Том Шарп. Дальний умысел
РОМАН
й Tom Sharpe, 1977
Перевод с английского В. МУРАВЬЕВА
OCR и корректура by ircmaan@tm.odessa.ua http://IRCMAAN.narod.ru │ http://ircmaan.narod.ru
ТОМ ШАРП -- ТОМ (Thomas Ridley) SHARPE (род. в 1928 г.)
Английский писатель, сатирик и юморист. Автор романов "Кембриджский
балаган" ("Porterhouse Blue", 1974), "Пейзаж с Блоттом" ("Blott on the
Landscape", 1975), "Беглец от прогресса" ("The Throw Back", 1978), "За грехи
отцов" ("Ancestral Vices", 1980), авантюрно-комической трилогии "Уилт"
("Will", 1976), "Выбор Уилта"("Тпе Will Alternative", 1979) и "Уилт на
пределе" ("Wilt on High", 1984). Роман "Дальний умысел" был опубликован в
Англии в 1977 году ("The Great Pursuit". London, Seeker and Warburg).
ПРЕДИСЛОВИЕ
Не смехом единым
Роман о литературе -- эка невидаль! Роман о массовой литературе Запада
-- делов-то! Роман о мирном и даже очень счастливом сожительстве
непотребного чтива с наисерьезнейшей, наиморальнейшей Литературой с большой
буквы -- тоже, пожалуй, известное дело, где-то слыхали и чуть ли не читали.
Ничем нас не прельстишь, все знаем заранее, еще получше, чем задним числом.
Итак, роман о литературе: о неисповедимом пути книги -- от окончания
творческого процесса до читателя, о том пути, который всякое общество со
времен Гуттенберга обеспечивает и обставляет по-своему. Литература --
явление социальное, а стало быть, и является читателям по законам и обычаям
такого-то общества. Все вроде бы нормально, а между тем, если приглядеться,
все нелепо, дико, несообразно -- не то смешно, не то чудовищно. Тут-то и
появляется на сцене приметливый -- большего и не требуется -- сатирик Том
Шарп.
Вот он и объект предстоящей сатиры -- горестная участь литературного
творчества на Западе, подверженного всемогущей рекламе, подвластного
непременной купле-продаже, пребывающего под мрачным надзором
неусыпно-блюстительной критики. Фальсификация литературы, подмена критериев,
внедрение ложных стандартов -- а ведь литература, как ни крути, все-таки
учебник жизни, и ее фальсификаторы это прекрасно понимают.
Что же до сатирика, то он, проникнув на кухню массовой литературы,
оказывается в мире назойливых мнимостей и пытается изничтожить их, порождая
ложные, издевательские подобия -- пародии на ненастоящих людей и их
поддельные создания.
А пародии бывают смешные и не смешные. С этим, вероятно, никто и
спорить не станет. Однако само по себе это утверждение еще почти ничего не
значит; оно даже несколько обманчиво, есть в нем некая лукавая огульность.
Ведь осмеяние может быть своего рода признанием и искуплением, приглашением
в шутовской, скоморошеский хоровод-процессию: как известно, в
республиканском Риме встречали триумфаторов насмешками и дразнилками.
Есть такая встреча и у Шарпа: читатель, надо думать, убедится, что и
нынче в США, по древнеримскому обыкновению, триумф, безобразие и "паблисити"
-- примерно одно и то же.
Если же пародия, напротив,-- убийственное изобличение, то она должна
вызывать горькую, презрительную усмешку, причем объект пародии-изобличения
более или менее уничтожается, и на его месте возникает личина, за которое не
скрыто ничего, как за "Маской Красной Смерти" Эдгара По, или скрыта мертвая
иллюзия совести, как у того же "безумного Эдгара" в "Уильяме Уилсоне".
Есть такое страшноватое назначение у пародии; стирать с лица земли. Но,
увы, исполнив это назначение, она, пародия, либо становится попросту
ненужной ввиду исчезновения своего объекта, хотя он, может, и не совсем
исчез и не явился бы в другом облике!-- либо подменяет его и сама на чужих
правах осваивается в жизни, постепенно напрочь теряя свои комические
свойства.
