аюсь к Вам по Вашему старому званию, я слишком
хорошо помню, как Вы в свое время неоднократно пытались вдохнуть в, нас
боевой пыл, а мы, после очередного отдыха в тылу, проведенного не самым
благочестивым образом, опустошенные и, уж конечно, не похожие на - как это
тогда называлось - доблестных солдат Германии, стояли перед отправкой на
линию фронта в колонне по трое у Вашей кафедры, сколоченной из ящиков для
патронов. Длинноватое у меня получилось предложение, да и
маловразумительное; но в нем сосредоточено все, что касается прошлого, и я
надеюсь, Вы поймете меня правильно.
Вчера Вы взяли мою машину. Вам предстояло сделать доклад на открытой
дискуссии в евангелистской консистории на тему "Христос перед выбором". А я
всегда так поступаю, когда происходит что-то для меня интересное и это не
слишком дорого и вообще не ерунда какая-нибудь - я имею в виду, если мне
приходится туда кого-нибудь везти, то я тоже захожу и слушаю. Надо только
успеть вернуться в машину, когда первые слушатели начнут расходиться.
Так вот, вчера я Вас вез. От консистории к Силезскому вокзалу. Через
весь Берлин. Вы курили и читали газету. Узнал я Вас не сразу, прошло много
времени, пока я понял, что это - Вы; я долго украдкой изучал отражение
Вашего лица в зеркальце заднего обзора и в ветровом стекле; и в отражении
через Ваше лицо несся разрушенный Берлин, господин пастор. Пока мы ехали,
мне все представлялось, что я пишу Вам письмо, конечно, только мысленно,
прямо на Вашем лице, маячившем в ветровом стекле. Нет, не старайтесь
вспомнить, господин пастор; Майер или Шульце, Шмидт или Леман - какое
значение имеет мое имя. С таким же успехом я мог быть Смитом, Дюбуа или
Ивановым. Пожалуй, можете называть меня Икс, рядовой Икс, не все ли равно.
Не Ваша же вина, что благословляли Вы нас тогда оптом. В конце концов Вам
так было проще. Гораздо легче смотреть в глаза тысячам людей, чем одному.
Ведь у тысяч - Вы это замечали? - глаз-то вовсе нет, у тысяч нет даже лиц,
только тазы, овальные, бледно-серые, потертые, запыленные эмалированные
тазы. А часто даже и этого нет. Часто видишь только шапки, шлемы, фуражки,
пилотки, шляпы - а под ними тени, отрадные, благостные, многочисленные тени.
Один человек - совсем не такой. Один опасен. У него есть глаза, лоб, щеки,
уши. Один может задать вопрос. Один может сказать "нет". А тысячи - они
никогда не скажут "нет". Они могут стоять по стойке смирно, маршировать,
петь, бежать, поворачивать и ложиться по команде; а сказать "нет" они не
могут. Сказать "нет" может всегда только один.
Но вернемся к главному; извините, что отвлекся. Вчера, во время
дискуссии, Вы дрались, как лев, я восхищался Вами. Вы так разложили того
умника, что просто мое почтение: действительно, вот так, с ходу, дать три
разных толкования одной и той же заповеди - это кое-что значит. Конечно, Вы
и сами знаете, как Вы умеете захватывать слушателей. Вы понимаете, что
органные пасторали сейчас не в моде. Вы говорите языком современного
человека, человека, живущего в руинах, потерявшего всякие иллюзии;
человека... человека? Господи, сколько раз я повторил уже это слово; а ведь
еще в самом начале своего письма, господин пастор, в самом его начале, хотел
я Вас спросить: а говорите ли Вы вообще языком человека?
Конечно, нет, ответите Вы. В своей проповеди христова учения я говорю
не на языке человека; ведь язык человека - это кровь, грех, разврат,
мерзость. А язык Христа - это любовь, поклонение, прощение и святость.
Господин дивизионный пастор, отдаю должное Вашему диалектическому уму. Но
теперь давайте ненадолго отложим диалектику в сторону и будем честны.
Взгляните на меня: у меня нет ничего, ни догматов, ни диалектики, я не
прикрываюсь даже хоть каким-то мировоззрением. Я наг, каким меня создал тот,
от чьего имени, как Вы пытаетесь всех убедить, вещаете Вы, каким был Адам в
начале своей жизни и Каин - в конце, таким я и предстаю перед Вами. И
спрашиваю. Спрашиваю Вас, господин дивизионный пастор: а не говорите ли Вы
языком дьявола?
Не отмахивайтесь в ужасе распятием; спрячьте Вашу Библию; идемте, я
покажу Вам кресты, совсем не похожие на безделушку из слоновой кости,
висящую у Вас на шее, на крест, золотом отпечатанный на обложке Вашей
Библии. Я покажу Вам кресты, сделанные из сосновых досок и из обломков
прикладов; с кривыми, угловатыми, полустершимися, неразборчивыми надписями
под касками, проржавевшими касками, в которых свистит ветер. Ветер Африки.
Ветер России, Польши, Норвегии; Франции, Голландии, Украины, Германии.
