приподнял край шляпы и стал
разглядывать Амедея унылым и, казалось, равнодушным взглядом.
"Что общего между этим чучелом и мной? -- думал он. -- Он, по-видимому
воображает, что бог весть, как хитер. Чего это он мне так улыбается? Уж не
думает ли, что я его поцелую? Неужели есть женщины, которые могут ласкать
стариков?.. Он, должно быть, порядком бы удивился, если бы узнал, что я умею
бегло читать по-писаному и по-печатному, вверх ногами и на свет, в зеркале и
с пропускной бумаги; три месяца изучения и два года практики -- и только из
любви к искусству. Кадио, милый мой, вот задача: зацепиться за эту судьбу.
Но как? Ага: предложу ему лепешку кашу. Откликнется он или нет, во всяком
случае мы увидим, на каком языке".
-- Grazio! Grazio! -- отказался Флериссуар.
"С этим тапиром ничего не поделаешь. Будем спать!" -- говорит себе
Лафкадио и, надвигая шляпу на глаза, старается увидеть во сне одно свое
детское воспоминание.
Он видит себя снова в те времена, когда его еще звали Кадио, в
уединенном карпатском замке, в котором он прожил с матерью два лета, в
обществе итальянца Бальди и князя Владимира Белковского. Его комната -- в
конце коридора; это первый год, что он спит отдельно от матери... Медная
дверная ручка, в виде львиной головы, укреплена толстым гвоздем... О, до
чего отчетливо ему помнятся ощущения!.. Однажды его будят глубокой ночью, и
ему кажется, что это он все еще во сне видит у изголовья дядю Владимира, еще
более громадного, чем всегда, похожего на кошмар, в широком кафтане ржавого
цвета, с опущенными книзу усами, в причудливом ночном колпаке, торчащем
ввысь, как персидская шапка, и удлиняющем его до бесконечности. В руке у
него потайной фонарь, который он ставит на стол, возле кровати, рядом с
часами Кадио, слегка при этом отодвигая мешок с шариками. Первая мысль,
которая приходит Кадио, -- это, что его мать умерла или больна; он хочет
спросить Белковского, но тот подносит палец к губам и знаком велит ему
встать. Мальчуган торопливо надевает купальный халат, который дядя снял со
спинки стула и подает ему, и все это -- нахмурив брови и с видом, далеким от
всяких шуток. Но Кадио так верит Влади, что ему не страшно ни на секунду; он
надевает туфли и идет за ним, крайне заинтригованный его поведением и, как
всегда, в чаянии чего-то необыкновенного.
Они выходят в коридор; Владимир идет впереди, величаво, таинственно,
держа далеко перед собой фонарь; можно подумать, что они совершают какой-то
обряд или участвуют в каком-то шествии; Кадио пошатывается на ногах, потому
что еще пьян от сна; но любопытство быстро прочищает ему голову. У двери
матери они останавливаются, прислушиваются; все тихо, дом спит. Выйдя на
площадку лестницы, они слышат храп слуги, комната которого рядом с дверью на
чердак. Они спускаются вниз. Влади неслышно крадется по ступеням; при
малейшем скрипе он оборачивается с таким свирепым видом, что Кадио еле
удерживается от смеха. Он указывает на одну ступень и делает знак, что через
нее надо перешагнуть, с таким серьезным видом, словно это очень опасное
дело. Кадио не портит себе удовольствия, не задается вопросом, действительно
ли необходима такая осторожность, да и вообще ничего не старается себе
объяснить; он повинуется и, держась за перила, перешагивает через ступень...
Влади до такой невероятной степени его забавляет, что он пошел бы за ним в
огонь.
Дойдя до низу, они присаживаются на вторую ступеньку, чтобы перевести
дух; Влади покачивает головой и тихонько посапывает носом, как бы говоря:
"Ну, и повезло же нам!" Они идут дальше. Какие меры предосторожности перед
дверью в гостиную! Фонарь, который теперь в руке у Кадио, так странно
освещает комнату, что мальчуган с трудом ее узнает; она кажется ему
безмерной; сквозь ставень пробивается лунный луч; все напоено
сверхъестественной тишиной; словно пруд, в который тайно закидывают невод;
все предметы он узнает, каждый на своем месте, но впервые постигает их
странность.
Влади подходит к роялю, приоткрывает его, тихо трогает несколько
клавиш, которые чуть слышно откликаются. Вдруг крышка выскальзывает и падает
со страшным грохотом (от одного воспоминания Лафкадио вздрагивает). Влади
кидается к фонарю и закрывает его, затем падает в кресло; Кадио залезает под
стол; оба они долго остаются в темноте, не шевелясь, прислушиваясь...
Ничего; ничто не шелохнулось в доме; где-то далеко собака лает на луну.
Тогда, осторожно, медленно, Влади опять приоткрывает фонарь.
А в столовой, с каким видом он поворачивает ключ в буфете! Мальчуган
знает, что все это -- игра, но дядя и сам увлечен. Он сопит носом, словно
вынюхивая, где лучше пахнет; берет бутылку токайского; наливает две рюмки,
чтобы макать бисквиты; приложив палец к губам, приглашает чокнуться;
хрусталь еле слышно звенит... Когда ночное угощение окончено, Влади наводит
порядок, идет с Кадио в кухню всполоснуть рюмки, вытирает их, закупоривает
бутылку, закрывает коробку с бисквитами, тщательно смахивает крошки, смотрит
еще раз, все ли в буфете на месте... шито-крыто, концы в воду.