Такова, например, Тень у Ханса Кристиана Андерсена и у Евгения Шварца,
и, как это ни странно (но в общем-то легко объяснимо), Шварц, чувствительный
драматург XX века, пожалел свою гротесково спародированную действительность
и кое-как восстановил ее в первозданных правах; Андерсен же, сентиментальный
сказочник века XIX, беспощадно показал подмену жизни, то и дело
совершавшуюся на его глазах, и предсказал такие же подмены в будущем.
Словом, ирония -- дело опасное, тем более убийственная ирония
отрицания. Ею, как опасной бритвой, недолго и порезаться, особенно если рука
дрожит -- положим, даже и от праведного гнева. Недаром Некрасов, отнюдь не
обделенный способностями именно по части истребительной иронии, писал:
Я не люблю иронии твоей. Оставь ее отжившим и не жившим...
Стало быть, что же: прицельная, ироническая пародия с ее непременной
дьявольщинкой, по-разному очевидной и в "Докторе Фаусте" Т. Манна, и в
"Мастере и Маргарите" М. А. Булгакова (причем в виду здесь имеются не
столько воландовские, сколько евангельские главы) -- вредна и плоха? Вовсе
нет: без нее даже и смех не в смех, а у "цветов невинного юмора" подчас
чересчур парфюмерный запах; просто шутки с нею плохи, и поэтому, как
говаривал Щедрин, "всякий человек да опасно ходит".
Иной читатель, пожалуй, наконец вскинется: ну, что это такое -- Эдгар
По, Андерсен и Шварц, Некрасов, Томас Манн и почти обязательный сейчас
Булгаков, а теперь еще и Щедрин туда же? "Эва, скажут, наплел, собака!" (это
уже Зощенко). Но тем не менее раз уж мы наконец приблизились к тексту самого
сейчас популярного в Англии комического автора, придется еще помянуть
ярчайшего, щеголевато-виртуозного насмешника английской литературы XX веке
Ивлина Во, с которым Тома Шарпа нередко и пока не очень заслуженно, хотя и
не без толку, сравнивают; помянуть и другого соотечественника, автора
"Шутовского хоровода", "Контрапункта" и антиутопии "О дивный новый мир"
Олдоса Хаксли. Можно бы назвать и других классиков жанра--благо, английская
комическая традиция богата, как никакая другая,-- впрочем, их на первой же
странице называет сам Том Шарп. На десятой-одиннадцатой странице читатель
наверняка прибавит к ним Диккенса, а мы пока вернемся в XX век.
И Олдосу Хаксли, и Ивлину Во Шарп явно сродни: подобно им, он раздувает
свои головокружительные и переливчатые, как мыльные пузыри, сюжеты
насмешничеством, иногда жестоким и прицельным, порой неразборчивым и
расплывчатым, и вроде них ищет; рискнем даже сказать -- изыскивает смеховые
лазейки в самую настоящую, доподлинную, задетую смехом за живое
действительность.
Вот тут и уместно еще раз вспомнить, что пародии все-таки бывают и
смешные , тоже -- те, которые совпадают со своими объектами и преображают
их, обнаруживая их своеобычную нелепую и несуразную пластику; которые их
издевательски, но оттого не менее впечатляюще оживляют.
Оживлены смехом и персонажи романа Тома Шарпа "Дальний умысел",
подобной лабиринту истории похождений двух героев-шутов и двух шутовских
текстов, причем как герои, так и тексты множатся, множатся и
перетасовываются прямо на глазах.
Итак, имеется герой -- литературный агент, устроитель и толкач Фредрик
Френсик, к счастью своему, несостоявшийся писатель, это во-первых; а
во-вторых -- антигерой, мученик от литературы, ее подвижник и радетель,
непризнанный, увы, гений Питер Пипер.
Мерещится и третий главный персонаж -- и тоже комический: во всяком
случаев у всех троих политический инфантилизм почти что одинаков. Кто же он,
этот третий? Да лирический герой произведения (так обычно называют
отошедшего в сторону стыдливо затуманившегося автора) -- некто Том Шарп,
юморист с репутацией сатирика, которую он в данном случае оправдывает не в
ущерб отчаянному юмору. В своем романе он немножко путает себя с Фредриком
Френсиком (с Питером Пипером -- не путает) и его руками сводит, по-видимому,
свои счеты с массовой литературой Запада, которая на каждом повороте грозит
оказаться и оказывается подложной судьбой человека. Промежду собой Френсик и
Пипер играют с подачи Шарпа двумя творениями; сочинением не то Пипера, не то
Фолкнера, не то Томаса, опять же Манна или Вулфа, не то вообще Хемингуэя --
"Поиски утраченного детства (да, да, разумеется; прустовские "поиски
утраченного времени" в нелепейшей автобиографической упаковке) и
задушевно-порнографическим романом, совсем уж неизвестно чьим сочинением под
заковыристым, намекающим на некое былое прошлое заглавием "Девства ради
помедлите о мужчины".
