не успел вместе с приятелем-конюхом к установленному часу в проходную. Тот сперва взял с Фадейкина самую страшную клятву, обещал в случае чего самолично вынуть из Фадейкина душу, буде хоть кому-нибудь разболтает про этот лаз. А то пронюхают в конторе, и пиши пропало. Лаз уничтожат, кого поймают, оштрафуют, заставят за свой счет оплатить расходы на ремонт забора. И самое главное, тогда уже упаси тебя господь опоздать: штраф, штраф, штраф и еще на закуску нудные, душу выматывающие собеседования с начальством о том, какой это грех - обманывать хозяина, который и кормит тебя, и крышу тебе, подлецу этакому, дает над головой. Хорошо еще, если этими наставлениями займется сторож какой-нибудь или даже, на худой конец, Африканов. А вдруг попадешься в руки хожалому Иринею Крысину! Тогда пиши пропало. Заговорит до потери сознания. И говори спасибо, если удастся откупиться от него двугривенным... Решили лазом тем пользоваться только в самом наи крайнейшем случае. Например, придется вдруг удирать от полиции. Фадейкин, услышав о такой романтической возможности, прямо расцвел от удовольствия. А Антошин понял, что к следующей встрече надо ему постараться припомнить все, что он когда-нибудь читал или слышал о правилах и технике конспирации. И о том, как вести себя на допросах, когда арестуют. Он счел своим первейшим долгом предупредить своих новых друзей, что путь, на который они вступают, неминуемо, раньше или позже, приведет их в тюрьму, а может быть, и в Сибирь.И что только нужно стараться, чтобы эта неизбежная неприятность всячески отдалялась умелым соблюдением правил, которые уже выработали поколения русских революционеров... IV На следующее утро, часу в одиннадцатом, заявился Сашка Терентьев. Антошин сидел во дворе на лавочке. И грелся на солнце. Таяло, как в конце марта. В палисадничке, у дощатого, врытого в землю столика, Шурка с ребятами играла в бакалейную лавку. Спрос в лавке был, как и у взрослых, главным образом на керосин, селедку, крупу. Ну и еще на леденцы. Торговля шла бойко и весело. Сашка торопливо прошел мимо, будто по нужде, буркнул: - Выдь за ворота!.. Только неприметно... Чтоб Шурка не пронюхала... Понял? Антошин вышел за ворота. Минуты через две вслед за ним возник Сашка, отвел вниз, по Большой Бронной, за угол, на Сытинский переулок. - Ну, - сказал он, - докладывай! На этот раз он, видно, всерьез собирался взять Антошина в ежовые рукавицы. - О чем? - спросил Антошин. - Опять двадцать пять!.. О чем!.. О чем!.. О Конопатом, вот о чем!.. . - А чего мне о нем докладывать? Не о чем мне докладывать. - Обратно, он никуда не ходил? - съехидничал Сашка. - Нет, почему же, - сказал Антошин. - Вчерась ходил. - Ага! - взвился Сашка. - Так, так!.. Ходил, значит?.. - Ходил. - А ты что? - А я, конечно, за ним следом. - Это ты правильно сделал!.. Молодец ты у меня!.. Человеком сделаю.,. А он тебя видел? - А разве надо было, чтобы он меня видел? - будто бы испугался Антошин. - Я так старался, чтобы он меня не видел, а чтоб я его видел... Я думал, ты мне так велел... - Верно! - с фальшивым восторгом подбодрил его Сашка. - Ну молодец! Ну молодец! Так я тебе и велел... Ну, значит, пошел ты за ним следом... А он куда?.. - Кто "он"? - спросил Антошин, с головой уходя в клиническое простодушие. У Сашки от ярости задергалась правая щека, но стал он еще более ласков и улыбчив. - Ну, Конопатый, конечно... Конопа-а-атый! - Он чуть не рыдал от ярости. - Это когда было?.. - Так тебе на какой вопрос отвечать? - будто бы рассердился Антошин. - То одно спрашиваешь, то другое... Иди╕т какой-то! - Да ты хоть понятие имеешь, что такое значит слово "иди╕т", деревня ты неумытая!.. - Сашка уже и руку сжал в кулак, но сдержался. - Та-ак! - еще больше рассердился Антошин. - Уже получается третий вопрос!.. Ты меня, Сашка, с толку не сбивай... Дай я тебе сначала на один вопрос отвечу, потом на другой, а уж напоследок объясню, что такое значит слово "иди╕т", раз оно тебе непонятное слово... Значит, так. Вышел Конопатый из дому после обеда. Ну, еще, словом, не стемнело... То есть уже не совсем было светло, но и темноты настоящей тоже вроде еще не наблюдалось.. Та-а-ак... Это я тебе на один вопрос ответил... Теперь, спрашиваешь, куда он пошел. Отвечаю: пошел он на Страстную площадь... Теперь отвечаю, почему ты иди╕т... - В какую он сторону пошел? - перебил его Сашка. - И говори короче! А то у меня от твоего бреха голова кругом идет... - Ну, раз я брешу, - счел Антошин необходимым обидеться, - тогда я пошел. - Да, ладно, ладно, не брешешь ты... Это так просто, к слову пришлось... В какую сторону он пошел? - Ни в какую он сторону не пошел, - сокрушенно заявил Антошин. - То есть как это так, ни в какую сторону? - опешил Сашка. - Он не в сторону пошел, а в конку. Влез в конку и