометрическое изображение циферблата и стрелок.
Как видим, даже в простейшем случае, когда дело идет об астрономическом
времени -- часе, недостаточно одного изображения на циферблате. Мало
увидеть, нужно, чтобы с изображением что-то произошло, чтобы с ним что-то
было проделано, и только тогда оно перестанет восприниматься как простой
геометрический
рисунок, но будет воспринято как образ "некоего часа", в который
происходит событие. Толстой показывает нам то, что получается, если этого
процесса не происходит.
В чем же состоит этот процесс? Определенная конфигурация стрелок на
циферблате включает рой представлений, связанных с соответствующим часом,
которому отвечает данная цифра. Пусть это будет, для примера, цифра пять. В
таком случае наше воображение приучено к тому, чтобы в ответ на этот знак
приводить на память картины всяческих событий, происходящих в этот час. Это
будет обед, конец рабочего дня или час "пик" на метро. Закрывающиеся книжные
магазины или тот особый свет в предсумеречные часы, который так характерен
для этого времени дня... Так или иначе, это будет целый ряд картин
(изображений) того, что происходит в пять часов.
Из всех этих отдельных картин складывается образ пяти часов.
Таков этот процесс в развернутом виде, и таков он на стадии освоения
изображений цифр, от которых возникают образы часов дня и ночи.
В дальнейшем вступают в силу законы экономии психической энергии.
Происходит "уплотнение" внутри описанного процесса:
цепь промежуточных звеньев выпадает, и вырабатывается непосредственная,
прямая и мгновенная связь между цифрой и ощущением образа -- часа, которому
она соответствует. На примере с Вронским мы видели, что связь эта под
влиянием резкого аффекта может нарушаться, и тогда изображение и образ
отрываются друг от друга.
Нас интересует та полная картина становления образа из изображений,
какой мы ее только что описали. Эта "механика" становления образа интересует
нас потому, что подобная механика, его становления в жизни, конечно, служит
прообразом того, чем оказывается в искусстве метод создания художественных
образов.
Поэтому запомним, что между изображением часа на часах и ощущением
образа этого времени дня протекает длинная цепь нанизываемых изображений
отдельных аспектов, характерных для данного часа. Повторяем, что психический
навык ведет к тому, что эта промежуточная цепь сводится к минимуму, и мы
ощущаем лишь начало и конец процесса.
Но как только нам приходится по какому-либо поводу устанавливать связь
между некоторым изображением я образом" который оно должно вызывать в
сознании и чувствах, мы неизбежно вынуждены прибегнуть к подобной же цепи
промежуточных изображений, собирающихся в образ.
Возьмем сперва вовсе близкий к изложенному пример из бытовой практики.
В Нью-Йорке большинство улиц не имеет названий. Вместо этого они
обозначаются... номерами, "Фифт авеню"--пятый проспект, "Форти секонд стрит"
-- сорок вторая улица и т. п. Для приезжих подобный способ обозначения улиц
на 'первых порах необычайно труден для запоминании. Мы привыкли к названиям
улиц, и это для нас значительно легче, ибо название сразу же родит образ
улицы, то есть при произнесении соответствующего названия возникает вместе с
образом определенный комплекс ощущений.
Мне было очень трудно запомнить образы улиц Нью-Йорка, а следовательно,
и знать эти улицы. Обозначенные нейтральными номерами "сорок вторая" или
"сорок пятая" улицы, они не порождали во мне образов, концентрировавших
ощущение общего облика той или иной улицы. Чтобы помочь этому, приходилось
устанавливать в памяти набор предметов, характерных для той или иной улицы,
набор предметов, возникавших в сознании, ответ на сигнал -- "сорок вторая",
в отличие от сигнала -- "сорок пятая". Набирались в памяти театры, кино,
магазины, характерные дома и т. д. для каждой из улиц, которую следовало
запомнить. Такое запоминание шло отчетливыми этапами. Таких этапов можно
отметить два: в первом из них на словесное обозначение "Форти секонд стрит"
(сорок вторая улица) память с большим затруднением ответно перечисляла всю
цепь элементов, характерных для этой улицы, но настоящего ощущения этой
улицы еще не получалось, потому что отдельные элементы еще не сложились в
единый образ. И только на втором этапе все эти элементы стали сплавляться в
единый, возникающий образ: при назывании "номера" улицы также вставал целый
рой отдельных ее элементов, но не как цепь, а как нечто единое -- как
цельный облик улицы, как цельный ее образ.