Пародия -- знак и облик мнимости, несостоятельности в заявленном
качестве и, начиная с литературного агента Френсика, который зарабатывает на
жизнь вывороченными наизнанку сомнительными суждениями чужого ума, все и вся
в ромам Шарпа зыблется, теряя собственное значение и назначение и приобретая
иное, мнимое и недостоверное.
А между тем события романа возникают откуда ни возьмись; их порождают
нечаянные остроты, обмолвки, чуть ли не описки авторского, да и не только
авторского пера. В этом, скажем не обинуясь, лучшем романе Шарпа возникающие
события как бы вопреки своей прихотливости сплетены особенно плотно, и,
пропустив невзначай оброненную шутку, можно упустить строго и четко
скомпонованную последовательность, взаимозависимость происшествий. И, как в
хорошем детективном романе, всякая неожиданность и любая случайность рано
или поздно окажется на своем сюжетном месте: головоломка сложится.
Очень характерное событие -- рекламный, подстроенный триумф Питера
Пипера в нью-йоркском порту. Он попадает с корабля на бал-маскарад, вернее
сказать -- в шутовскую свистопляску, где на него примеряют газетные личины,
грубо размалеванные американской политической пропагандой. Он -- совсем не
тот, за кого его принимают; но и правда ведь он -- не он. На самом-то деле
он не автор и омерзительно-сладострастного" романа "Девства ради помедлите о
мужчины", которому надо обеспечить неимоверный тираж! Но уж тут он, хочешь
не хочешь, становится де-факто его автором.
Одна мнимость подменяется другой, пущей мнимостью -- и Питер сам уже
толком не знает, Питер он или нет, кто он вообще такой, где начинается и где
теряется его собственная жизнь. До поры до времени, однако, он только и жив
в своем невинно-смеховом качестве, в качестве шута горохового, и потеряй он
его -- ничего не останется от Питера Пипера.
Но он его не потеряет, будьте покойны: порукой тому сюжетная чехарда,
которую услужливо устраивают подсобные персонажи, как всегда у Шарпа,
колоритные до гротеска. Персонажей этих раз-два -- и обчелся, но за каждым
поворотом сюжета они преображаются, усваивают новые роли -- кстати,
почерпнутые из двух действующих романов.
Из романов, обращенных заглавиями к нам, читателям, а текстом -- к
романическому повествованию, выпрыгивают зеркальные подобия реальности, и до
блеска отполированная реальность оказывается пародийным зеркалом романов.
Идет обмен образами, точно солнечными зайчиками; происходит пародийное
порождение сюжета, пляска образов и подобий, жутковато-веселая и
весело-жутковатая. Чего в ней нет -- так это натужного серьезничанья,
некоммуникабельности и бездуховности -- того, чем страждет, как бледной
немочью, литература, называющая себя "экзистенциальной", и тем более
"экзистенциалистская" критика Запада. Правда, в серьезности роману Шарпа
отказать нельзя: ведь он являет собой обрамленное сюжетом подобие (пародию)
судьбы нескольких человек. Слово "серьезный" тут, вслед за Далем, очень не
любившим этого слова, хочется заменить чем-нибудь из его словарной груды
синонимов: "заправский, нешуточный; нешутя, по делу, истинно, взаправду,
взабыль и пр.". Вот и ядовитые шуточки Шарпа шутятся "нешутя, по делу...".
Как известно, все животные равны между собой, но некоторые из них
особенно равны. И особенно мнима среди мнимостей романа вышеупомянутая
анонимная книга "Девства ради помедлите о мужчины". Как и автор ее, скрыто
названный -- по законам детективного жанра -- буквально на первых страницах
романа.
Однако же опознание этого таинственного автора, всеобщего двойника,
происходит своим чередом, не раньше и не позже, чем его находит живой
комический сюжет. А для этого надо Питеру Пиперу стать мнимым трупом, а
Фредрику Френсику -- мнимым сыщиком. Тут-то и обнаружится, что...