поехал. - Тьфу, черт! Вспотел даже я с тобой! - провел Сашка тыльной стороной ладони по действительно вспотевшему лбу. - Конка-то в какую-нибудь сторону пошла? Или она так на месте и осталась? - Нет, ты что?.. Ты меня за дурака какого считаешь? - совсем рассердился Антошин. - Разве конки на месте стоят? Она, конечно, пошла... Чего ей на месте стоять?.. Пошла, конечно... Смешно даже, вопросы задаешь, как маленький! Московский житель, а у меня, деревенского, спрашиваешь, пошла ли конка... А чего конке стоять? Конечно, пошла... Он только сейчас по-настоящему понял, какое наслаждение получал Иосиф Швейк, разговаривая с сыщиком Бретшнейдером. - Я тебя не спрашиваю, пошла конка или на месте стояла... Я тебя спрашиваю, в какую сторону пошла... Ты понимаешь, в ка-ку-ю сто-ро-ну?.. Понятен тебе вопрос? - Нет, - сказал Антошин и горестно покачал головой - ты нонче какой-то тронутый... С перепою, наверно... Кричишь, орешь... Ты со мной деликатней, а то плюну и уйду. Я у тебя не нанятый, а по доброй воле... Не хочешь, не надо... - Я тебя спрашиваю... - Знаю, знаю... Ну, налево которая, в ту сторону.. К Смоленскому вокзалу... - Ну а ты? - Чего я? Ты понятней спрашивай... А то сам спрашиваешь непонятно, а потом сам же на меня кричишь. - Ты что сделал? - Вот так бы и спросил! - поощрил Антошин дрожавшего от бешенства Сашку. - Теперь ты понятно спрашиваешь... Отвечаю: пошел, конечно, домой... Я бы, может, и погулял маленько, но было зябко, я и пошел домой. - А ты в конку почему не влез? Вслед за ним почему не влез? Отвечай!.. Народу-то в конке много ли было? - Ужас как много! - оживился Антошин. - Труба нетолченая! - Так чего же ты за ним не полез?.. Последил бы за ним, как полагается порядочному человеку... Ты ж мог так спрятаться, чтобы он тебя в вагоне не заметил? - Это сколько угодно! - сказал Антошин. - Я ж сказал, народищу невпроворот... И он впереди вагона, почитай у самого кучера, а я, наоборот, в самом заду, почитай позади всех... Не, он бы меня ни в жисть не приметил... - Так чего же ты в таком случае не залез в вагон, обезьян ты проклятый!.. - Не-е-е! - сказал Антошин и поучительно помахал пальцем перед самым Сашкиным носом. - Дураков нету... Кто без билета, с того штраф берут... - А у тебя что, денег не было? - То есть как это не было? Обязательно были. В Москве, брат Сашка, без денег на улицу хоть не выходи... Были деньги. Пятнадцать копеек... Нет, вру, не пятнадцать - семнадцать... - Ну вот! И купил бы билет... - Не-е-е! - снова помахал Антошин пальцем. - Сказано тебе, нету дураков. За свои денежки билет покупать! Это где ж такое видано!.. У меня, брат, деньги не ворованные... У меня, брат, деньги за корову выручены... - Ну и что ж, что за корову? - рассвирепел Сашка. - Да ты иди╕т, что ли?.. Кажется, пришло время кончать этот затянувшийся розыгрыш! - Вс╕! - решительно произнес Антошин, сбрасывая с себя простодушие, как калоши. - Квиты. Я тебя идиотом назвал, теперь ты меня. В расчете. Давай теперь поговорим без дураков. Сашка оторопело вытаращил на него глаза. - Ты чего от меня требуешь? - стремительно перешел Антошин от крайнего простодушия к покровительственной иронии. - Ты от меня требуешь, чтобы я следил за Конопатым. А как я могу за ним следить, ежели он, во-первых, меня в лицо знает, а во-вторых, сам скажи, часто люди в такой одежде, как моя, на конках разъезжают?.. Это же в высшей степени получается подозрительно... Меня любой дурак раскусит и выплюнет... Еще зарежут дурным часом... - Постой, постой! - обрел наконец Сашка снова дар речи. - Ты что ж, надо мной, выходит, смеялся?.. - Ну да, - сказал Антошин. - Ты мне спасибо скажи, что я твоему начальству не сообщил, как ты меня в таком виде нанимал за соседом по двору следить. Только мне неохота тебя подводить, потому что цели у тебя были самые что ни на есть верноподданные... Ты же хотел ущучить тех, которые против царя идут, так что мне на тебя жаловаться было бы просто глупо... - Ты что ж, получается, голову мне морочил? Сашке Терентьеву голову морочил?! - Нет, - сказал Антошин, - я все равно старался, что бы все было как следует... - Так чего ж ты мне раньше этого не сказал? . - Так ты ж так начинал на меня кричать, что у меня сразу живот схватывало... Уж дюже ты лютый, Сашка!.. Тебя, наверно, арестанты здорово боятся... - До арестантов я не касаюсь, - сказал Сашка. - Мое дело - наблюдательность. - Разве я не понимаю? - сказал Антошин. - На таких, как ты, Сашка, вся Российская империя стоит. Правильно я понимаю? - А ну тебя к черту! - сказал Сашка. - Какой-то ты чудной... Нету в тебе свободного обращения... Какое-то в тебе нахальство наблюдается. И вроде ты дурной, и вроде, слишком даже умный... Значит, не берешься больше следить за Конопатым? - Было бы у меня пальто какое городское, шляпа или, скажем, картуз