Влади провожает Кадио до его комнаты и расстается с ним, отвесив
глубокий поклон. Кадио снова засыпает и на утро не будет знать, не
приснилось ли ему все это.
Странная игра для ребенка! Что бы сказал Жюлиюс?..
Лафкадио, хоть глаза у него и закрыты, не спит; ему не удается уснуть.
"Старичок, которого я чувствую напротив, думает, что я сплю, --
размышляет он. -- Если я приоткрою глаза, я увижу, что он на меня смотрит.
Протос считал, что особенно трудно притворяться спящим и в то же время
наблюдать; он утверждал, что всегда распознает напускной сон по легкому
дрожанию век... с которым я вот сейчас борюсь. Протос и тот бы обманулся..."
Солнце тем временем зашло; уже слабели последние отблески его славы, на
которые взволнованно взирал Флериссуар. Вдруг на сводчатом потолке вагона
вспыхнуло электричество; слишком грубый свет рядом с этими нежными
сумерками; и, боясь также, что этот свет может обеспокоить соседа,
Флериссуар повернул выключатель; это не дало полной тьмы, а отвело ток от
потолочной лампы к лазоревому ночнику. Флериссуару казалось, что и этот
синий колпачок светит слишком ярко; он еще раз повернул рукоятку; ночник
погас, но тотчас же зажглись два стенных бра, еще более неприятные, чем
верхний свет; еще поворот, -- и опять ночник; на этом он остановился.
"Скоро ли он перестанет возиться со светом? -- нетерпеливо думал
Лафкадио. -- Что он делает теперь? (Нет, не хочу подымать веки!) Он стоит...
Уж не привлекает ли его мой чемодан? Браво! Он удостоверился, что чемодан не
заперт. Стоило, чтобы сразу же потерять ключ, ставить в Милане сложный
затвор, который в Болонье пришлось отпирать отмычкой! Висячий замок, тот
хоть можно заменить другим... Что такое: он снимает пиджак? Нет, все-таки
посмотрим".
Не обращая внимания на чемодан Лафкадио, Флериссуар, занятый своим
новым воротничком, снял пиджак, чтобы удобнее было его пристегнуть; но
накрахмаленный мадаполам, твердый, как картон, не поддавался никаким
усилиям.
"У него несчастный вид, -- продолжал Лафкадио про себя. -- У него,
наверное, фистула или какой-нибудь тайный недуг. Помочь ему? Он один не
справится..."
Нет, все-таки! Воротничок, в конце концов, пропустил запонку. Тогда
Флериссуар взял с сидения свой галстук, лежавший рядом со шляпой, пиджаком и
манжетами, и, подойдя к окну, пытался, как Нарцисс над водой, отличить в
стекле свое отражение от пейзажа.
"Ему плохо видно".
Лафкадио прибавил света. Поезд шел вдоль откоса, который был виден за
окном, озаряемый светом, падающим из каждого купе; получался ряд светлых
квадратов, плясавших вдоль пути и поочередно искажавшихся на неровностях
почвы. Посередине одного из них плясала смешная тень Флериссуара; остальные
были пусты.
"Кто увидит? -- думал Лафкадио. -- Здесь, совсем рядом, у меня под
рукой, этот двойной затвор, который мне ничего не стоит открыть; это дверь,
которая вдруг подастся, и он рухнет вперед; достаточно будет легкого толчка,
-- он упадет в темноту, как сноп: даже крика не будет слышно... А завтра --
в море, к островам!.. Кто узнает?..
Галстук был надет, готовый продолговатый бант; теперь Флериссуар взял
манжету и прилаживал ее к правому рукаву; при этом он рассматривал над тем
местом, где раньше сидел, фотографический снимок (один из четырех,
украшавших купе) какого-то приморского дворца.
"Ничем не вызванное преступление, -- продолжал Лафкадио: -- вот задача
для полиции! Впрочем, на этом проклятом откосе всякий может увидеть из
соседнего купе, как открывается дверь и кувыркается китайская тень. Хорошо
еще, что шторы в коридор задернуты... Меня не столько интересуют события,
сколько я сам. Иной считает себя способным на что угодно, а когда нужно
действовать, отступает... Одно дело -- воображение, другое --
действительность!.. И отставить уже нельзя, как в шахматах. Но, если
предвидеть все, игра теряет всякий интерес!.. Между воображением и... Что
это? Никак, откос кончился? Мы, кажется, на мосту: река..."
На почерневшем стекле отражения стали явственнее; Флериссуар нагнулся,
чтобы поправить галстук.
"Здесь, у меня в руке, этот двойной затвор (а он не видит и смотрит
прямо перед собой) -- действует, ей богу, даже легче, чем можно было думать.
Если мне удастся сосчитать до двенадцати, не торопясь, прежде чем за окном
мелькнет какой-нибудь огонь, -- тапир спасен. Я начинаю: один? два? три?
четыре? (медленно! медленно!) пять? шесть? семь? восемь? девять... Десять,
огонь!.."
II
Флериссуар даже не вскрикнул. Выталкиваемый Лафкадио и видя вдруг
разверзшуюся перед ним пропасть, он, чтобы удержаться, широко взмахнул
руками, уцепился левой за гладкую дверную раму, а правую, полуобернувшись,
откинул далеко назад через голову Лафкадио, отчего вторая манжета, которую
он как раз надевал, полетела под диван, в другой конец купе.