Да ничего такого на самом-то деле не обнаружится, кроме того, что ясно
было с самого начала: что подлинная нравственность (а без нее литературы
нет, есть лишь ее бесовское подобие) равно чужда позерству, празднословию и
любоначалию -- "змее сокрытой сей", по слову Пушкина -- и что диктат критики
над литературой даже не то что плох (то есть плох, конечно, но не в этом
суть) -- он несостоятелен.
Питеру Пиперу, то ли Пьеро, то ли Гамлету, суждено окончательно
потерять лицо, но обрести призвание, вернуться в лоно англоязычной классики,
недоноском которой он и был. Чуткое ухо уловит здесь, должно быть,
контрапункт: сливаются воедино плясовые и пронзительно-патетические йоты,
сопровождавшие "одиссею" этого антигероя современной буржуазной культуры
Запада. Из загробного мира американской "глубинки" он -- Питер Пипер! --
утверждает и даже по-своему обеспечивает нетленность классики -- нашу
веселую и твердую, как хороший почерк, сопричастность непреходящей
классической литературе. Необязательно она, конечно, веселая, эта
сопричастность: много чего накопилось помимо смеха и кроме шуток в нашем
отношении к классике и в наших отношениях с посредниками между великой
литературой и нами грешными.
Вопреки вездесущей фальши с ее ловушками и подменами, нравственность
все-таки может восторжествовать -- благодаря жестокой, злой, саркастической
насмешке, и прежде всего над самим собой. Таков урок жизни Фредрика
Френсика. "Истинная добродетель -- признавать собственные недостатки и
оправдывать чужие",-- писал когда-то декабрист Николай Бестужев. Задача,
если вдуматься, сатирическая, смеховая. Вот и роман Шарпа, может быть, и
перенасыщен смехом, но питателен своей подспудной серьезностью. Смехом жив
человек, это конечно. С этим, вероятно, и спорить никто не станет. Но не
смехом единым.
В. С. МУРАВЬЕВ
Глава 1
Когда Френсика спрашивали, с какой стати он нюхает табак, он объяснял,
что по недосмотру судьбы родился на два столетия позже, чем ему следовало.
Вот когда бы он жил-поживал да радовался: в век разума, стиля, прогресса,
развития и тому подобного, самого ему, Френсику, подходящего. Ни то, ни тому
подобное вовсе ему не подходило, а восемнадцатый век был вовсе не таков, и
он это прекрасно знал, но тем паче восторгался и тем пуще забавлял
слушателей, как бы доказывая им, что вкус к нелепице духовно роднит его со
Стерном, Свифтом, Смоллеттом, Ричардсоном, Филдингом и другими гигантами --
зачинателями романа, мастерами из мастеров. Сам-то он был литературный агент
и огулом презирал свой ходкий бумажный товар, так что подлинное его
восемнадцатое столетие помещалось на Граб-Стрит и Джйн-Лейн, лондонских
улочках, где ютились тогдашние писаки-поденщики: он почтительно копировал их
вопиющие чудачества и показной цинизм -- отпугивая таким образом
бесперспективных авторов. Короче говоря, мылся он от случая к случаю, летом
носил шерстяные фуфайки, ел сколько влезет, с утра пил портвейн, усердно
нюхал вышеупомянутый табак; и всякому его клиенту, хочешь не хочешь, надо
было применяться к этим дурным обыкновениям. Зато в контору он являлся рано,
прочитывал все поступающие рукописи, тут же отсылал обратно некондиционные и
немедля пристраивал прочие -- вообще был на редкость деловой человек.
Издатели смотрели ему в рот. Уж если Френсик предрекал, что книга пойдет, то
она шла. У него был нюх на бестселлеры, сущее чутье.
Ему нравилось думать, что чутье это наследственное: отец его,
оборотливый виноторговец, отлично вынюхивал дешевое, но пристойное столовое
винишко и не постоял за расходами на образование сына, которое, вместе с
нюхом более против отцовского изощренным, помогало Френсику обставить
соперников. Правда, прямой связи между его добротным образованием и хваткой
знатока доходного чтива не было. Нет, Френсик набрел на свой талант окольным
путем: и как в его неподдельном восхищении восемнадцатым столетием был
тайный выверт, так, не без выверта, он открыл секрет чужого литературного
успеха.