Только с этого момента можно было говорить о том, что улица
по-настоящему запомнилась. Образ этой улицы начинал возникать и жить в
сознании и ощущениях совершенно так же, как в ходе художественного
произведения из его элементов постепенно складывается единый, незабываемый,
целостный его образ.
В обоих случаях -- идет ли дело о процессе запоминания или о процессе
восприятия художественного произведения -- остается верной закономерность
того, что единичное входит в сознание и чувства через целое и целое -- через
образ.
Этот образ входит в сознание и ощущение, и через совокупность каждая
деталь сохраняется в "нем в ощущениях и памяти неотрывно от целого. Это
может быть звуковой образ -- некая ритмическая и мелодическая звукокартина,
или это может быть пластический образ, куда изобразительно вошли отдельные
элементы запоминаемого ряда.
Тем или иным путем ряд представлений укладывается в восприятие, в
сознание, в целостный образ, в который складываются отдельные элементы.
Мы видели, что в запоминании есть два очень существенны" этапа: первый
-- это становление образа, а второй -- результат этого становления и
значение его для запоминании. При этом для памяти важно уделять как' можно
меньше внимания первому этапу и как можно скорее, пройдя через процесс
становления, достигнуть результата. Такова жизненная практика, в отличие от
практики искусства. Ибо, переходя отсюда в область искусства, мы видим
отчетливое смещение акцента. Естественно, добиваясь результата, произведение
искусства, однако, всю изощренность" своих методов обращает на процесс.
Произведение искусства, понимаемое динамически, и есть процесс
становления образов в чувствах и разуме зрителя*. В этом особенность
подлинно живого произведения искусства я отличие его от мертвенного, где
зрителю сообщают изображенные результаты некоторого протекшего процесса
творчества, вместо того чтобы вовлекать его в протекающий процесс.
Это условие оправдывает себя всюду и всегда, какой бы области искусства
мы ни коснулись. Совершенно так же живая игра актера строится на том, что он
не изображает скопированные результаты чувств, а заставляет чувства
возникать, развиваться, переходить в другие -- жить перед зрителем.
Поэтому образ сцены, эпизода, произведения и т. п. существует не как
готовая данность, а должен возникать, развертываться.
Совершенно так же и характер, чтобы производить действительно живое
впечатление, должен складываться для зрителя по ходу действия, а не являться
заводной фигуркой с a priori заданной характеристикой.
Для драмы особенно важно, чтобы ход событий не только складывал
представления о характере, но еще и складывал, "образовывал" самый характер.
Следовательно, уже в методе создания образов произведение искусства
должно воспроизводить тот процесс, посредством которого в самой жизни
складываются новые образы в сознании и в чувствах человека.
Мы это только что показали на примере нью-йоркских улиц. И мы вправе
ожидать, что художник, если перед ним будет поставлена задача сквозь
изображение факта выразить некий образ,, прибегнет к подобному методу
"освоения" нью-йоркских улиц..
• Ниже увидим, что этот же динамический принцип лежит на основе
подлинно живых образов, такого, казалось бы, неподвижного и статического
искусства, как, например, живопись. (Прим. С. М. Эйзенштейна).
Мы взяли пример изображения на циферблате и раскрыли, в каком процессе
за этим изображением появился образ времени. И произведению искусства для
создания образа придется прибегнуть к аналогическому методу создания цепи
изображений.
Останемся в пределах примера с часами.
В нашем случае с Вронским геометрический рисунок не зажил образом часа.
Но ведь бывают случаи, когда важно не астрономически ощутить двенадцать
часов ночи, а пережить полночь во всех тех ассоциациях и ощущениях, какие по
ходу сюжета понадобилось автору возбудить. Это может быть час трепетного
переживания полночного свидания, час смерти в полночь, роковая полночь
побега, то есть далеко не просто изображение астрономических двенадцати
часов ночи.
И тогда сквозь изображение двенадцати ударов должен сквозить образ
полуночи как некоего "рокового" часа, наполненного особым смыслом.
Проиллюстрируем и этот случай примером. На этот раз его подскажет
Мопассан в "Милом друге". Пример этот интересен и тем, что он -- звуковой. И
еще интереснее тем, что, чисто монтажный по правильно выбранному приему
разрешения, он представлен, в романе как бы бытоописательным.
"Милый друг", Сцена, в которой Жорж Дюруа, уже пишущий свою фамилию
"Дю-Руа", ожидает в фиакре Сюзанну, условившуюся с ним бежать в двенадцать
часов ночи.