Лафкадио почувствовал, как его хватают за затылок страшные когти,
нагнул голову и толкнул опять, еще нетерпеливее; ногти царапнули его по шее;
Флериссуар успел лишь поймать пуховую шляпу, безнадежно ухватился за нее и
упал вместе с ней.
"Теперь -- хладнокровие! -- сказал Лафкадио. Не будем хлопать дверцой:
рядом могут услышать".
Он потянул дверцу к себе, против ветра, с усилием, затем тихо запер ее.
"Он мне оставил свою гнусную соломенную шляпу, которую я чуть был не
выпихнул ногой ему вдогонку; но у него осталась моя шляпа, и этого ему
хватит. Как хорошо я сделал, что снял с нее инициалы!.. Но на кожаном ободке
имеется марка магазина, а там не каждый день заказывают пуховые шляпы...
Нечего делать, дело сделано... Думать, что это несчастный случай... Нет,
ведь дверцу я снова запер... Остановить поезд?.. Полно, полно, Кадио!
Никаких поправок: все вышло так, как ты сам хотел.
Доказательство, что я вполне владею собой: я прежде всего спокойно
рассмотрю, что изображает эта фотография, которую созерцал старик...
"Miramar! Ни малейшего желания побывать там... Здесь душно".
Он открыл окно.
"Эта скотина меня оцарапала. До крови... Мне было очень больно. Надо
смочить водой; уборная в конце коридора, налево. Захватим еще платок".
Он достал с сетки чемодан и раскрыл его на диване, там, где перед тем
сидел.
"Если я кого-нибудь встречу в коридоре, -- спокойствие... Нет, сердце
больше не бьется. Идем!.. Ах, его пиджак; я могу пронести его под своим. В
кармане -- какие-то бумаги: будет, чем заняться остальную часть пути".
Это был жалкий, потертый пиджачок, лакричного цвета, из жиденького
жесткого, дешевого сукна, который ему было немного противно брать в руки;
запершись в тесной уборной, Лафкадио повесил его на крюк; затем, нагнувшись
над умывальникам, принялся разглядывать себя в зеркало.
Его шея, в двух местах, была довольно гадко исцарапана; узкая красная
ниточка шла, прерываясь, от затылка влево и кончалась под ухом; другая,
короче, откровенная ссадина, двумя сантиметрами выше, подымалась прямо к уху
и упиралась в слегка надорванную мочку. Шла кровь; но ее было меньше, чем он
ожидал; зато боль, которой он сначала не ощущал, усилилась. Он обмакнул
платок в умывальный таз, остановил кровь, затем выстирал платок.
"Даже воротничок не запачкается, -- подумал он, приводя себя в порядок.
-- Все отлично".
Он уже собирался итти, как вдруг раздался свиток паровоза; за матовым
окном клозета прошла вереница огней. Это была Капуя. Сойти на этой станции,
такой близкой от места происшествия, и побежать в темноте за своей шляпой...
Эта мысль блеснула в нем ослепительно. Он очень жалел свою шляпу, мягкую,
легкую, шелковистую, теплую и в то же время прохладную, не мнущуюся, такую
скромно изящную. Но он никогда не повиновался слепо своим желаниям и не
любил уступать даже самому себе. Но больше всего он ненавидел
нерешительность и уже много лет хранил, как фетиш, игральную кость от
трик-трака, подаренного ему Бальди; он всегда носил ее с собой; она была при
нем, в жилетном кармане:
"Если выпадет шесть, -- сказал он. доставая кость, -- я схожу!"
Выпало пять.
"Я все-таки схожу. Живо! Пиджак утопленника!.. А теперь мой чемодан..."
Он побежал к своему купе.
Ах, сколь, перед странностью события, кажется ненужным восклицание! Чем
поразительнее самый случай, тем проще будет мой рассказ. Поэтому я скажу
прямо: когда Лафкадио вошел в купе за своим чемоданом, чемодана там не
оказалось.
Он подумал было, не ошибся ли он, вернулся в коридор... Да нет же! Это
то самое купе. Вот вид Мирамара... Тогда как же так?.. Он бросился к окну, и
ему показалось, что он грезит: на платформе, еще недалеко от вагона, его
чемодан спокойно удалялся, в обществе рослого малого, который неторопливо
его уносил.
Лафкадио хотел кинуться вдогонку; когда он отворял дверь, к его ногам
упал лакричный пиджак.
"Вот чорт! Еще немного, и я бы попался!.. Но, во всяком случае, этот
шутник шел бы немного скорее, если бы думал, что я могу за ним погнаться.
Или он видел?.."
Пока он стоял, наклонившись вперед, по щеке у него скатилась капля
крови.
"Значит, обойдемся и без чемодана! Кость была права: мне не следует
здесь сходить".
Он захлопнул дверь и сел.
"В чемодане нет никаких бумаг, и белье не мечено; чем я рискую.. Все
равно: как можно скорее на пароход; быть может, это будет не так занятно; но
зато гораздо благоразумнее".
Между тем поезд тронулся.
"Мне не столько жаль чемодана... сколько шляпы, которую мне ужасно
хотелось бы выловить. Забудем о ней".
Он набил трубку, закурил, затем, опустив руку во внутренний карман
другого пиджака, вынул оттуда зараз письмо Арники, книжечку агентства Кука и
плотный конверт, который он и открыл.
"Три, четыре, пять, шесть тысячных билетов! Неинтересно для порядочных
людей".