Ветер, ветер, господин пастор, а кроме ветра - ничего. Ветер, который уносит
все вопросы. Ветер, который уносит стоны. Ветер, который уносит правду -
теперь и навсегда. Навсегда, господин дивизионный пастор, но вправду ли -
навсегда? Два года - это еще не всегда, нет. И даже двадцать лет, и
тридцать. Конечно, Вам придется согласиться со мной, в этом: "всегда"
когда-нибудь да кончается; когда-нибудь с Вами начнут разговор те тысячи
солдат, которых Вы благословляли на бой и которые лежат теперь под
деревянными крестами. Все, кто стоял тогда строем перед Вами; их взводы,
роты, батальоны, полки, дивизии, армии. И голоса их хлынут на Вас. Охватят
Вас, как пожар, обрушатся на Вас, как буря; затопят Вас, как наводнение,
господин пастор. Они прорвут церковные ворота. И прорвут Ваше сердце. Они
поглотят Вашу проповедь, а Ваша умиротворенность исчезнет, как исчезает
мыльный пузырь в воронке. И кафедра Ваша закачается под напором этих
голосов, а страницы Вашей Библии бумажными корабликами поплывут над рядами -
церковных лавок, и Ваши прихожане, господин дивизионный пастор, - матери,
отцы, дети, братья, сестры и жены тех, чьи голоса донесутся до Вас, - Ваши
прихожане вскочат со своих мест и воскликнут:
- Господин пастор, что это?
Господин дивизионный пастор! Вы, кто только вчера утверждал, что пятую
заповедь, "не убий", можно толковать, по крайней мере, тремя разными
способами; Вы, кто не удержал ни одного из нас, когда нас затягивала
кровавая мясорубка смерти; Вы, кто самого господа бога заставил служить
немецкому национализму (ведь у нас на пряжках было выбито "С нами бог"); Вы,
кто сегодня, как и прежде, без тени сомнения взбирается на церковную
кафедру, - господин дивизионный пастор, что ответите Вы своим прихожанам
тогда?
Не придется ли Вам признаться, что Вы были не более чем лжесвидетелем?
Что Вы не подозревали, каким ужасным искушениям подвергает господь своих
служителей, чтобы проверить их? Не придется ли Вам сделать страшное
признание, что вместо христова слова Вы проповедовали слово искусителя,
слово дьявола? И не придется ли Вам рухнуть на колени и вознести к
последнему из Ваших прихожан мольбу - признать и за Вами право на покаяние?
Да, придется Вам пройти через все это, господин дивизионный пастор.
Придется, иначе Вы снова впадете в грех, но теперь уже без надежды на
покаяние. Придется, ибо иначе Вам надо будет признать, что бога нет. Поэтому
выбора у Вас не будет. Останется только одно: одно - это покаяние. Но только
полное, господин пастор, полное. И Вы будете наги, господин пастор. Без
догматов. Без диалектики.
Поэтому бросьте-ка лучше свою на деле сомнительную самоуверенность,
свое красноречие. Распрощайтесь с ощущением своей безопасности, оно
досталось Вам не по праву, оно убого, гной Вашей души виден насквозь.
Слезайте с кафедры, господин дивизионный пастор. Спускайтесь, спускайтесь;
ведь каятся не на тронах и кафедрах, каятся стоя на земле, среди людей и
грешников, от их греховности и потерянности Вы не отделены ничем.
Я слышал о священниках, которые пошли в концлагеря. Я знал одного
священника, который работал санитаром и, впав в отчаяние, сам бросился на
минное поле. Я слышал о священнике, который перебежал к русским и работал в
лагере для военнопленных. Еще я слышал об одном, который стал подпольщиком и
был казнен. Я лично знал священника, который отказался выполнить приказ и,
спасая жизнь двадцати человек, сначала выстрелил в офицера, а потом - в
себя. Вот только пять возможных путей из тысячи. Хотя настоящим выходом не
был ни один. Но каждый из них в тысячу раз последовательнее и честнее по
сравнению с тем, чем занимаетесь Вы. Потому что каждый из них начинался
искренним покаянием, начинался покаянием души, а не покаянием ума.
Пожалуйста, не воображайте только, что это господь бог избрал Вас
посредником между собой и нами. Ваше прошлое и то пренебрежение, с которым
Вы хотите отмахнуться от него или с которым Вы оправдали себя, доказывают:
Вы сами поставили себя в это положение, кажущееся таким отличным от
положения простых смертных; Вы, кому сейчас остается только одно: каяться.
Нет, Вам не придется умирать, как умирали те, кому Вы давали свое
убийственное благословение. Смерть - не искупление; она тоже только выход; а
Вам надо жить. Жить, как живет самый беззащитный, самый отверженный, как
один из нас. Может быть, - и, честно говоря, вспоминая Ваше лицо в ветровом
стекле, я в этом твердо уверен, - пробежав глазами первые строчки моего
письма, Вы отложите его, пожав плечами, в сторону или же с самого начала
постараетесь подавить в себе всякое чувство, которое может быть им задето.
Что ж, тогда эти слова, обращенные к Вам, оказались напрасными. Но все-таки:
если это и вправду так, если Вы и теперь не понимаете, в какое страшное
искушение Вы впали, как подчинились ему, - хуже того - как ежедневно
поддаетесь ему, тогда, господин епископ, мне страшно и за церковь, и за ее
глашатаев. Конечно, это страх человека со стороны, мирянина. Но кому же
Христос и нес свое учение, как не нам: шоферам, дворникам, кондукторам?
Разве не смеем мы выразить своего страха за них? Простите незнакомцу,
простите мне, безымянному таксисту, мою прямоту.