и сапожки какие ни на есть, была бы у меня скрытность. А так все получается с моей стороны безо всякой пользы для тебя, а меня поймают где в уголочке потемней и чирк ножом по горлу, я и лапти кверху... Не так разве? - Нет, - сказал Сашка, - вот этого ты у меня не дождешься, чтобы я тебе польта покупал и шляпы!.. - А без пальта, шляпы и сапог никакого нет во мне вида, - развел руками Антошин. - Скажешь, не так? - А ну тебя к черту! - снова сказал Сашка. - Смотри только, о нашем с тобой деле никому ни слова! Понятно?! Со света сживу!.. Наконец-то он мог позволить себе погрозить Антошину кулаком! - Чего ж тут не понимать? - ответил Антошин. - Другое дело, наймешь на место меня другого человека. Пускай он ко мне приходит. Что я во дворе замечу, с дорогой душой расскажу... Но чтобы мне, конечно, за это рубля три хотя бы... Поскольку определенно может меня Конопатый зарезать... Ты видал, какие у него глаза страшные? Зверь, а не человек!., Случись это хотя бы годом, даже месяцем позже, Сашка бы так легко от Антошина не отстал. Но тогда, в самом начале девяносто четвертого года, охранка и жандармерия еще не раскусили угрозу, которую несло в себе только нарождавшееся марксистское рабочее движение. Куда больше внимания уделялось тогда таким политическим пустоцветам, как "Народное право" и остаточные, выморочные, судорожно метавшиеся осколочки когда-то могучей и грозной "Народной воли". Конечно, Московскому охранному отделению было известно, что на пути следования из Сибири к месту своего рождения Розанов С. А. задержался на некоторое время для устройства своих дел в Императорском Московском университете, студентом медицинского факультета коего он состоял к моменту своего ареста. Известно было, что он, не имея в Москве ни родных, ни более или менее близких знакомых, остановился на Большой Бронной улице в меблированных комнатах вдовы старшего унтер-офицера Щегловой Зои Федоровны и по крайней мере первые несколько дней своего пребывания в Москве потратил на посещения канцелярии и отдельных работников деканата медицинского факультета, политические взгляды которых были выше всяких подозрений. Потом, из подоспевших вдогонку Розанову С. А. дополнительных секретных материалов, стало известно, что в последний год своего пребывания в Якутской губернии Розанов С. А. от народовольчества, вообще от народнического движения отошел и будто бы примкнул к марксистам. О марксистах, правда, из статей яростно споривших с ними народников, было известно главным образом, что они якобы приветствуют, как вполне закономерное явление, развитие в России капитализма. Это было, как мы уже говорили выше, время, когда охранное отделение, особенно начальник Московского охранного отделения Бердяев, все свое внимание сосредоточило на тщательной разработке и эффектном разгроме "Народного права", что сулило и ордена, и чины, и серьезные денежные поощрения. Филеров не хватало, и охранное отделение, получив из Якутска упомянутые выше материалы о Розанове С. А., с легким сердцем перебросило филера, приставленного к Розанову, на более стоящий объект. О том, что он собственным попечением подрядил человека следить за Розановым, Сашка, конечно, и пикнуть не мог в охранном отделении. Ему бы не поздоровилось за такую инициативу. Не Сашкино это было дело - подбирать кадры для такой основополагающей государственной работы. Весь Сашкин расчет был на то, что ему, ежели, конечно, повезет, удастся с помощью Антошина собрать кой-какой важный материал о связях и явках революционеров, с которыми будет иметь дело Конопатый. Соберет да и преподнесет на блюде кому следует, и то-то ему, Сашке, тогда будет почет... Среди начинающих охранников такого рода полицейская мания величия и суетное прожектерство всегда были явлением достаточно обычным, хотя и скоропреходящим. Только тогда, когда пришел отчет секретного осведомителя о вечеринке, состоявшейся девятого января в доме Залесской, в охранке поняли, что стоило бы, пожалуй, все-таки последить за Розановым, о котором в этом отчете было указано как об одном из участников. И тогда, кто-то вспомнил, что некто Александр Терентьев, изгнанный прошлой осенью из сыскной полиции по пьяному делу, частый гость во дворе того самого дома, где остановился Розанов. И призвали Терентьева Александра к священному служению. Произошло это переломное в Сашкиной карьере событие только спустя несколько дней после описанного выше драматического его разговора с Антошиным. Но теперь уже слишком многое было поставлено на карту, и Сашка решил никому этого дела не доверять. Тем более такой тупой деревенщине, как Егор. VI Антошин так и не смог даже приблизительно найти то место, где потом, шестьюдесятью годами позже, раскинулся завод, на котором он работал. И место, где примерно тогда же