Он снова положил билеты в конверт, а конверт обратно в карман пиджака.
Но когда вслед затем Лафкадио раскрыл куковскую книжечку, у него потемнело в
глазах. На первом листке значилось имя: "Жюлиюс де Баральуль".
"Иль я схожу с ума? -- подумал он. -- Причем тут Жюлиюс?.. Украденный
билет?.. Нет, не может быть. Очевидно, билет ссуженный. Вот так чорт! Я,
чего доброго, заварил кашу; у этих стариков связи получше, чем можно
думать..."
Затем, дрожа от любопытства, он раскрыл письмо Арники. Все это казалось
слишком странным; ему было трудно сосредоточить внимание; он плохо разбирал,
в каком родстве или в каких отношениях Жюлиюс и этот старик, но одно, во
всяком случае, он понял: Жюлиюс в Риме. Он сразу же решился: его обуяло
нетерпение повидать брата, неудержимое желание посмотреть, как отразится это
событие в его спокойном и логическом уме.
"Решено! Я ночую в Неаполе; получаю обратно свой сундук и завтра с
первым же поездом возвращаюсь в Рим. Разумеется, это будет не так
благоразумно, но, пожалуй, немного занятнее".
III
В Неаполе Лафкадио остановился в одной из ближайших к вокзалу гостиниц;
сундук он взял с собой, потому что на путешественников, у которых нет
багажа, смотрят косо, а он старался не привлекать к себе внимания; затем
сбегал купить кое-какие необходимые туалетные принадлежности и шляпу взамен
отвратительного канотье (к тому же слишком тесного), который ему оставил
Флериссуар. Он хотел также купить револьвер, но должен был отложить эту
покупку до следующего дня; магазины уже закрывались.
Поезд, с которым он решил ехать утром, отходил рано; в Рим прибывали к
завтраку... Он хотел явиться к Жюлиюсу только после того, как газеты
заговорят о "преступлении". Преступление! Это слово казалось ему каким-то
странным, и уж совсем неподходящим по отношению к нему самому слово
преступник. Ему больше нравилось: "авантюрист", слово такое же мягкое,
как его пуховая шляпа, и загибавшееся, как угодно.
В утренних газетах еще ничего не говорилось про "авантюру". Он с
нетерпением ждал вечерних, потому что ему очень хотелось поскорее увидать
Жюлиюса и знать, что партия начата; пока же, как ребенок, который играет в
прятки и которому, конечно, не хочется, чтобы его искали, он скучал. Это
было неопределенное состояние, совершенно для него новое; и люди,
попадавшиеся ему на улице, казались ему какими-то особенно серыми,
неприятными и некрасивыми.
Когда настал вечер, он купил у газетчика на Корсо номер "Corriere";
затем вошел в ресторан, но из своего рода удальства и словно чтобы обострить
желание, заставил себя сперва пообедать, положив сложенную газету рядом с
собой на стол; затем снова вышел на Корсо, остановился у освещенной
витрины,развернул газету и на второй странице увидел, в отделе происшествий,
такой заголовок:
ПРЕСТУПЛЕНИЕ, САМОУБИЙСТВО...
ИЛИ НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
Затем прочел следующие строки, которые я привожу в переводе:
"На станции Неаполь, в поезде, прибывшем из Рима, железнодорожные
служащие нашли в багажной сетке купе первого класса пиджак темного цвета. Во
внутреннем кармане этого пиджака оказался незаклеенный желтый конверт с
шестью тысячефранковыми билетами; никаких документов, по которым можно было
бы установить личность владельца, не обнаружено. Если здесь имело место
преступление, то трудно объяснить, как могла столь крупная сумма быть
оставлена в одежде убитого; во всяком случае это указывает на то, что
преступление совершено не с целью грабежа.
Следов какой-либо борьбы в купе не обнаружено; но под диваном найдена
манжета с двойной запонкой, изображающей две кошачьих головы, соединенные
серебряной позолоченной цепочкой и вырезанных из полупрозрачного кварца, так
называемого облачного агата с отливом, из той породы, которая известна в
ювелирном деле под именем лунного камня.
Вдоль пути ведутся усиленные поиски.
Лафкадио смял газету.
"Как! Теперь еще и запонки Каролы! Это не старик, а какой-то
перекресток".
Он повернул страницу и увидал среди "Последних известий":
RECENTISSIME
ТРУП У ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОГО ПОЛОТНА
Лафкадио не стал читать и бросился к Гранд-Отелю.
Он положил в конверт свою карточку, приписав на ней:
"ЛАФКАДИО ВЛУИКИ
зашел узнать, не требуется ли графу Жюлиюсу де Баральулю секретарь".
Затем велел отнести.
Наконец, в холл, где он дожидался, за ним пришел лакей, повел его по
коридорам, открыл перед ним дверь.
Лафкадио сразу же заметил брошенный в угол комнаты номер "Corriere
della Sera". На столе, посреди комнаты, стоял раскупоренным большой флакон
одеколона, распространяя сильный запах.
Жюлиюс раскрыл объятия:
-- Лафкадио! Мой друг... Как я рад вас видеть!
Его взъерошенные волосы развевались и шевелились вокруг лба; он словно
вырос; в руке он держал платок с черными горошинами и обмахивался им.
-- Вот уж кого я меньше всего ждал на свете; и с кем мне больше всех
хотелось побеседовать сегодня...
-- Это мадам Карола вам сказала, что я здесь?