ВИЗИТ ТОРГОВОГО АГЕНТА
С вашего позволения я хотел бы порекомендовать вам наш порошок, новое
патентованное средство. Изготовляется оно из копыта северного оленя,
смешанного с пометом лемминга и частиц тундровой почвы. Но основную силу
придает ему целый набор входящих в его состав элементов, перечисление всех
их не .входит в мои обязанности. Скажу только, что речь идет о веществах,
связывать которые может лишь кровь снежного сокола, то есть, как видно из
сказанного, обладающих летучестью, граничащей с невесомостью, а в связи с
этим своим свойством они позволяют проникать в такие сферы, куда никогда не
поднимется обычный земной прах. В этом-то заключается действие
рекомендуемого мною порошка. Предположим, вы принимаете его ежедневно; он
стимулирует ваш дух с такой силой, что вы все больше и больше будете
освобождаться от своей телесной оболочки, и примерно ко времени приема
двенадцатой упаковки нашего средства всякая связь ее с телом прекратится.
Раньше подобный процесс - в вульгарном представлении толпы он именовался
смертью - связывался с полной потерей личности. Но теперь он изменился
коренным образом. "Интегран" (патентное название нашей продукции, охраняемое
законом) позволяет преобразовать сознание в духовный эфир, так что
разделение этих двух субстанций становится невозможным. Короче говоря:
"Интегран" позволяет индивидууму пережить самого себя, он сделает вас
бессмертным - в практическом смысле этого слова. Если вы примете во
внимание, как смехотворно дешево стоит одна упаковка, то легко согласитесь
со мной, что фирма наша не преследует никакой корыстной цели, она лишь
стремится из соображений гуманности обеспечить дальнейшее существование
вашей личности; но ваша личность, освобожденная от плотского смысла, который
свойствен ей изначально, поднимается одновременно как фиксированное и
духовное начало. Если мне удалось достаточно убедительно продемонстрировать
вам необходимость приобретения нашего средства, - а необходимость эта
вытекает из уникальности его воздействия, - - то я попрошу вас взглянуть на
условия совершения покупки. Видите, тут содержится одна-единственная фраза:
"Оплата должна производиться в срок". Это положение, если позволите, я вам
объясню, поскольку мы, разумеется, предоставляем право кредита. Дело в том,
что приходится слишком много времени дожидаться полного преобразования
покупателя под действием нашего "Интеграна", для чего необходимо принять все
двенадцать упаковок. Поэтому наша фирма приняла решение, в соответствии с
которым взносы производятся с интервалами, последовательно возрастающими
вдвое: за первую упаковку вы платите влечение первого года, за вторую -
через два, за третью - через четыре года и так далее. Факт, что при такой,
системе оплаты - если рассматривать его теоретически с точки зрения будущего
- вы оказываетесь должны внести фирме плату за шестую упаковку через
тридцать два года, а за двенадцатую - через две тысячи сорок восемь лет, мог
бы вызвать с вашей стороны некоторое беспокойство, если бы вы были обязаны
произвести полный взнос уже в период прохождения курса. Но окончательная
оплата происходит лишь после успешного его завершения. Вы согласитесь, что
по сравнению с ожидающей вас вечностью до смешного скромной представляется
сумма оплаты за первые сорок восемь лет использования "Интеграна", которую
фирма, идя вам навстречу, предполагает взимать сразу при покупке; таким
образом период вашей задолженности составит в общей сложности только
следующие две тысячи лет. Думаю, что за столь низкую цену вам не скоро опять
предложат бессмертие.
ПОЖАР
За спиной у меня горит лес; мне приходится бросить свою поклажу, иначе
огонь настигнет меня. Я вытряхиваю вещи из мешка, мое прошлое летит в пыль;
надо покончить с ним, избавиться от тяжести, избавиться, ведь речь идет о
жизни. Олени с дымящейся шерстью вырываются из зарослей, зайцы и лисы мчатся
мимо меня, стаи ворон, соек и черных дроздов взмывают над вершинами деревьев
в облаке дыма. Треск пламени приближается; сил у меня уже нет, колени
подгибаются: огненная стена нагоняет меня, звери давно скрылись из вида. Моя
рубашка уже занялась, кожа на спине вздувается и лопается, но тут я замечаю
перед собой поваленное дерево. Покрытые землей корни защитят меня, яма,
которую они вырвали в почве, заполнена водой. Я прыгаю туда. Вал жара
прокатывается надо мной, вода вскипает, все вокруг горит, горит, и я кричу,
сознание покидает меня, я падаю, снова прихожу в себя: идет дождь. Стволы
деревьев чернее ночи, лес обуглен. Тлеющая зола, зыбкие колонны дыма, -
пустыня, безжалостная, бескрайняя. Выбравшись наверх, я пытаюсь найти
что-нибудь живое. Но искать можно хоть всю жизнь: ничего не осталось. Лишь
один я уцелел. Почему именно я? Чего от меня хотят? Как мне бороться с этой
пустотой?. Я гол, и кожа моя покрыта волдырями. Сил у меня нет, вещи
пропали. Зачем только я бросил их тогда? Теперь я пуст; у меня ничего нет, я
ничего не знаю, я беззащитен. Вчера? Вчера выгорело, вчера - убито. А
сегодня? Сегодня - это сейчас, "сейчас" - это "ничто". А завтра? "Завтра"
следует за "сейчас". Но "сейчас" - ничто, и за "ничто" следует только
"ничто": завтра опять ничего не будет. Такой ответ пугает меня. И зачем
только бросил я свои вещи: я никогда не подумал бы так, если бы они остались
при мне. Я хотел обогнать огонь; да, теперь я понимаю, что хотел обогнать
пожар, обогнать смерть и судьбу, потому-то и бросил вещи в пыль, избавился
от них. Но вот я настиг свое время, меня окружает вечность, а конец вновь
смыкается с началом; кто бы мог подумать?