В двадцать один год он вступил на жизненное поприще с оксфордской
степенью магистра английской филологии и с намерением безотлагательно
написать великий роман. Год он простоял за прилавком отцовского магазина в
Гринвиче и просидел за письменным столом в своей комнатушке в Блэкхите -- и
решил, что для начала сойдет и роман не такой уж великий. Еще три года он
сочинял рекламные тексты, создал дружно отвергнутый издательствами опус о
жизни продавца гринвичской винной лавки и навсегда расстался с мыслью о
писательстве. Когда Френсику стукнуло двадцать четыре, он и без всякого
чутья понимал, что романистом ему не быть: дюжины две литературных агентов
уже открестились от него с тем же приговором. Однако якшался он с ними не
зря -- ему очень понравилась их профессия. Жизнь у них была, это уж точно,
занятная, вольготная и чрезвычайно уютная. Романов они не писали, зато имели
дело с романистами (а Френсик по молодости лет усматривал в этом особую
привилегию), ни от кого не зависели и, кстати, в отличие от того же
Френсика, не слишком-то разбирались в литературе. Ели они и пили всласть,
постоянно кого-нибудь угощали и угощались, а весьма невзрачный Френсик был
обречен природою тешить беса чревоугодием, а не блудодейством -- то бишь
любил вкусно поесть. Словом, он нашел свое призвание.
В двадцать пять лет он открыл контору на Кинг-Стрит, рядом с овощным
рынком "Ковент-Гарден" и поблизости от главнейшего лондонского литературного
агентства "Кертис Браун", дабы иной раз, даст бог, воспользоваться почтовым
засылом; и рекламировал свои услуги в "Нью стейтсмене", еженедельнике,
читателей которого, судя по всему, особенно тянуло к литературной карьере,
им, Френсиком, столь недавно отвергнутой. Затем он уселся в кресло, ожидая,
пока его захлестнет поток рукописей. Ожидать пришлось долго, и только он
было задумался, станет ли отец дальше платить за снятое под контору
помещение, как почтальон принес сразу две бандероли. В одной из них был
роман мисс Силии Туэйт со Старой Насосной Станции, что в Бишопс-Стортфорде;
прилагалось письмо, сообщавшее, что "Сияние любви" -- первый опыт мисс
Туэйт.
Читая тошнотворную писанину, Френсик нимало не усомнился, что опыт
именно первый. Это была псевдоисторическая чушь, замешенная на романтических
слюнях: повествование о безнадежной любви молодого сквайра и жены отбывшего
в дальний поход крестоносца, столь озабоченного целомудрием покинутой
супруги, что за этой заботою явственно проступала патологическая добродетель
самой мисс Туэйт. Френсик вежливо отписал, что "Сияние любви" -- вещь
непродажная, и отправил рукопись обратно в Бишопс-Сторт-форд.
Другая бандероль, казалось бы, принесла больше обещаний. Роман был тоже
первый, назывался "Поиски утраченного детства" и принадлежал перу мистера П.
Пипера, обитателя пансиона "Приморский" в Фолкстоне. Френсику роман
показался прочувствованным и довольно впечатляющим. Детство у мистера Пипера
было несчастливое, однако же своих малосимпатичных родителей он выписал
донельзя тщательно, живо изобразив свои отроческие годы в Ист-Финчли.
Френсик тут же переслал роман в издательство "Джонатан Кейп" и сообщил
мистеру Пиперу, что предвидится выгодная сделка и хорошая пресса. Он ошибся.
"Кейп" книгу не взял. "Бодли Хед" -- тоже. Не взял и "Коллинз". Вообще все
лондонские издательства отвергли ее -- с комментариями от полупочтительных
до издевательских. Френсик осторожно оповестил об этом Пипера и вступил с
ним в переписку касательно изменения текста навстречу редакторским
пожеланиям.
Не успел он оправиться от этой оплеухи, как получил другую, куда более
увесистую. Журнал "Букселлер" без лишних слов сообщил, что первый роман мисс
Силии Туэйт "Сияние любви" издательство "Коллинз" купило за пятьдесят тысяч
фунтов, а издатели в Америке -- за четверть миллиона долларов, и мисс Силия
почти наверняка получит Памятный Приз имени Жоржетты Хейер (Жоржетта Хейер
(1902--1974) -- чрезвычайно плодовитый автор массовой беллетристики
исторического и детективного жанра) -- за историческую романтику. Френсик
недоверчиво перечел скупые журнальные строки -- и переменил подход к
литературе.