-- Какой странный вопрос!
-- Но почему? Я как раз с ней встретился... Впрочем, я не уверен,
узнала ли она меня.
-- Карола! Так она в Риме?
-- А вы не знали?
Я только что из Сицилии, и вы первый, кого я здесь вижу. Ее я и не хочу
видеть.
-- Я нашел ее очень красивой.
-- Вы нетребовательны.
-- Я хочу сказать: гораздо красивее, чем в Париже.
-- Это экзотизм; но если вам охота...
-- Лафкадио, такие речи между нами неуместны.
Жюлиюс хотел принять строгий вид, но у него получилась всего лишь
гримаса; он продолжал:
-- Вы меня застаете в большом волнении. Моя жизнь -- на повороте. У
меня горит голова, и во всем теле я ощущаю какое-то неистовство, словно я
вот-вот улетучусь. За три дня, что я в Риме, куда я приехал на
социологический съезд, я перехожу от удивления к удивлению. Ваш приход меня
окончательно сразил... Я больше ничего не понимаю.
Он расхаживал большими шагами; подошел к столу, взял флакон, вылил на
платок пахучую струю, приложил компресс ко лбу и так его и оставил.
-- Мой молодой друг... вы мне позволите называть вас так?.. Мне
кажется, я нашел свою новую книгу! То, как вы отзывались в Париже, пусть
даже слишком резко, о "Воздухе Вершин", позволяет мне думать, что к этой
книге вы уже не отнесетесь равнодушно.
Его ноги исполнили нечто вроде антраша; платок упал на пол; Лафкадио
поспешил его поднять и, нагнувшись, почувствовал, что рука Жюлиюса тихо
легла ему на плечо, совершенно так же, как когда-то рука старого
Жюста-Аженора. Выпрямляясь, Лафкадио улыбался.
-- Я еще так мало вас знаю, -- сказал Жюлиюс, -- но сегодня я не могу
не говорить с вами, как с...
Он запнулся.
-- Я вас слушаю, как брата, мсье де Баральуль, -- ответил Лафкадио,
осмелев, -- раз вы меня к этому приглашаете.
-- Видите ли, Лафкадио, в той среде, в которой я живу в Париже, среди
всех тех, с кем я встречаюсь: светских людей, духовенства, писателей,
академиков, мне положительно не с кем поговорить, то есть не с кем
поделиться теми новыми мыслями, которые меня волнуют. Потому что, должен вам
сознаться, что, со времени нашей первой встречи, моя точка зрения коренным
образом переменилась.
-- Тем лучше, -- дерзко заметил Лафкадио.
-- Вы не можете себе представить, вы, человек посторонний нашему
ремеслу, насколько ошибочная этика мешает свободному развитию творческого
дара. И этот роман, который я теперь задумал, меньше всего похож на мои
прежние романы. Той логичности, той последовательности, которой я требовал
от своих героев, я для большей верности требовал прежде всего от самого
себя: и это неестественно. Мы готовы уродовать самих себя, лишь бы походить
на тот портрет, который сами себе придумали; это нелепо; поступая так, мы
рискует исказить лучшее, что в нас есть.
Лафкадио продолжал улыбаться, предвкушая и узнавая отдаленное действие
своих собственных, когда-то им сказанных, слов.
-- Сказать ли вам, Лафкадио? В первый раз я вижу перед собой открытое
поле... Понимаете ли вы, что это значит: открытое поле? Я говорю себе, что
оно таким было и раньше; я твержу себе, что таково оно всегда и что до сих
пор меня связывали только нечистые карьерные соображения, счеты с публикой,
с неблагодарными судьями, от которых поэт напрасно ждет награды. Отныне я
ничего ни от кого не жду, как только от себя. Отныне я жду всего от себя, я
жду всего от искреннего человека; и требую чего угодно; потому что теперь я
предчувствую в себе самые удивительные возможности. И так как это будет
всего лишь на бумаге, я могу дать им волю. А там посмотрим!
Он тяжело дышал, откидывая назад плечо, приподымал лопатку уже почти
как крыло, словно его душили новые недоумения. Он глухо продолжал, понижая
голос:
-- И так как они меня не желают, эти господа академики, я хочу дать им
веские основания, чтобы меня не допускать; ибо таковых у них не было . Не
было.
При этих словах его голос стал вдруг почти пронзительным; он умолк,
потом продолжал, уже более спокойно:
-- Итак, вот что я придумал... Вы меня слушаете?
-- До самой души, -- отвечал, все так же смеясь, Лафкадио.
-- И следуете за моей мыслью?
-- До самого ада.
Жюлиюс опять смочил платок, опустился в кресло; Лафкадио сел напротив
верхом на стул.
-- Речь идет о молодом человеке, из которого я хочу сделать
преступника.
-- В этом я не вижу ничего трудного.
-- Как так! -- сказал Жюлиюс, полагавший, что это как раз и трудно.
-- Да кто же вам мешает, раз вы романист? И раз вы придумываете, кто
вам мешает придумывать все, что угодно?
-- Чем страннее то, что я придумываю, тем лучше я это должен обосновать
и объяснить.
-- Обосновать преступление нетрудно.
-- Разумеется... но именно этого я и не хочу. Я не хочу обосновывать
преступление; мне достаточно обосновать преступника. Да, я хочу, чтобы
преступление он совершил бескорыстно; чтобы он пожелал совершить ничем
необоснованное преступление.