ГНИЛЬ
Город поразила гниль. Давно ее не было; но вот она снова здесь.
Припадая к стенам домов, она крадется по улицам и ртом прижимается к окнам.
От этого на стеклах остается лишь едва заметная муть - след ее дыхания, но
со временем контур его проявится, и вот уже на этом месте лучами разбегается
звезда белой плесени. Хозяйка бросится яростно оттирать ее тряпками и
карболкой - напрасно: следы заразы смываются, но потом она с еще большей
силой разрастается по гладкой поверхности стекла. А что самое страшное, и о
чем всегда забывают пострадавшие: белые созвездия гнили имеют свое поле
тяготения, человек попадает в его плен задолго до того, как начинает
бороться с ними. Теперь уже в городе не сосчитать тех случаев, когда
пораженные эпидемией жители, которым по постановлению городского совета
следовало пришивать в случае заболевания на рукав звезду, стремились
уклониться от выполнения этого указа, и их отправляли на специальные,
отгороженные колючей проволокой площадки, где добровольцы насильно пришивали
им этот символ заразы. Уничтожение его карается смертью. Но часто доведенные
до отчаяния люди срывают звезду - ведь тех, кто ею отмечен, все сторонятся;
и уже принято решение выделить в старом городе специальное место, где будут
собраны больные, чтобы те, предоставленные сами себе, не были бы больше в
тягость здоровым. А гниль тем временем разрастается все сильнее и сильнее.
Ночью ее слизистый след тянется через весь город, и когда поднимается
солнце, дома новых жертв оказываются отмечены убийственным украшением из
перламутрового студня: вернейший признак того, что на окнах их скоро
появится звезда плесени. Саму гниль не видел еще никто. Горстка порядочных
людей, которая все уменьшается, считает, что никакой болезни вовсе и нет,
что причина ее - не инфекция, а внушение, и направляет ее совет старейшин,
добивающийся таким способом отстранения зараженных граждан от общественной
жизни города. Доля истины в этом несомненно есть. Ведь от болезни не
пострадал ни один незначительный в городских делах человек; а если кто-то
осмелится зайти в одну из больниц, переполненных умирающими, чьи лица уже
отмечены улыбкой небытия, тот легко утвердится в этом мнении, тат как врачам
дано строжайшее распоряжение: лекарство назначать лишь в тех случаях, когда
точно известно, что спасение уже невозможно. Недавно один из врачей
попытался нарушить это правило. Болезнь он излечил, собственно, вовсе не
медикаментами, а любовью и даже таким способом добился необыкновенного
успеха. Но в тот же день за ним пришли, и он с тех пор исчез навсегда.
Теперь открытие его, вероятно, забудется, ибо немногие, узнавшие о нем
случайно, потеряли мужество любить. Равно как и бог утратил мужество
укрывать этот мир своей любовью. Иначе почему же тогда слизистый след гнили
петляет уже меж церквей и храмов? Только потому, что веры в них больше нет,
а дыхание, олицетворением которого они являются, направлено не на землю, а в
пустое пространство космоса и бессмысленно овевает голые черепа небесных
звезд, в то время как внизу, на земле, правит чумная звезда гнили.
ВЕРШИ
Место было болотистое, и, когда он ступал, у него под ногами зыбилась
почва. Она поросла мхом, осокой и камышом; выше человеческого роста
поднялись заросли ивняка.
Он хотел попытаться спустить на воду лодку и украдкой вытянуть
пару-тройку вершей; так, из интереса, глянуть - и все. Домой он ее, рыбу,
взять с собой не мог: иначе бы обнаружилось, что он прогулял уроки.
Собственно, ему уже пора назад, конец до города приличный, а времени
наверняка больше часа. Но тут было жилище фазанов, и он таился в засаде до
тех пор, пока не послышалось их "пурр-пурр-пурр" и они не показались -
длиннохвостые, в переливающихся всеми цветами радуги воротничках - со свитой
невзрачных, буроватых самочек, деловито работающих клювами. Тут были и
опустевшие домики "улиток - они так и просились в руки; и прошлогодние
гнезда камышовки на стеблях тростника; и вороний помет, приметный по
ярко-красным резинкам, которые они, прожорливые твари, принимали за жилистое
мясо.
А напоследок остался, так сказать, гвоздь программы - лодка.
Поблизости, сразу, как обойдешь камыши, в лес вдавалась протока, из которой
торчали ольховые пни. Здесь и стояла лодка, прикрепленная цепью к пеньку.
Замок-то, конечно, не отомкнуть, но штырь от кольца, которым цепь крепилась
к лодке, штырь расшатался; может, его и удастся вытащить.
На бегу раковины улиток у него в кармане негромко постукивали друг о
друга. Дышал он ртом.