построили дом, в котором он проживал. Даже квартал, в котором этот дом находился. Он не поскупился на конку, барином доехал до самой заставы. Увидел неширокую шоссейную дорогу, извилистую, то в гору, то под гору, всю в ухабах. Несколько покосившихся, крытых дранкой обывательских домишек. Придорожный трактир, низенький, бревенчатый, похожий на сарай и тоже под драночной крышей, и около него, у изгрызенной серой коновязи, одинокие сани, как на картине "Последний кабак". Реденький лесок по обе стороны дороги, немножко отступя. Серые телеграфные столбы, покорно уходившие к скучному, серому горизонту. Деревушка на горизонте - полтора десятка изб и сразу за ними темно-серая, с чуть выступающими зубчиками стена далекого соснового бора. Над бором жиденький бледно-лиловый закат. Крестьянский обоз с дровами трюхает с ухаба на ухаб, с ухаба на ухаб, будто лодки на крутой волне. Прохрустела валенками по снегу, пересекла невидимую черту города Москвы и пошла по заваленной сугробами земле Московского уезда молодая крестьянка. Ребенок на левой руке, корзинка - в правой, котомка за плечами. Вороны - как хлопья сажи над печальными и пасмурными январскими полями. И еще вороны - на полосатой будке последнего представителя московских городских властей. Последнего городового. Застава: кончалась власть оберпо-лицеймейстера, частного пристава, околоточных надзирателей и городовых, начиналась сфера влияния станового пристава, урядников, сотских, десятских. Хорошо бы побывать под Москвой, там, где прошли его детские годы. Детдом помещался в старинной барской усадьбе. Съездить бы, вспомнить друзей, полюбоваться домом. Конечно, издали: в нем живут и еще почти четверть века будут проживать помещики. Живут, черти, и не подозревают, что когда-нибудь их дедовский дом будет вызывать нежные воспоминания у Юры Антошина, у Оли, Галки, сотен других молодых советских граждан, ведущих свой род от лиц низших, податных сословий. Но железнодорожный билет влетел бы в копеечку. И вдобавок туда и обратно от станции ровно шестнадцать километров. Пешочком. Автобусы и попутные машины вроде не предвидятся... Бывает так: лишился человек на войне или в мирное время руки или ноги. Давно уже заросла культя. Прошла тоска первых месяцев и лет. Человек притерпелся, как-то приспособился к своему увечному состоянию. И вдруг в сырую погоду, при других каких-нибудь обстоятельствах начинает у этого человека нестерпимо, до крика, болеть несуществующий палец несуществующей руки или ноги или ноют кости, давным-давно оторванные, размозженные, отрезанные. Явление это по-научному называется - фантомные боли. Говорят, с течением времени они помаленечку отступают, все реже наваливаются на искалеченного человека. И будто бы в конце концов и вовсе пропадают. У каждого человека в разные сроки. Фантомные боли не отпускали Антошина с первых же дней его удивительной передвижки во времени. Шесть с лишним десятков лет отделяли его от родных, друзей, товарищей по заводу и институту, от среды, в которой он вырос, от строя, в котором он чувствовал себя равным среди равных, участником большого и красивого общего дела. Первого января (по старому стилю) все связи с этим миром порвались для Антошина самым фантастическим и непоправимым образом. Но мозг его был занят мыслями и заботами об этом потерянном мире, как если бы по-прежнему нервы получали сигналы непосредственно с его завода, с его квартиры, из невыразимо, нечеловечески далекой Москвы конца пятидесятых годов двадцатого столетия. Кого назначили вместо него бригадиром? Как бы сгоряча не выдвинули на эту работу Ваську Журавина: в полмесяца завалит все показатели. Это уже как пить дать!.. Что дома и на заводе думают о его внезапном исчезновении? Галка, наверно, убивается, винит себя, думает, бедняга, что он сгоряча кинулся в прорубь... Его, наверно, ищут во всех моргах. Может быть, даже объявили всесоюзный розыск... А если кому-нибудь попадется на глаза протокол, составленный вечером тринадцатого января тысяча девятьсот пятьдесят девятого года (по новому стилю) девятым отделением милиции по поводу хулиганского поведения некоего проходимца в кинотеатре "Новости дня", то узнают, что содействие в его задержании оказал Антошин Г. В., и могут решить, что он пропал в результате мести со стороны дружков этого хулигана... Интересно, как быстро Галка придет к мцсли, что Антошин пропал навсегда, и сколько лет (или месяцев? Нет, не может быть, чтобы только месяцев!) потребуется ей для того, чтобы утешиться... Володька Конокотин подождет, сколько требуется для приличия, и снова начнет планомерную осаду Галки. В отсутствие Антошина он единственный перспективный претендент на ее руку и сердце... А заводской оперно-хоровой кружок горит, как свеча. Готовили, готовили первый акт "Евгения Онегина" - и