Лафкадио начинал слушать внимательнее.
-- Возьмем его совсем еще юношей; я хочу, чтобы изящество его природы
сказывалось в том, что его поступки по большей части -- игра и что выгоде он
обычно предпочитает удовольствие.
-- Это, пожалуй, встречается не так уже часто... -- нерешительно
вставил Лафкадио.
-- Не правда ли? -- воскликнул восхищенный Жюлиюс. -- Добавим к этому,
что он любит себя сдерживать...
-- Вплоть до притворства.
-- Привьем ему любовь к риску.
-- Браво! -- сказал Лафкадио, все более потешаясь. -- Если он вдобавок
умеет прислушиваться к тому, что ему нашептывает бес любопытства, то я
считаю, что ваш воспитанник вполне созрел.
Так, подпрыгивая и перескакивая друг через друга, они принялись как бы
играть в чехарду.
Жюлиюс. -- Я вижу, как он сначала упражняется; он мастер по части
мелких краж.
Лафкадио. -- Я часто задавал себе вопрос, почему их так мало бывает.
Правда, случай украсть представляется обыкновенно только тем, кто не
нуждается и не подвержен искушению.
Жюлиюс. -- Кто не нуждается; он из их числа, я уже сказал. Но его
прельщают только такие случаи, где требуется известная ловкость, хитрость...
Лафкадио. -- И которые представляют некоторую опасность.
Жюлиюс. -- Я уже говорил, что он любит риск.. Впрочем, мошенничество
ему претит; он не думает присваивать, а просто ему нравится тайно перемещать
те или иные предметы. В этом он проявляет настоящий талант фокусника.
Лафкадио. -- Затем, безнаказанность его окрыляет...
Жюлиюс. -- Но в то же время и злит. Если его ни разу еще не поймали,
так это потому, что он ставил себе слишком легкие задачи.
Лафкадио. -- Ему хочется чего-нибудь более рискованного.
Жюлиюс. -- Я заставляю его рассуждать так...
Лафкадио. -- А вы уверены, что он рассуждает?
Жюлиюс (продолжая). -- Виновника преступления выдает то, что ему нужно
было его совершить.
Лафкадио. -- Мы говорил, что он очень ловок.
Жюлиюс. -- Да, и тем более ловок, что он будет действовать совершенно
спокойно. Вы только подумайте: преступление, не вызванное ни страстью, ни
нуждой. Для него повод к совершению преступления в том и состоит, чтобы
совершить его без всякого повода.
Лафкадио. -- Это уже вы осмысливаете его преступление; он же просто его
совершает.
Жюлиюс. -- Нет никакого повода заподозрить в преступлении человека,
который совершил его без всякого повода.
Лафкадио. -- Вы слишком тонки. Таким, каким вы его сделали, он -- то,
что называется, свободный человек.
Жюлиюс. -- Зависящий от любой случайности.
Лафкадио. -- Мне хочется поскорее увидеть его за работой. Что вы ему
предложите?
Жюлиюс. -- Видите ли, я все не мог решиться. Да, до сегодняшнего вечера
я все не мог решиться... И вдруг, сегодня вечером, в газете, среди последних
известий, я нахожу как раз искомый пример. Провиденциальное событие! Это
ужасно: можете себе представить -- вчера убили моего beau-frere'a.
Лафкадио. -- Как? этот старичок в вагоне -- ваш...
Жюлиюс. -- Это был Амедей Флериссуар, которому я дал свой билет,
которого я проводил на вокзал. За час перед тем он получил в моем банке
шесть тысяч франков, и так как вез их с собой, то расставался со мной
неохотно; у него были мрачные мысли, недобрые мысли какие-то, предчувствия.
И вот, в поезде... Впрочем, вы сами прочли в газете.
Лафкадио. -- Нет, только заголовок в "Происшествиях".
Жюлиюс. -- Ну, так я вам прочту. -- Он развернул "Corriere". --
Перевожу.
"Полиция, производившая усиленные розыски вдоль железнодорожного
полотна между Римом и Неаполем, обнаружила сегодня днем в безводном русле
Вольтурно, в пяти километрах от Капуи, тело убитого, которому, по-видимому,
и принадлежал пиджак, найденный вчера вечером в вагоне. Это человек скромной
внешности, лет пятидесяти. (Он казался старше своих лет.) При нем не
оказалось никаких бумаг, которые бы позволяли установить его личность. (Это
дает мне, к счастью, некоторую отсрочку.) Его, по-видимому, вытолкнули их
вагона с такой силой, что он перелетел через парапет моста, ремонтируемый в
этом месте и замененный просто балками. (Что за стиль!) Мост возвышается над
рекой на пятнадцать с лишним метров; смерть, по всей вероятности,
последовала от падения, потому что на теле нет следов каких-либо ранений.
Убитый найден без пиджака; на правой руке манжета, сходная с той, которая
была обнаружена в вагоне, но без запонки..." -- Что с вами? -- Жюлиюс
остановился; Лафкадио невольно вздрогнул, потому что у него мелькнула мысль,
что запонка была удалена уже после преступления. -- Жюлиюс продолжал:- "В
левой руке он сжимал шляпу из мягкого фетра..."
-- Из мягкого фетра! Неучи! -- пробормотал Лафкадио. Жюлиюс посмотрел
поверх газеты:
-- Что вас удивляет?
-- Ничего, ничего! Продолжайте.