Обежав камыши, он увидел мужчину. Мужчина стоял на коленях среди связок
тростника, а его пальцы шарили по какому-то узлу.
Вилли пригнулся и уперся ладонями в мох. Тут он увидел, что узел был
человеком, женщиной, у которой дергались ноги. Но дергались они у нее
недолго, еще чуть-чуть - и она замерла.
Мужчина поднялся с колен, отряхнул брюки. Потом пхнул женщину ногой, но
она не шевельнулась.
Руки Вилли судорожно впились в мох, между пальцев проступила
зеленоватая вода. Он никак не мог оторвать взгляда от женщины; даже после
того, как мужчина, заметив Вилли, медленным шагом направился к нему.
- Ну?.. - спросил он.
Вилли поднял глаза:
- Она мертвая?
- Да, - ответил мужчина.
- Ты почему ее убил?
Мужчина нагнулся и, прищурясь, окинул взглядом заросли ивняка:
- Ты тут один?
- Да, - отозвался Вилли.
Мужчина подошел ближе.
Вилли смотрел мимо него, на женщину,
- Она тебе не нравилась, да?
- Угу.
- А теперь как "же?
- Ты чего здесь ищешь? - спросил мужчина.
- Что? - переспросил Вилли.
- Чего ты здесь ищешь?
- У женщины были светлые волосы, она была в светлом пальто и туфлях на
низких каблуках, на них налипла болотная жижа и вялые дубовые листья.
- Я к лодке шел, - объяснил Вилли.
- К какой еще лодке? - Мужчина сунул руки в карманы.
- Вон к той.
- Она на замке, - сказал мужчина.
- Да там штырь расшатался.
- Чепуха.
- Да, да. Если по нему камнем постучать, он выскочит.
- А лодка чья?
- Рыбака одного.
- И часто он сюда приходит? Сегодня, к примеру?..
- Сегодня - не придет, как пить дать не придет.
Мужчина повернулся и пошел назад, к женщине.
- Поди-ка сюда!
Вилли подошел.
- Возьмешь ее за ноги, - велел мужчина. Он подхватил женщину под руки.
- Ну, давай.
Вилли ухватился за ноги, и они поволокли женщину к лодке.
- Сумку забыли, - сказал мужчина.
Вилли вернулся и поднял сумку.
Мужчина выбил штырь, потом втащил женщину в лодку; ее ноги свешивались
за борт.
- Весла где?
- Я принесу, - сказал Вилли.
- Где вес-ла?
- Спрятаны. Вон там, под кучей листьев.
Когда мужчина прибежал назад, дыхание у него было прерывистым, а весла
прыгали по плечам туда-сюда.
- Ты слышал?!
- Что? - спросил Вилли.
Они прислушались.
- Там, - показал мужчина; указательный палец у него дрожал.
- Ах, это, это - канюк.
- Ка... кто?
- Канюк, - повторил Вилли. - Он так кричит.
- Похоже, ты здесь все излазил?
- Спрашиваешь.
Они плыли вплотную к опоясывающим берег камышам. Мужчина греб, Вилли,
как рулем, правил крышкой от ящика для рыбы. Там, где протока впадала в
озеро, они сбросили мертвую в воду. Юбка на ней вздулась пузырем, и мужчина
надавил на нее веслом, чтобы вышел воздух.
- Так, - сказал он.
- Сумка, - напомнил Вилли. - Сумку забыли.
- Давай сюда.
Вилли встал и протянул ему сумку. Мужчина тоже поднялся. Он быстрым
движением оглянулся по сторонам и стремительно шагнул к Вилли. Лодка
закачалась. Вилли пошатнулся - мужчина, схватил его и стиснул в руках.
- Порядок, - сказал Вилли.
Мужчина отпустил его и швырнул сумку в камыши.
- Поехали.
На обратном пути им встретился поплавок от верши.
Вилли встал на колени на носу лодки.
- Вон верша стоит.
Мужчина перестал насвистывать.
- Где?
- Вон там.
- Может, заглянем?..
- Я и хотел.
- Давай.
Они подгребли к поплавку.
- Левее, - сказал Вилли, - еще левее. Так. Теперь чуть вправо. Хорош. -
Он встал и перегнулся через борт.
- Ну?.. - Мужчина вытянул шею.
- Лини, - сказал Вилли. Он опустил вершу в воду и оттолкнул лодку от
ольхового пня. - Ерундовая рыба.
Мужчина опять налег на весла. Он снова засвистел,
- А я знаю, где еще есть.
- Что-что?
- Я знаю, где есть еще.
- Ну и где?
- Вон, напротив. - Вилли кивнул на противоположный берег.
- Отлично, - сказал мужчина.
- Недавно в одну лысуха угодила.
- Ишь ты!
- Вот смехота, правда? Это потому, что они ныряют. А один раз водяная
крыса попалась.
- А ты что, здесь живешь? - поинтересовался мужчина.
- Хорош, - сказал Вилли. Он сощурил глаза и перегнулся через борт.
- Ну?..
- Пустая. Раньше в нее всегда кто-нибудь да попадался.
- Может, она дырявая?
- Не-е. Она лежит неправильно - она набок завалилась.
- А рыбам-то не все равно?
- Рыбам?! Ну, в этом деле ты не кумекаешь. Как бы не так.
Мужчина снова заработал веслами.