Двенадцать часов ночи -- здесь меньше всего астрономический час и
больше всего час, в который все (или во всяком случае очень много)
поставлено на карту: "Кончено. Все погибло. Она не придет".
Вот как Мопассан врезает в сознание и чувства читателя образ этого
часа, его значительность, в отличие от описания соответствующего времени
ночи:
"...он вышел из дому около одиннадцати часов, побродил немного, взял
карету и остановился на площади Согласия, у арки морского министерства.
От времени до времени он зажигал спичку и смотрел на часы. Около
двенадцати его охватило лихорадочное волнение. Каждую минуту он высовывал
голову из окна кареты и смотрел, не идет ли она.
Где-то вдали пробило двенадцать, потом еще раз, ближе, потом где-то на
двух часах сразу и, наконец, опять совсем далеко. Когда раздался последний
удар, он подумал: "Кончено. Все погибло. Она не придет".
Он решил, однако, ждать до утра. В таких случаях надо быть терпеливым.
Скоро он услышал, как пробило четверть первого, потом половину, потом
три четверти и, наконец, все часы повторяли друг за другом час, как раньше
пробили двенадцать..."
Мы видим из этого примера, что, когда Мопассану понадобилось вклинить в
сознание и ощущение читателя эмоциональность полуночи, он не ограничился
тем, что просто дал пробить часам двенадцать, а потом час. Он заставил нас
пережить это ощущение полуночи тем, что заставил пробить двенадцать часов в
разных местах, на разных часах. Сочетаясь в нашем восприятии, эти единичные
двенадцать ударов сложились в общее ощущение полуночи. Отдельные изображения
сложились в образ. Сделано это строго монтажно.
Данный пример может служить образцом тончайшего монтажного письма, где
"двенадцать часов" в звуке выписано целой серией планов "разной величины":
"где-то вдали", "ближе", "совсем далеко". Это бой часов, взятый с разных
расстояний, как съемка предмета, сфотографированного в разных размерах и
повторенного в последовательности трех различных кадров -- "общим планом",
"средним", "еще более общим". При этом самый бой, вернее, разнобой часов
выбран здесь вовсе не как натуралистическая деталь ночного Парижа. Сквозь
разнобой часов у Мопассана прежде всего настойчиво бьет эмоциональный образ
"решительной полуночи", а не информация о... "ноль часах".
Желая дать лишь информацию о том, что сейчас двенадцать часов ночи,
Мопассан вряд ли прибегнул бы к столь изысканному письму. Совершенно так же
без избранного им художественно-монтажного разрешения ему никогда не
добиться бы такими простейшими способами столь же ощутимого эмоционального
эффекта.
Если говорить о часах и часе, то неизбежно вспоминается пример и из
собственной практики. В Зимнем дворце в период съемок "Октября" (1927) мы
натолкнулись на любопытные старинные часы: помимо основного циферблата на
них еще имелся окаймляющий его венок из маленьких циферблатиков. На каждом
из них были проставлены названия городов: Париж, Лондон, Нью-Йорк и т. д.
Каждый из этих циферблатов указывал время таким, каким оно бывает в этих
городах,-- в отличие от времени Москвы или Петербурга, не помню,-- которое
показывал основной циферблат. Вид часов запомнился. И когда хотелось в
картине особенно остро отчеканить историческую минуту победы и установления
Советской власти, часы подсказали своеобразное монтажное решение: час
падения Временного правительства, отмеченный по петроградскому времени, мы
повторили всей серией циферблатов, где этот же час прочитывался лондонским,
парижским, нью-йоркским временем. Таким образом этот час, единый в истории и
судьбах народов, проступал сквозь все многообразие частных чтений времени,
как бы объединяя и сливая все народы в ощущении этого мгновения -- победы
рабочего класса. Эту мысль подхватывало еще круговое движение самого венка
циферблатов, движение, которое, возрастай и ускоряясь, еще и пластически
сливало все различные и единичные показания времени в ощущение единого
исторического часа...
В этом месте я отчетливо слышу вопрос моих неизбежных противников: "Но
как же быть в случае одного непрерывного, длиннометражного куска, где без
монтажных перерезок играет актер? Разве игра его не впечатляюща? Разве не
впечатляет само исполнение Черкасова или Охлопкова, Чиркова" или Свердлина?"
Напрасно думать, что этот вопрос наносит смертельный удар монтажной
концепции. Принцип монтажа куда шире. Неверно предполагать, что если актер
играет в одном куске и режиссер не режет этот кусок на планы, то построение
"свободно от монтажа"! Ничуть.