-- "...Из мягкого фетра, слишком просторную для его головы и
принадлежащую, скорее всего, нападавшему; фабричное клеймо тщательно срезано
на кожаном ободке, где недостает куска, формы и размера лаврового листа..."
Лафкалио встал, нагнулся над плечом Жюлиюса, чтобы следить за чтением,
а может быть, чтобы скрыть свою бледность. Он уже не сомневаться:
преступление было подправлено; кто-то до него дотронулся; срезал клеймо;
вероятно, тот незнакомец, который унес чемодан.
Жюлиюс, между тем, продолжал:
-- "... Что как бы свидетельствует о предумышленности этого
преступления. (Почему именно этого преступления? Может быть, мой герой
принял меры предосторожности на всякий случай...) Немедленно после
составления протокола труп был доставлен в Неаполь для опознания". (Да, я
знаю, что там у них есть способы и обыкновение сохранять трупы очень долгое
время...)
-- А вы уверены, что это он? -- Голос Лафкадио слегка дрожал.
-- А то как же! Я ждал его сегодня к обеду.
-- Вы дали знать полиции?
-- Нет еще. Мне необходимо сначала немного собраться с мыслями. Так как
я уже в трауре, то по крайней мере в этом отношении (я хочу сказать -- в
смысле костюма) я спокоен; но вы же понимаете, что, как только станет
известно имя убитого, я должен буду оповестить всю свою родню, разослать
телеграммы, писать письма, должен заняться объявлениями, похоронами, должен
ехать в Неаполь за телом, должен... Ах, дорогой мой Лафкадио, из-за этого
съезда, на котором мне необходимо присутствовать, не согласились ли бы вы
получить от меня доверенность и поехать за телом вместо меня?
-- Мы об этом сейчас подумаем.
-- Если, конечно, это вам не слишком тягостно. Пока же я избавляю мою
бедную свояченицу от многих мучительных часов; по неопределенным газетным
известиям как она может догадаться?.. Итак, я возвращаюсь к моей теме: когда
я прочел эту заметку, я подумал: это преступление, которое я так ясно себе
рисую, которое я реконструирую, которое я вижу -- я знаю, я-то знаю, чем оно
вызвано; и знаю, что, не будь этой приманки в виде шести тысяч франков,
преступления бы не было.
-- Но допустим, однако...
-- Вот именно: допустим на минуту, что этих шести тысяч франков не
было, или, даже вернее, что преступник их не тронул: тогда это и есть мой
герой.
Лафкадио тем временем встал; он поднял уроненную Жюлиюсом газету и,
разворачивая ее на второй странице:
-- Я вижу, вы не читали последнего сообщения: этот... преступник как
раз не тронул шести тысяч франков, -- сказал он как можно спокойнее. -- Вот,
прочтите: "Во всяком случае это указывает на то, что преступление совершено
не с целью грабежа".
Жюлиюс схватил протянутую ему газету, стал жадно читать; потом провел
рукой по глазам; потом сел; потом стремительно встал, бросился к Лафкадио и,
хватая его за обе руки:
-- Не с целью грабежа! -- воскликнул он и, словно вне себя, стал
яростно трясти Лафкадио. -- Не с целью грабежа! Но в таком случае... -- Он
оттолкнул Лафкадио, отбежал в другой конец комнаты, обмахивался, хлопал себя
по лбу, сморкался: -- В таком случае я знаю, чорт возьми! я знаю, почему
этот разбойник его убил... О несчастный друг! О бедный Флериссуар! Так,
значит, он правду говорил! А я-то уже думал, что он сошел с ума... Но в
таком случае ведь это же ужасно!
Лафкадио был удивлен; он ждал, скоро ли кончится этот кризис; он был
немного сердит; ему казалось, что Жюлиюс не в праве так от него ускользать.
-- Мне казалось, что именно вы...
-- Молчите! Вы ничего не понимаете... А я-то теряю с вами время в
нелепых разглагольствованиях... Скорее! Палку, шляпу.
-- Куда вы так спешите?
-- Как куда? Сообщить полиции.
Лафкадио загородил ему дверь.
-- Сначала объясните мне, -- сказал он повелительно. -- Честное слова,
можно подумать, что вы сошли с ума.
-- Это я раньше сходил с ума. Теперь я возвращаюсь к рассудку... О
бедный Флериссуар! О несчастный друг! Святая жертва! его смерть во-время
останавливает меня на пути непочтительности, на пути кощунства. его подвиг
меня образумил, А я еще смеялся над ним!..
Он снова принялся ходить; затем, вдруг остановившись и кладя трость и
шляпу на стол рядом с флаконом, повернулся к Лафкадио:
-- Хотите знать, почему этот бандит его убил?
-- Мне казалось, что без всякого повода.
Жюлиюса взорвало:
-- Во-первых, преступлений без всякого повода не бывает. От него
избавились, потому что ему была известна тайна,.. которую он мне поведал,
важная тайна; и, к тому же, слишком для него значительная. Его боялись,
понимаете? Вот... Да, вам легко смеяться, вам, который ничего не смыслите в
делах веры. -- Затем, выпрямляясь. весь бледный: -- Эту тайну наследую я.
-- Будьте осторожны! Теперь они вас будут бояться.
-- Вы сами видите, я должен немедленно сообщить полиции.
-- Еще один вопрос, -- сказал Лафкадио, опять останавливая его.