- Не-е, в городе. Правее забирай, еще правее. Так, хорошо. Э, друг, да
она ходуном ходит. Вот увидишь, неспроста это, поспорить могу.
Мужчина поднялся со скамьи, он смотрел на Вилли.
- Окуни. Ты посмотри, посмотри сюда: полно окуней.
- Красивая рыба.
- А то? - Вилли снова погрузил вершу в воду..
- Что ж ты, себе так ни одной и не возьмешь?
- Нашел дурака. Чтобы дома заметили!
Мужчина налег на весла.
- Что заметили?
- Ты никому не скажешь?
- Ну, слушай!..
- Дружище, я же прогуливаю.
- А-а! И правда - рыба тебя выдаст.
Они подгребли к берегу и причалили.
В камышах хрипло кричала чомга,
- Давай шевелись, - сказал мужчина.
- Погоди, надо штырь приладить. - Вилли вдавил его в углубление на
борту. Потом отнес на место весла.
- Пошли, пошли.
- Да иду уже.
Тропинками они вышли к шоссе. Как раз в тот момент, когда они подошли к
обочине, показались два велосипедиста.
- Что я еще хотел у тебя спросить, - громко сказал мужчина, - может, ты
морских свинок любишь?
- Э, брось,- - отмахнулся - Вилли, - у меня у самого три штуки. - Они
немного прошли вдоль шоссе. Сквозь листья берез на опушке леса просвечивали
солнечные лучи; прямо из-под ног у них вспорхнула Сорока. Показался какой-то
прохожий.
Мужчина остановился и посмотрел, на часы.
- Ого!
- Поздно уже?
- Ровно четыре.
- Ого, дружище! Обалдеть можно. - Вилли протянул мужчине руку. - Или
вместе пробежимся?
- Да нет.
- Ну, тогда - всего.
- Тебе тоже.
На повороте Вилли оглянулся. Мужчина все еще стоял на шоссе.
- Ты чего? - крикнул он. - Ты точно меня не продашь?
- Как это?
- Да что я прогулял.
- Не беспокойся.
- Ну, тогда порядок. Привет!
Мужчина поднял руку.
НАМЕРЕНИЕ, ОСТАВШЕЕСЯ НЕВЫПОЛНЕННЫМ
Нельзя сказать, что Лозе был человеком бессердечным; он подавал нищим,
- если у него была мелочь, - подавал даже тогда, когда сумерки сгущались, и
уж никто этого не видел. Но если говорить о Херригеле, тут, считал Лозе, от
него требуют невозможного.
Да, они дружили с Херригелем в школе. Херригель ни разу не забыл
поздравить Лозе с днем рождения, и, хоть он и подделал документы, Лозе и
впредь бы сохранил к нему доверие. Но чтобы из-за этого пойти к нему на
свидание в тюрьму? И как такое могло прийти в голову этой мадам Херригель!
Нашла дурака; Херригель - человек с характером. Наведайся к нему Лозе,
он, пожалуй, слегка смутится, и только. Нет, Лозе предпочел бы подождать,
пока Херригель отсидит свой пять лет, а уж потом вести себя так, словно
ничего не было; так поступают джентльмены. Но фрау Лозе думала иначе и
мнение свое не преминула высказать довольно резко, а потому в один
воскресный день, хотя было пасмурно, Лозе надел темные очки, надвинул на
глаза шляпу и выехал за город. Выражение "выехал за город" он счел самым
подходящим, хотя, по сути дела, ему не пришлось покинуть город; трамвай
остановился у тупикового бруса, насыпь вокруг которого поросла ромашкой и
дикой редькой; чуть поодаль дорогу перерезала грязная речушка, из нее
похожие на остов выброшенного на берег кита выглядывали обломки взорванного
моста; кругом простиралось поле, а справа, за горами ржавых консервных
банок, высился прямоугольник тюрьмы.
Несколько раздраженный тем, что между другими посетителями тюрьмы
установился тесный контакт, Лозе подождал, пока последний из них не свернул
на ухабистую тропинку; лишь тогда он огляделся и скрепя сердце примкнул к
общему потоку.
Он попытался разобраться в своих чувствах. По натуре Лозе принадлежал
именно к той категории людей, которым это удается с неизменным успехом. Но
сегодня он испытывал непривычное затруднение. На душе у него было скверно.
Однако из того мучительного состояния, в котором он находился, каким-то
непостижимым образом родилось приятно щекочущее возбужденна. Скверно ему
оттого, думал Лозе, что он, чья репутация по воле случая осталась
незапятнанной, лицом к лицу сталкивается с человеком, чья репутация по воле
случая запятнана; эта мысль пришла к нему еще дома, и потому он надел самый
заношенный костюм. А ощущение щекотки появилось только что, и он никак не
мог понять, чем оно вызвано. Ну, во всяком случае, он будет начеку; ничто не
вызывало у него большей ненависти, чем неконтролируемые разумом чувства.
У главных ворот тюрьмы Лозе ожидала церемония, едва не заставившая его,
повернуть назад. Сторож с лоснящейся физиономией потребовал назвать (с этим
Лозе еще готов был согласиться) не только фамилию заключенного, но и фамилию
посетителя (согласиться с чем Лозе уже никак не мог); сторож был либо туг на
ухо, либо Лозе ему не понравился, поэтому свою фамилию Лозе пришлось
повторить так громко, что все окружающие прекрасно расслышали ее. В этом
была и своя положительная сторона, теперь он, по крайней мере, решился снять
темные очки и нормально надеть шляпу: уже в трамвае эта маскировка лишила
его уверенности в себе.