вдруг, за неделю до решающего выступления, остаться без Онегина! Разве за неделю приготовишь замену! А ведь имелись шансы выйти на общемосковский конкурс... Было удивительно обидно думать, что так нелепо и безнадежно прервалась его учеба в институте, которая стоила ему стольких сил, стольких бессонных ночей. Теперь ему часто снилось, будто он вместе с другими заочниками приходит сдавать зачеты и у всех зачеты принимают, а с ним и разговаривать не хотят, потому что он не посещал обязательных лекций. А как он мог посещать эти лекции в тысяча восемьсот девяносто четвертом_году? Он пытается объяснить преподавателям, но от него требуют заверенных справок о том, что он не/имел возможности посещать обязательные лекции на электротехническом факультете Энергетического института имени 1905 года ввиду того, что временно проживал в Москве тысяча восемьсот девяносто четвертого года. Это ж сдохнуть можно от такого формализма!.. Они возникали, эти фантомные боли, в самое неожиданное время, по самым отдаленным ассоциациям, ударяли, как током из осветительной сети, и отпускали, забиваемые новыми заботами и переживаниями, которые обрушивала на Антошина старая, дореволюционная Москва. , Но был один впитанный еще с молоком матери рефлекс, который не отпускал Антошина ни на секунду, не давал покоя, мучил, требовал действий: неистребимый рефлекс советского человека, хозяина своей страны, которому до всего дело и который за все, что в ней совершается, считает себя в ответе. Жил Антошин в одном мире и попал в антимир. Все наоборот. Полная и всеобщая противоположность знаков. То, что в прежнем мире Антошина существовало со знаком плюс, здесь имело перед собой знак минус, то, что он привык видеть со знаком минус, здесь имело перед собой жирный и наглый плюс. В привычном, прежнем мире Антошина человеку до всего должно было быть дело. Здесь, в императорско-купеческом антимире, над всеми его городами и весями беспрерывно висел свирепый и пронзительный, как полицейский свисток, окрик: "Не твое дело!" И, как послушное, рабье эхо этого окрика, обыватели в своих норах с хохотком отрыгивали смиренно мудрыми поговорочками: "Наша хата с краю", "Всяк сверчок знай свой шесток", "Наше дело телячье - замараем хвост, хозяин вымоет". Но были и в этом антимире люди, которым до всего было дело. И Антошину в этом сумрачном антимире тоже до всего было дело. Он умер бы от унижения и возмущения, если бы не мог присоединиться к этим людям. VII Нужен был карандаш, чтобы записать то, что вечером сообщит Фадейкин, И бумага, чтобы было на чем записать. И бумага для будущих листовок. И чернила, ручка, перья и красно-синий карандаш, чтобы эти листовки писать. И место, где это можно было бы делать спокойно, вдали от лишних глаз. И место, где эти листовки хранить. - Но прежде всего требовался человек, которому можно было бы поручить закупить все необходимые письменные принадлежности. Ефросинья отпадала сразу. И Дуся. И Степан. В самом крайнем случае их можно было бы попросить приобрести тетрадку-другую, ручку с пером и чернила. Будто бы для Шурки. И то обязательно поднялись бы ненужные расспросы. А главное, не хотелось подводить невинных людей под полицейские неприятности, если Антошин попадется со своими листовками. Что до Фадейкина, Симы или кого-нибудь другого с Минделя, то они исключались по той же причине, по которой Антошин и сам не мог заняться этими покупками: мастеровой, приобретающий письменные принадлежности, да еще в более или менее значительных количествах, - слишком необычное, а потому и легкозапоминаемое явление. И вообще, лучше, если таким делом займется существо несовершеннолетнее. Так родилось первое революционное поручение Шурки Малаховой. Они будто бы просто пошли гулять. И будто бы Антошину внезапно пришла в голову мысль, что неплохо бы. Шурке научиться писать. Оказалось, что Шурка не прочь. Тогда Антошин высказал мнение, что дело это в долгий ящик откладывать не следует, потому что до пасхи не так уж много осталось и есть поэтому смысл начинать сегодня же. Шурка и против того, чтобы начинать сегодня же, ничего не имела. Тем самым совершенно естественно возник вопрос о письменных принадлежностях. Но даже столь юная покупательница, как Шурка, запоминается, если у нее такие пышные темно-рыжие волосы, такое тонкое, живое и смышленое личико и такая ветхая одежонка. Поэтому самая простая предосторожность требовала сделать эти покупки как можно дальше от Большой Бронной. Для Шурки это было ослепительным сюрпризом: так запросто, за здорово живешь, прокатиться на конке. Только, конечно, никто дома не должен был узнать о таком безрассудном мотовстве. Шурка согласилась, что об этой прогулке лучше дома промолчать. Да и во дворе тоже. Третий раз за неполные десять лет своей жизни Шурка насладилась