В этом случае монтаж лишь следует искать в другом, а именно... в самой
игре актера. О том, насколько "монтажен" принцип его "внутренней" техники,
мы скажем дальше. Сейчас же уместно предоставить слово по этому вопросу
одному из крупнейших артистов театра и экрана Джорджу Арлиссу. В своей
автобиографии он пишет:
"...Я всегда думал, что для кино следует играть преувеличенно, но я
увидел, что самоограничение есть то самое главное, чему должен научиться
актер при переходе от театра к кино. Искусство самоограничения и намека на
экране есть то, что может быть в полноте изучено наблюдением игры
неподражаемого Чарли Чаплина..."
Подчеркнутому изображению (преувеличению) Арлисс противопоставляет
самоограничение. Степень этого самоограничения он видит в сведении действия
к намеку. Не только преувеличенное изображение действия, но даже изображение
действия целиком он отвергает. Вместо этого он рекомендует намек. Но что
такое "намек", как не элемент, деталь действия, как не такой "крупный план"
его, который в сопоставлении с другими служит определителем для целого
фрагмента действия? И слитный действенный кусок игры, таким образом, по
Арлиссу, есть не что иное, как сопоставление подобных определяющих крупных
планов, сочетаясь, они родят образ содержания игры, в отличие от изображения
этого содержания. И согласно этому и игра актера может быть изобразительно
плоской или подлинно образной в зависимости от метода, которым актер строит
свое действие. Пусть игра будет снята с одной точки, тем не менее -- в
благополучном случае -- сама она будет "монтажной".
О приведенных выше примерах монтажа можно было бы сказать, что второй
из них ("Октябрь") все же не рядовой пример монтажа, а первый (Мопассан)
иллюстрирует только, тот случай, когда один и тот же объект взят с разных
точек и в разных приближениях .
Приведем еще пример, уже типичный для кинематографа и вместе с тем
такой, где дело идет не об единичном объекте, а об образе целого явления,
слагающегося совершенно тем же путем.
Этим примером будет один замечательный "монтажный лист". Здесь из
нагромождения частичных деталей и изображений перед нами ощутимо вырастает
образ. Пример интересен тем, что это не законченное литературное
произведение, а запись великого мастера, в которой он сам для себя хотел
закрепить вставшие перед ним видения "Потопа".
"Монтажный лист", о котором я говорю,-- это запись Леонардо да Винчи о
том, как следует в живописи изображать потоп. Я выбираю именно этот отрывок,
так как в нем особенно ярко представлена звукозрительная картина потопа, что
в руках живописца особенно неожиданно и вместе с тем наглядно и впечатляюще.
"... Пусть будет видно, как темный и туманный воздух потрясается
дуновением различных ветров, пронизанных постоянным дождем и градом и
несущих то здесь, то там бесчисленное множество вещей, которые сорваны с
деревьев вместе с бесчисленными листьями.
Кругом -- старые деревья, вырванные с корнем и разбитые яростью ветра.
Виднеются остатки гор, размытых потоками,-- остатки, которые
обрушиваются в них и загромождают долины.
Эти потоки с шумным клокотанием разливаются и затопляют обширные
пространства с их населением.
На вершинах многих гор могут быть заметны различные виды собравшихся
вместе животных, испуганных и укрощенных в обществе сбежавшихся людей,
мужчин и женщин с детьми.
По полям, покрытым водою, носятся в волнах столы, кровати, лодки и
разные приспособления, сделанные в минуту нужды и страха смерти.
На всех этих вещах -- женщины, мужчины, дети с воплем и плачем,
обезумевшие от неистового ветра, который своими бурными порывами вздувает и
волнует воды вместе с телами утопленников.
И нет предмета (более легкого, чем вода), на котором не собрались бы
различные животные, примиренные между собою и стоящие вместе с испуганной
толпой -- волки, лисицы, змеи и другие породы, спасающиеся от смерти.
Волны, ударяясь о края плывущих предметов, бьют их ударами различных
утонувших тел -- ударами, которые убивают тех, в ком еще осталась какая-либо
жизнь.
Можно видеть толпы людей, которые с оружием в руках защищают маленькие
оставшиеся им клочки земли от львов, волков и других животных, ищущих здесь
спасения.
О, какие ужасающие крики оглашают темный воздух, раздираемый яростью
громов п молний, которые разрушительно устремляются на все, что попадается
на их пути.