-- Нет. Пустите меня. Я страшно тороплюсь. Можете быть уверены, что эту
беспрерывную слежку, которая так мучила моего несчастного брата, они
установили и за мной; установили теперь. Вы себе представить не можете, что
это за ловкий народ. Они знают решительно все, я вам говорю... Теперь
уместнее, чем когда-либо, чтобы вы съездили за телом вместо меня... Теперь
за мной так следят, что неизвестно, что со мной может случиться. Я прошу вас
об этом, как услуге, Лафкадио, мой дорогой друг. -- Он сложил руки, умоляя.
-- У меня сегодня голова кругом идет, но я наведу справки в квестуре и
снабжу вас доверенностью, составленной по всем правилам. Куда мне ее вам
прислать?
-- Для большего удобства, я возьму комнату в этом же отеле. До завтра.
Бегите скорее.
Он подождал, пока Жюлиюс уйдет. Огромное отвращение подымалось в нем,
почти ненависть и к самому себе, и к Жюлиюсу; ко всему. Он пожал плечами,
затем достал из кармана куковскую книжечку, выданную на имя Баральуля,
которую он нашел в пиджаке Флериссуара, поставил ее на стол, на видном
месте, прислонив к флакону с одеколоном; погасил свет и вышел.
IV
Несмотря на все принятые им меры, несмотря на настояния в квестуре,
Жюлиюсу де Баральулю не удалось добиться, чтобы газеты не разглашали его
родственных отношений с убитым или хотя бы не называли прямо гостиницы, где
он остановился.
Накануне вечером он пережил поистине на редкость жуткие минуты, когда,
вернувшись из квестуры, около полуночи, нашел у себя в комнате, на самом
виду, куковский билет на свое имя, по которому ехал Флериссуар. Он тотчас же
позвонил и, выйдя, бледный и дрожащий, в коридор, попросил слугу посмотреть
у него под кроватью; сам он не решался. Нечто вроде следствия, тут же им
наряженного, не привело ни к чему; но можно ли полагаться на персонал
большого отеля?.. Однако, крепко проспав ночь за основательно запертой
дверью, Жюлиюс проснулся в лучшем настроении; теперь он был под защитой
полиции. Он написал множество писем и телеграмм и сам отнес их на почту.
Когда он вернулся, ему сообщили, что его спрашивает какая-то дама; она
себя не назвала, дожидается в читальной комнате. Жюлиюс отправился туда и
был немало удивлен, узнав Каролу.
Не в первой комнате, а в следующей, в глубине, небольшой и полутемной,
она сидела боком у отдаленного стола и, для виду, рассеянно перелистывала
альбом. При виде Жюлиюса она встала, не столько улыбаясь, сколько смущенно.
Под черной накидкой на ней был темный корсаж, простой, почти изящный; зато
кричащая, хоть и черная, шляпа производила неприятное впечатление.
-- Вы сочтете меня очень дерзкой, граф. Я сама не знаю, как у меня
хватило храбрости войти в этот отель и спросить вас; но вы так мило
поклонились мне вчера... И потом, то, что мне надо вам сказать, слишком
важно.
Она стояла по ту сторону стола; Жюлиюс подошел сам; он дружески
протянул ей руку через стол:
-- Чему я обязан удовольствием вас видеть?
Карола опустила голову:
-- Я знаю, что вас постигло большое горе.
Жюлиюс сперва не понял; но, видя, как Карола достает платок и утирает
глаза:
-- Как? Вы пришли, чтобы выразить мне соболезнование?
-- Я была знакома с мсье Флериссуаром, -- отвечала она.
-- Да что вы!
-- О, только самое последнее время. Но я его очень любила. Он был такой
милый, такой добрый... И это я дала ему запонки; те, что были описаны в
газете: по ним я его и узнала. Но я не знала, что он вам приходится свояком.
Я была очень удивлена, и вы сами понимаете, как мне было приятно... Ах,
простите; совсем не то хотела сказать.
-- Не смущайтесь, милая барышня, вы, должно быть, хотите сказать, что
рады случаю со мной встретиться.
Карола, вместо ответа, уткнулась лицом в платок; ее сотрясали рыдания,
и Жюлиюсу показалось нежным взять ее за руку.
-- Я тоже... -- говорил он взволнованным голосом. -- Я тоже, милая
барышня, поверьте...
-- Еще в то утро, перед его отъездом, я ему говорила, чтобы он был
осторожен. Но это было не в его характере... Он был слишком доверчив,
знаете.
-- Святой; это был святой, -- воодушевленно произнес Жюлиюс и тоже
достал платок.
-- Я сама это понимала, -- воскликнула Карола. -- Ночью, когда ему
казалось, что я сплю, он вставал, становился на колени у кровати и...
Это невольное признание окончательно разволновало Жюлиюса; он спрятал
платок в карман и, подходя ближе:
-- Да снимите же шляпу, милая барышня.
-- Благодарю вас, она мне не мешает.
-- А мне мешает... Разрешите...
Но, видя, что Карола явно отодвигается, он перестал.
-- Разрешите мне вас спросить: у вас есть какие-нибудь основания
опасаться?
-- У меня?
-- Да; когда вы ему говорили, чтобы он был осторожен, у вас были,
скажите, какие-нибудь основания предполагать... Говорите откровенно; здесь
по утрам никого не бывает, и нас не могут услышать. Вы кого-нибудь
подозреваете?
Карола опустила голову.
-- Поймите, что это мне крайне интересно знать, -- с оживлением
продолжал Жюлиюс, -- войдите в мое положение.