этим роскошным способом передвижения. Но оба предыдущих раза она ездила с матерью в вагоне, по случаю праздника битком набитом пассажирами. К окнам Шурке так и не удалось подступиться, а о том, чтобы попасть на манящие высоты империала, и мечтать не приходилось. Особам женского пола проезд на империале был строжайше заказан специальным постановлением Московской городской думы. Поэтому Шурка в те два предыдущих раза и тысячной части того удовольствия не испытала, что сейчас, на империале, рядом с Антошиным. Она взахлеб, во весь голос читала вывески на домах, рекламные щиты на встречных конках (все больше про цирк и про коньяк Шустова), дощечки с названиями улиц на угловых домах, которые становились все приземистей и неприглядней по мере того, как конка увозила Шурку все дальше от ее дома. Впервые увидела она высокие и мрачноватые Красные ворота, всамоделишные, как и Новые Триумфальные, что у Смоленского вокзала, совсем не то что Никитские, Петровские, Арбатские, Пречистенские, Яузские, Сретенские, Мясницкие, в которых настоящих ворот не было... Оказалось, что кроме Смоленского вокзала имеются еще и Николаевский, и Рязанский, и Ярославский. Все три на одной площади, огромной-преогромной, кишащей сотнями легковых и ломовых саней, полной криков, свистков, гудков, конского ржанья, скрипа полозьев. И тьма-тьмущая людей, молодых и старых, богатых и бедных, мужчин и женщин, мальчишек и девчонок... Не худо бы, конечно, хоть разочек прокатиться в поезде, и чтобы паровоз гудел и свистел. Но если трезво смотреть на вещи, то и в конке далеко не всякому перепадает. Это было такое удовольствие! Глазеть во все глаза с высоты империала на широченную и грязную улицу, на медленно уплывавшие назад по обе ее стороны развеселые привокзальные кабаки и трактиры, цирюльни ("Стрижем, бреем, пиявки ставим!"), мелочные лавки, балаганы с разноцветными россыпями разнокалиберных сундуков и плетеных корзин, бревенчатые лабазы "Торговля овсом и сеном", амбары, будки, зачехленную до воскресного дня карусель, шорные лавки с хомутами на внешней стене, булочные, дровяные склады, длиннющие заборы, пустыри без заборов, рогожные и мешковые склады и снова дровяные и лесные, и снова заборы, и обывательские домишки с палисадничками, огородами, и полосатые будки городовых, и приземистую церковь, сквозь распахнутые двери которой можно было сверху увидеть и теплящиеся разноцветные лампадки, и зыбкое пламя свечей, и лапти, и спины коленопреклоненных богомольцев... И так они с Антошиным ехали, быть может, полчаса, быть может, час, пока вдруг не очутились на краю света, почти у самой Покровской общины. На конечной остановке они не торопясь сошли с горнего империала на грешную и скользкую землю, постояли маленечко, полюбовались, как кучер отпрягал лошадей от того края конки, который только что был передним, и прицеплял к бывшему заднему краю конки, которому теперь до обратной конечной остановки выпадала завидная участь быть ее передним концом. Обогатив свой кругозор этим новым доказательством относительности понятий и судеб, Антошин с Шуркой пустились пешочком в обратном направлении, пока уже на Каланчевской улице не обнаружили в конце концов писчебумажную лавчонку. Антошин остался на противоположном тротуаре, а Шурка впервые в жизни, гордая и важная, переступила порог писчебумажной лавки. Лениво звякнул колокольчик над дверью. Из-за ситцевой занавески вышел хозяин, старичок такой же пыльный, как и его заведение. Возможно, его и удивило, что такая пигалица совершает столь крупные закупки (одних тетрадей десять штук!), но ничем своего удивления не проявил. Получил деньги, аккуратно запаковал покупку, перевязал розовой ленточкой. Подумал, подумал, да и отвалил Шурке в виде поощрительной премии два листа переводных картинок. С ума сойти!.. Торопясь, пока старик не передумал, Шурка пулей выскочила на улицу, взволнованная, сияющая, как новенький грошик. Антошину бы восхититься, какой красивый получился пакетик, а он, не говоря ни слова, тут же на улице его распаковал, а покупку рассовал по карманам и за пазуху. Ленточку он, правда, отдал Шурке. Выпадают же иногда девочкам такие везучие дни!.. VIII В договоренный час прикатил Фадейкин. К этому времени у Антошина в кармане полушубка уже лежала самодельная записная книжечка и очиненная половинка карандаша. Оставалось только найти укромное местечко, где можно было бы спокойно и не вызывая ничьих подозрений записать принесенные Фадейкиным сведения. "Только!" В подвале у Малаховых, на виду у хозяев, этого, конечно, делать нельзя было. К Симиной тетке и далеко и поздно, и, по крайней мере в первый раз, нельзя появляться без Симы. И на бульваре нельзя было устроиться. Темно, холодно и, главное, подозрительно: с чего это люди вдруг не дома, за столом, а на