О, сколько можно видеть людей, которые закрывают руками уши, чтобы не
слышать страшных звуков, производимых в темном воздухе ревом ветров и дождя,
грохотанием неба и разрушительным полетом молний!
Другие не только закрывают глаза рукою, но кладут руку на руку, чтобы
плотнее закрыться от зрелища жестокого избиения человеческого рода
разгневанным богом.
О, какие вопли!
О, сколько людей, обезумевших от страха, бросается со скал, большие
ветви больших дубов вместе с уцепившимися за них людьми несутся в воздухе,
подхваченные исступленным ветром.
Сколько лодок, опрокинутых вверх дном,-- одни целиком, другие в
обломках, а из-под них выбиваются люди отчаянными средствами и
телодвижениями, свидетельствующими о близости смерти.
Некоторые, потеряв надежду на спасение, лишают себя жизни, не имея сил
перенести такого ужаса: одни бросаются с высоких скал, другие душат себя за
горло собственными руками, третьи хватают своих детей и... поражают их одним
ударом.
Некоторые наносят себе смертельные раны своим собственным оружием, а
другие, бросившись на колени, отдают себя на волю бога.
О, сколько матерей плачут над своими захлебнувшимися детьми, держа их
на коленях, поднимая к небу распростертые руки, и голосом, в котором
сливаются вопли всех оттенков, ропщут на божий гнев!
Некоторые, стиснув руки со скрещенными пальцами, кусают их до крови и
пожирают их, припав грудью к коленям от безмерного, нестерпимого страдания.
Видны стада животных -- лошадей, быков, коз, овец, уже окруженных
водою, оставшихся, как на островке, на вершинах высоких гор и жмущихся друг
к другу.
Те из них, которые находятся посредине, карабкаются наверх друг через
друга, вступая в ожесточенную борьбу. Многие умирают от недостатка пищи.
И уже птицы стали садиться на людей и других животных, не находя более
открытого места, которое не было бы занято живыми существами.
И уже голод -- орудие смерти -- отнял жизнь у многих животных, и в то
же время мертвые тела, подвергшись брожению, поднимаются из глубины водных
пучин на поверхность и, ударяясь друг о друга между бьющимися волнами,
подобно наполненным воздухом шарам, отскакивают от места своего удара и
ложатся на трупы только что умерших.
И над этими проклятиями -- воздух, покрытый темными тучами, которые
раздираются змеевидным полетом неистовых небесных стрел, сверкающих то
здесь, то там в глубинах мрака..." (Цитирую по книге А. Волынского "Леонардо
да Винчи", приложение V, стр. 624--626).
Это описание задумано не в форме поэмы или литературного наброска.
Пеладан-- издатель французского перевода "Трактата о живописи" Леонардо да
Винчи -- видит в этом описании неосуществленный проект картины, которая была
бы непревзойденным "шедевром пейзажа и стихийной борьбы сил природа". Тем не
менее эта запись не хаотична и проведена по признакам, свойственным скорее
даже "временным" искусствам, нежели пространственным. ,'
Не разбираясь в структуре этого замечательного "монтажного листа",
обратим внимание на то, что описание следует совершенно определенному
движению. При этом ход этого движения никак не случаен* Движение это идет по
определенному порядку и затем в аналогичном строгом обратном порядке
возвращается назад к тем же самым исходным явлениям. Начинаясь описанием
небес, картина замыкается таким же описанием. В центре -- груди" людей, их
переживания; развитие сцены от небес к людям и о" людей обратно к небу идет
через группы зверей. Наиболее крупные детали ("крупные планы") встречаются в
центре, в кульминации описания (стиснутые, искусанные до крови руки со
скрещенными пальцами и т. д.). Совершенно явно проступают элементы, типичные
для монтажной композиции.
"Внутрикадровое" содержание отдельных сцен усиливается. возрастающей
интенсивностью действия.
Рассмотрим то, что можно было бы назвать "темой зверей":
звери спасаются; зверей несут потоки волн; звери тонут; звери дерутся с
людьми; звери дерутся между собой; трупы потонувших зверей всплывают. Или
постепенное исчезновение тверди из-под ног людей, животных и птиц,
достигающее кульминации в точке, где птицы вынуждены садиться на людей и
животных, не находя ни одного не занятого кусочка земли или дерева. Эта
часть записи Леонардо да Винчи лишний раз напоминает нам о том, что
размещение деталей в одной плоскости картины тоже предполагает композиционно
строгое движение глаза от одного явления к другому. Здесь, конечно, такое
движение выражено менее четко, чем в кино, где глаз не может увидеть
последовательности деталей в ином порядке, чем тот, который создал монтажер.