Но вот сторож отворил ворота, и Лозе увидел покрытый лужами
хозяйственный двор. Со стороны главного корпуса, позванивая связками ключей,
гурьбой шли надзиратели, у всех был такой же нездоровый цвет лица, как и у
сторожа; Лозе возненавидел их с первого взгляда, но в ту же минуту признался
себе в том, что его отвращение, в сущности, относится не к самим
надзирателям, а к обществу, которое взрастило подобную породу служителей.
Лозе попал к совсем молоденькому надзирателю, фуражка держалась у него
на левом ухе, голенища сапог были начищены до зеркального блеска. Старик с
седой бородой признал в Лозе непосвященного и, пока они шли по двору,
объяснил ему, что справа за стеной - женское отделение, а с левой стороны
виднеется отделение со строгим режимом. Услышав это название, Лозе вновь
ощутил уже знакомое, непонятно отчего возникающее возбуждение; он сердито
велел старику прекратить свои наставления, в глубине души сознавая, что
сердится не на старика, а на самого себя, от этого его гнев лишь усилился, и
только в главном здании, поднимаясь по плохо освещенной металлической
лестнице, он забыл о нем.
На полпути им встретилась группа заключенных. Лозе был весьма
разочарован, не обнаружив на их лицах ни жажды бунта, ни невольничьей тоски
по свободе; у них были заурядные лица обывателей, какие можно увидеть в
окошечке любого почтамта.
Молоденький надзиратель привел свою группу посетителей в скудно
освещенное помещение, частая решетка делила его на две половины. Во рту у
Лозе вдруг появился привкус меди, как будто он лизнул ее, с некоторым
удивлением он отметил, что пульс у него учащается.
Казалось, причиной тому было не столько предстоящее свидание с
Херригелем, сколько нечеловеческая обстановка помещения, которому, кроме
двух плевательниц и выстроенных в ряд неопрятных табуретов, похвастаться
было нечем. Нечеловеческим был в нем и запах. Самым же нечеловеческим, по
мнению Лозе, была решетка от пола до самого потолка. При мысли о том, что
решетка, которой обычно огораживают земельные участки, предназначена здесь
для того, чтобы отделить так называемых честных людей от так называемых
нечестных, его охватил жгучий стыд, вызвавший нестерпимый зуд в голове. Лозе
понял, что должен попытаться уйти от этих мыслей, иначе ему грозит опасность
сбиться с тона.
Другие посетители производили впечатление людей менее восприимчивых.
Несколько человек, напевая или тихонько насвистывая, расхаживали по
помещению, другие, собравшись группками, что-то обсуждали, а один, поставив
табурет под лампочку, читал газету. Но вот снаружи забренчали ключи,
распахнулась дверь, и один за другим вошли заключенные. У Лозе вспотели
ладони, он плотно сжал губы и, набычившись, словно капризный ребенок,
уставился на ржавый гвоздь, торчащий за решеткой из противоположной стены.
Помещение сразу наполнилось шумом и смехом, посетители и заключенные
обступили решетку, и, тогда как первые вели себя с наигранной
непринужденностью, что в самое сердце поразило Лозе, вторые пытались скрыть
свое смущение под напускной веселостью.
Еще до того Лозе уличил себя в мысли, что ему хотелось бы, чтобы
Херригель был болен или на худой конец не захотел выйти на свидание с ним,
и, по всей видимости, его желанию суждено было сбыться: заперев дверь,
надзиратель направился к нему. Он сказал, что Херригель лежит в тюремной
больнице, пусть Лозе немного обождет, его туда отведут.
Презрительный тон, которым надзиратель говорил о Херригеле, привел Лозе
в бешенство. Усилием воли он заставил себя удержаться от резкости, и, когда
другой надзиратель в светло-серой тиковой форме громко выкрикнул фамилию
Лозе, он даже забыл рассердиться из-за очередного раскрытия своего
инкогнито: все его душевные силы были направлены на то, чтобы показать
первому надзирателю всю глубину своего возмущения. Но тот уже не обращал на
Лозе ни малейшего внимания, и Лозе ничего не оставалось, как последовать за
своим новым провожатым.
Пройдя по сумеречным переходам, спустившись вниз по лестнице и наконец
вновь оказавшись во дворе, они подошли к стоящему поодаль зданию тюремной
больницы, и Лозе спросил, вызвав тем самым гримасу недовольства на
безучастном лице надзирателя, что же, собственно, с Херригелем. Да что с ним
будет, отозвался тот. У Лозе зачесались руки, он сжал губы и ухватился за
галстук.
Но его гнев мгновенно испарился и перешел в замешательство, едва только
они миновали пропахший хлоркой коридор, и надзиратель отпер одну из дверей:
на единственной занятой кровати Лозе увидел Херригеля; если бы у него
спросили, как будет выглядеть пятидесятилетний Херригель в семьдесят лет,
такого он не смог бы вообразить. Щеки у него ввалились, костлявый подбородок
оброс грязно-серой бородой, бледный лоб казался хрупким как японский фарфор,
и, если бы у него слегка не подергивались веки, Лозе не усомнился бы в том,
что стоит перед смертным одром Херригеля.