холоду что-то записывают... Пришлось, по зрелом размышлении, положиться на память. Антошин переспросил по нескольку раз каждую цифру, каждую фамилию (фамилии он все же кое-как второпях умудрялся записать), для контроля повторил, распростился и скорее домой, пока не позабыл. Вернулся, снял полушубок и будто бы письмо сел писать. Он просидел допоздна и составил проекты сразу двух листовок. Одну - о единстве интересов рабочих и работниц, другую - насчет штрафов на Минделевской мануфактуре. IX Утром Антошин подговорил Степана, и, когда Ефросинья вернулась с рынка, они оба ее атаковали: нужно Шурку обучить грамоте. Какая-де может быть модная портниха, которая ни читать, ни писать не умеет. Ни тебе обмер заказчицы записать, ни модный журнал прочитать, ни счет выписать. Ефросинья по-прежнему попробовала сослаться на Дусину судьбу, но ей в противовес было выдвинуто соображение насчет Лукерьи Игнатьевны Бычковой. Много ли она успела бы в своем деле, кабы не была хорошо грамотной. Да и со стороны заказчиц к грамотной мастерице совсем другое отношение. Ссылка на мадам Бычкову сломила сопротивление Ефросиньи, и уже к двенадцати часам утра следующего дня Шурка, вся в чернилах и блаженно высунув кончик языка, тоже измазанного чернилами, счастливая и торжественная, показывала Степану, как здорово у нее получаются цифирки "1", "4" и "7" и буквы "О", "А" и "Н"... Учить ее было весело и приятно. У этой девчурки была железная воля и неистребимая жажда учиться... Эх, такую бы Шурку да в гимназию!.. На дворе стояла сырая, мерзкая погода. Играть на двор девочку не пускали, и она в три дня извела обе свои тетрадки, Антошин сходил на Тверскую и купил ей еще две, чтобы не трогать те, заветные, которые хранились у него на самом донышке сундучка, под его немудрящим бельишком. Пока речь шла об отдельных буквах алфавита, дело шло более или менее гладко. Даже буквы "ять" и "фиту" он срисовал из букваря и сам запомнил. Но к концу недели Шурка уже освоила все буквы. Надо было переходить на списывание целых слов, и тут перед Антошиным возникли немалые трудности. Очень обидно оказаться неграмотным человеком уже на третьем десятке своей жизни. В вузе Антошина ставили в пример другим студентам: он писал без ошибок. Давно, еще с довузовских времен. Теперь перед ним встала страшная проблема буквы "ять". Только тот, кому когда-нибудь приходилось иметь дело с этой адовой буквой, может представить себе, какие трудности возникли перед Антошиным, когда ему привелось столкнуться с нею вплотную. Надо было научить Шурку грамотно писать и, главное, надо было грамотно писать листовки. С Шуркой он из положения вышел. Купил в лавчонке у Ильинских ворот подержанную хрестоматию "Добрые семена" и приучил Шурку каждый день переписывать из нее не меньше чем по тетрадной страничке. При ее прилежании, внимательности и памяти Шурка таким образом совершенно механически, научится писать без ошибок. Но как быть с листовками? Где в них писать букву "ять", а где "е"? Где в родительном падеже единственного числа писать в конце слова "аго", а где "ого"? Этим премудростям в одну неделю не научишься. Посоветоваться Антошину было не с кем. Отредактировать листовки было некому. Дусе не дашь. Фадейкин и Сима малограмотны. Сюда-бы сейчас студента этого, как его, Синельникова, с которым они тогда, в Новый год, познакомились на бульваре. Живет он совсем рядом, в Гиршевых домах на Малой Бронной. Ничего не стоило бы подстеречь его. Но Синельников, конечно, с ним и разговаривать не станет. Будет остерегаться и будет прав... Думал Антошин, думал, да и решил писать свои листовки, придерживаясь привычной ему советской орфографии... X Таяло, как в конце марта, а шла всего лишь третья неделя января. На улице было отвратительно, слякотно. В подвале Малаховых духота стала влажной и густой, как в бане. Степану было худо. Он потел, кашлял, стал невыносимо раздражителен, то и дело кидался то на Ефросинью, то на Шурку и Антошина. Ни с того ни с сего выпорол Шурку. И это было настолько несправедливо, что Шурка не удостоила его ни единой слезинкой, ни единой мольбой. Она лежала, крепко стиснув зубы, на острых коленках отца и только вздрагивала от каждого удара ремня. И надо же было, чтобы именно в это время в подвал спустился... Конопатый. Он посмотрел на Степана, поморщился, словно от чего-то очень горького и противного, хотел, видно, вмешаться, но, не уверенный, что его вмешательство не приведет Степана в еще большее неистовство, сделал вид, будто и не видит, чем тот был занят. Он молча уселся на табуреточку возле верстака и стал стаскивать со своих ног сильно прохудившиеся ботинки. Стаскивал и краем глаза следил за отцом и дочерью, которые с одинаковым любопытством на него смотрели: шутка сказать, человек чуть ли не с каторги