Несомненно, однако, что последовательным описанием Леонардо да Винчи
преследует задачу не только перечислить детали, но и начертить траекторию
будущего движения по поверхности холста. Мы видим здесь блестящий пример
того, что в кажущемся
статическом одновременном "соприсутствии" деталей неподвижной картины
применен совершенно тот же монтажный отбор, та же строгая последовательность
сопоставлений деталей, как и во временных искусствах.
Монтаж имеет реалистическое значение в том случае, если отдельные куски
в сопоставлении дают общее, синтез темы, то есть образ, воплотивший в себе
тему.
Переходя от этого определения к творческому процессу, мы увидим, что он
протекает следующим образом. Перед внутренним взором, перед ощущением автора
витает некий образ, эмоционально воплощающий для него тему. И перед ним
стоит задача -- превратить этот образ в такие два-три частных изображения,
которые в совокупности и в сопоставлении вызывали бы в сознании и в чувствах
воспринимающего именно тот исходный обобщенный образ, который витал перед
автором.
Я говорю об образе произведения в целом и об образе отдельной сцены.
Совершенно с таким же правом и в том же смысле можно говорить о создании
образа актером.
Перед актером стоит совершенно такая же задача -- в двух, трех, четырех
чертах характера или поступка выразить основные элементы, которые в
сопоставлении создадут целостный образ, задуманный автором, режиссером и
самим актером.
Что же примечательного в подобном методе? Прежде всего его
динамичность. Тот именно факт, что желаемый образ не дается, а возникает,
рождается. Образ, задуманный автором, режиссером, актером, закрепленный ими
в отдельные изобразительные элементы, в восприятии зрителя вновь и
окончательно становится. А это конечная цель и конечное творческое
стремление всякого актера.
Красочно писал об этом Горький в письме к Федину (см. "Литературная
газета" No 17 от 26 марта 1938 г.):
"Вы говорите: Вас мучает вопрос "как писать"? Двадцать пять лет
наблюдаю я, как этот вопрос мучает людей... Да, да, это серьезный вопрос, я
тоже мучился, мучаюсь и буду мучиться им до конца дней. Но для меня вопрос
этот формулируется так:
так надо писать, чтобы человек, каков бы он ни был, вставал со страниц
рассказа о нем с тою силой физической ощутимости его бытия, с тою
убедительностью его полуфантастической реальности, с какою вижу и ощущаю
его. Вот в чем дело для меня, вот в чем тайна дела..."
Монтаж помогает разрешить эту задачу. Сила монтажа в том, что в
творческий процесс включаются эмоции и разум зрителя. Зрителя заставляют
проделать тот же созидательный путь, которым прошел автор, создавая образ.
Зритель не только видит изобразимые элементы произведения, но он и
переживает динамический процесс возникновения и становления образа так, как
переживал его автор. Это и есть, видимо, наибольшая возможная
степень приближения к тому, чтобы зрительно передать во всей полноте
ощущения и замысел автора, передать с "той силой физической ощутимости", с
какой они стояли перед автором в минуты творческой работы и творческого
видения.
Уместно вспомнить о том, как Маркс определял путь истинного
исследования:
"Не только результат исследования, но и ведущий к нему путь должен быть
истинным. Исследование истины само должно быть истинно, истинное
исследование -- это развернутая истина, разъединенные члены которой
соединяются в результате" (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. I, стр. 113).
Сила этого метода еще в том, что зритель втягивается в такой творческий
акт, в котором его индивидуальность не только не порабощается
индивидуальностью автора, но раскрывается до конца в слиянии с авторским
смыслом так, как сливается индивидуальность великого актера с
индивидуальностью великого драматурга в создании классического сценического
образа. Действительно, каждый зритель в соответствии со своей
индивидуальностью, по-своему, из своего опыта, из недр своей фантазии, из
ткани своих ассоциаций, из предпосылок своего характера, нрава и социальной
принадлежности творит образ по этим точно направляющим изображениям,
подсказанным ему автором, непреклонно ведущим его к познанию и переживанию
темы. Это тот же образ, что задуман и создан автором, но этот образ
одновременно создан и собственным творческим актом зрителя.
Казалось бы, что может быть определеннее и яснее почти научной записи
деталей "Потопа", как они проходят перед нами в "монтажном листе" Леонардо
да Винчи? И вместе с тем до какой степени личны и индивидуальны каждый из
тех конечных образов, которые возникают у читающих, это общее для всех
перечисл