Он повесил свою трость в изножье кровати, зацепив ее за железный цветок
на спинке, и склонился над больным.
- Херригель, дружище!
Херригель едва заметно улыбнулся и слабым движением - исхудалой руки,
приоткрыв при этом бинты на запястье, что механически отметил Лозе,
пригласил его сесть.
- Во имя всего святого, что произошло? - охрипшим голосом спросил Лозе
и присел на самый краешек кровати.
Херригель с трудом поднял руку. Другое запястье тоже было забинтовано.
- Они пришли на две минуты раньше, - произнес Херригель, и оттого, что
при этом у него на лице появилось подобие улыбки, Лозе понял его далеко не
сразу.
Он откашлялся.
- Кто пришел на две минуты раньше?
Тут надзиратель обернулся и объявил, что им пора закругляться,
остальных посетителей уже провожают к выходу.
- Но я и пяти минут здесь не сижу, - воскликнул Лозе, потеряв наконец
самообладание.
Ему-то что за дело, отвечал надзиратель; он подошел к двери и отпер ее
- как видно, своего распоряжения он отменять не собирался.
Лозе побледнел; с негнущейся спиной он поднялся и потянулся за тростью.
Ее набалдашник зацепился за железный цветок на спинке, и чуть не полминуты
Лозе пришлось потратить на то, чтобы высвободить его. Он не отважился
дотронуться до хрупкой руки Херригеля; прижав локти к туловищу, он только
неуклюже наклонился над ним и хрипло сказал, что в следующее воскресенье
придет опять. Херригель, казалось, не понял его, он посмотрел куда-то мимо и
невнятно поблагодарил Лозе за его приход.
Лозе хотел было ответить, но услышал нетерпеливое покашливание
надзирателя, и слова застряли у него в горле. Он выпрямился и пошел к двери,
голова у него раскалывалась от боли.
Он оказался не последним; прислонившись к стене в сторонке от толпы
посетителей и утирая со лба пот, он увидел еще одну группу, пересекающую
двор под конвоем надзирателей. Вероятно, они и были последними, потому что
сторож уже нетерпеливо бренчал ключами. Посреди двора надзиратели
остановились, подождали, пока их группа присоединится к остальным, и
скрылись за главным зданием; сторож открыл ворота, и посетители устремились
наружу.
Лозе хотелось пропустить всех вперед, воспаленными глазами он обводил
двор. И вдруг увидел: за край усыпанной битым стеклом стены между отделением
строгого режима и хозяйственным двором уцепились две руки, показалась наголо
остриженная голова, туловище в тиковой куртке, нога, затем заключенный
перевалился через стену и приземлился на щербатые плиты хозяйственного
двора.
Словно стартующий спринтер, он на мгновение застыл на месте, потом
подался вперед, два-три гребка руками - и он прорвался сквозь толпящихся на
выходе. Вслед за тем раздался вой сирены, и Лозе увидел, что толпа
посетителей за воротами пришла в движение казалось, невидимая волна подняла
их и понесла вслед за беглецом; то было движение, перед магически
притягательной силой которого не смог устоять и Лозе, и, прежде чем он дал
себе отчет в том, что с ним происходит, глубинное течение затянуло его и
вынесло за ворота, где очертя голову он кинулся в поток преследователей;
влекомый учащенным дыханием массы, подстегиваемый ее ревом, подгоняемый
топотом ног, чуть не до потери рассудка взвинченный воем сирены, он оставил
позади множество преследователей, вырвался далеко вперед и, наконец,
запыхавшийся, но с безумным победным кличем, оказался в ведущей группе.
Лозе и не подозревал, что в свои сорок четыре года он окажется таким
отличным бегуном, он всегда считал себя человеком неспортивным; однако и в
группе лидеров преимущество оказалось на его стороне. Вот он уже возглавил
их, уже оставил позади, и к постепенно затихающему топоту за спиной вдруг
примешивается новый, вызывающий волнение звук: прерывистое дыхание беглеца.
Вот-вот Лозе поравняется с ним, вот-вот настигнет его. Лицо у него
пылает, он дышит с присвистом, галстук хлещет его по голове, из его груди
вырывается хриплый, нечленораздельный крик, он взмахивает тростью,
набалдашник трости попадает между ног беглеца, Лозе ощущает толчок в плечо,
беглец спотыкается, Лозе тоже ударяется головой о камень, и на мгновение его
поглощает мрак, потом слышатся шаги, рев мотора, голоса; Лозе чувствует, что
его поднимают, он приоткрывает веки, осматривается.
Он стоял среди поля. Стая ворон у него перед глазами медленно
поднималась в воздух. Все пространство вплоть до тюрьмы кишело людьми, они
запрудили и всю дорогу: надзиратели, полицейские, посетители тюрьмы. По
сторонам дороги Лозе увидел облетевшие вязы. Под ними, там, где беглец
рухнул наземь, в крапиве лежал мотоцикл, переднее колесо у него еще
крутилось. По всей вероятности, на нем приехали из тюрьмы врач и директор;
из окружающих они были единственными, кто не запыхался. Тюремный врач взял
стетоскоп, опустился на колени и, призывая к тишине, поднял руку.
Заключенный лежал ничком, руки у него были в крови, вероятно, он
поранился, перелезая через стену. Рядом стоял директор. Во всяком случае,
Лозе, в мозг