вернулся!.. Они оба забыли о страстях, которые их только что раздирали, и глазели на него с умиротворенным простодушием. Шурка полежала так, полежала на отцовских коленях, да и слезла безо всякого сопротивления с его стороны, подошла поближе к Конопатому, уставилась на него, как на существо загадочное, интересное, но не безопасное. - Здравствуй, егоза, - сказал ей Конопатый таким тоном, словно ничего особенного только что не происходило между нею и отцом. - Тебя Феклой звать или Степанидой? - Здравствуйте, - сказала в ответ Шурка. - Только меня не Феклой зовут. Я Шурка... А я вас, дяденька, знаю. Вы в меблирашках живете, у Зойки. - Правильно, - сказал Конопатый. - Не буду отрицать. Это ты здорово приметила. - А вас зовут Конопатый... Только я вашего имени-отчества не знаю. - Сергей Аврамыч, - представился ей Конопатый. - А фамилия - Розанов. - Нет, вы Конопатый, - победоносно замотала головой Шурка. - У кого угодно спросите на дворе. Всякий скажет, что Конопатый. - Да брось ты, Шурка, глупости говорить! - смутился за нее Степан. - Вы на нее внимания не обращайте, господин Розанов. Одно слово, дите... - Вы меня извините, господин Малахов, но у меня к вам препокорнейшая просьба. Можно тут же, при мне, подправить мои штиблеты? Уж очень я, знаете, к ним привык... Носки у Конопатого были штопаные-перештопаные и совсем мокрые. Он тоже кашлял, только куда натужней Степана. Глаза у него нехорошо блестели. На желтых скулах пылал ярко-розовый румянец. "Эге! - подумал Степан. - Да у тебя, брат, дела похуже моего!.. И носочки твои хоть выжимай... Знаем мы, брат, твою привычку! Просто единственная это у тебя пара..." Ботинки у Конопатого совсем раскисли. Чинить их в таком виде не представлялось возможным. Надо было их сперва основательно посушить, а уже потом чинить. Так Степан Конопатому и сказал, благодарный ему за то, что тот будто бы и не видал, как он расправлялся с беззащитной и гордой Шуркой. Он предложил Конопатому воротиться к себе в номер. Шура придет, возьмет его штиблеты, а после починки принесет обратно. Так и порешили. С этого часа началась короткая, но добрая дружба Конопатого с малолетней Шуркой Малаховой. XI К неотпускающим болям в боку прибавилась омерзительно гнилая погода. Именно этими обстоятельствами Антошин и склонен был впоследствии объяснять странные и обидные пробелы в его воспоминаниях. Исключительно четко запечатлевшиеся события - и тут же рядом целые недели, словно подернутые густым и злым туманом, сквозь который проступают только самые общие очертания других событий, зачастую не менее важных и волнующих. Он только очень смутно помнит вторую встречу с ребятами с Минделя. Смешную и трогательную Симину тетку, насмешливого и порывистого Тимошу Коровкина, строгую, почти чопорную мотальщицу Феню. Нет, кажется, Фадейкин и Сима не ошиблись в своих рекомендациях. Он помнит, как, волнуясь и запинаясь, читал им проекты обеих своих листовок и как они все четверо дружно, в один голос, хвалили, удивлялись, как это складно у него получается и трогательно. Скорее всего, боялись обидеть его, щадили его авторское самолюбие. Потому что, когда до них дошло, что Антошин действительно заинтересован в их соображениях, замечаний хватило. Подписывать листовки решили просто: "Группа рабочих и работниц". Тщательно обсудили, как бы потолковей и без лишнего риска эти листовки распространить и кому этим делом заняться. Сима и Коровкин ходили на Минделе в бузотерах. Чуть что, их бы заподозрили в первую очередь. Поэтому опасную и ответственную честь распространения листовок - пришлось возложить на Фадейкина и Феню. XII Сонный подвал. Беспокойный храп Степана за ситцевым пологом. Свеча на столе. Аккуратно нарезанные тетрадные листочки. Красный карандаш. Тоненькая стопочка готовых листовок. Только что начатая листовка, которую Антошин быстро, почти механически заполняет ровными рядами крупных красных печатных буковок, и мысли, неотступные мысли о Конопатом... Конопатый был очень плох. Эта проклятая погода!.. Эта чертова гнилая и промозглая оттепель, которая уже вторую неделю длится и которой, казалось, конца не будет... Конопатый был очень плох. Так и пылились и сохли под койкой, на которой пластом лежал их хозяин, ни разу не надеванные после ремонта ботинки. Хорошо еще, что у него оставались кое-какие деньжонки. Горничная Нюра его жалела, урывала время, чтобы сбегать купить ему сахару, хлеба, молочишка. Но она весь день была в расходе, и Конопатый помер бы от скуки, если бы не Шурка. Шурка его навещала каждый божий день. Убегала из дому, будто бы поиграть во дворе или на бульваре, а сама заберется, бывало, в комнату к Конопатому, сидит, свесив ноги, на колченогом крашеном табурете и точит с ним лясы... И, кроме Шурки, никого... А Антошину дорога к Конопатому была заказана.