Если издатели готовы были платить такие деньги за чувствительную
белиберду, оскорбляющую его, Френсика, образованный вкус, стало быть, все
суждения о задачах современного романа, почерпнутые из книг Ф. Р. Ливиса
(Френк Раймонд Ливис (1895--1978) -- видный и влиятельнейший английский
литературовед и критик, требовавший от литературы в первую очередь
укрепления нравственных устоев и оздоровления духовного климата буржуазного
общества) и непосредственно от своей научной руководительницы доктора Сидни
Лаут, в денежно-издательском мире -- совершеннейший вздор и вдобавок очень
опасны для его посреднической карьеры.
Постигнутый этим откровением, Френсик в корне переиначил свои взгляды.
Способы оценки остались прежними, но перевернулись вверх тормашками. Всякий
роман, сколько-нибудь отвечавший требованиям, предъявляемым Ф. Р. Ливисом в
его "Великой традиции" и предписанным мисс Сидни Лаут в монографии
"Нравственный роман", Френсик с порога отвергал как издания не
заслуживающий; зато сочинения, которые для его учителей были ниже всякой
критики, он проталкивал в печать всеми силами. Такие-то суждения навыворот и
принесли ему успех. К тридцати годам он стяжал у издателей завидную славу;
он рекомендовал только выгодные книги. Роман после Френсика не надо было
дорабатывать и можно было почти не редактировать. В нем было ровно
восемьдесят тысяч слов; на исторический сюжет, учитывая прожорливость
любознательных читателей, давалось сто пятьдесят тысяч. Начиналась книга
эффектно, продолжалась еще эффектнее и заканчивалась эффектом
сногсшибательным. Короче, в романе имелось все, что надо читающей публике.
Но если от Френсика к издателям романы поступали почти готовенькие, то
это потому, что рукописи чающих публикации авторов редко миновали его
досмотр, не преобразившись. Распознав секрет успеха по "Сиянию любви", он
требовал одного и того же от всякой книги, и одна получалась не хуже другой,
как пудинги или коктейли: секс и кровь, забористый сюжет, любовные
перипетии, загадки и тайны, а в придачу еще намек на значительность, на
культурный вклад. Этого как бы намека на значительность Френсик добивался во
что бы то ни стало. За это почтенные газеты удостаивали книгу благосклонного
отзыва, и читателям казалось, будто они совершают некое паломничество и
преклоняются перед чем-то эдаким, пусть и не очень понятным. Такою смутной
многозначительностью Френсик приманивал изрядно потребителей, презирающих
бездуховное чтиво. Он всегда требовал какой-никакой существенности, которую
вообще-то числил, вместе с глубинным проникновением, по убыточному разряду;
но губительна для книги она была лишь в больших дозах, как фунт мышьяку в
кастрюле бульона -- гомеопатическая же кроха существенности лишь возбуждала
читательский аппетит.
Возбуждала его как могла и Соня Футл, распорядительница заграничными
сделками. Раньше она работала в нью-йоркском агентстве и по-американски
деловито наладила бесценные контакты с заокеанскими издателями. А рынком США
пренебрегать не приходилось. Там и распродавали шире, и платили с продажи
больше, и книжные клубы заказывали баснословные тиражи. Расширяя
коммерческий охват, Соня Футл сама раздалась в три обхвата, так что о
замужестве ее и речи не могло быть. Именно это, помимо всего прочего,
побудило Френсика сменить титул агентства на "Френсик и Футл" и сделать Соню
полноправной спутницей жизни своих авторов. Кстати же, она обожала книги о
сложности человеческих взаимоотношений, каковой сложности Френсик терпеть не
мог. Он взял себе материал попроще: боевики, детективы, секс без романтики,
историческую стряпню без секса, студенческие катавасии, научную фантастику и
всякую всячину. Соне Футл достались романтический секс, историческая
романтика, женское и негритянское освобожденчество, переходный возраст,
сложности в личных отношениях и книги о животных. Животные были у нее в
особом фаворе, и Френсик, которому однажды едва не откусил палец прототип
главной героини "Чаепития с выдрами", испытывал по этому поводу превеликое
облегчение. Он бы, пожалуй, спровадил ей и Пипера, но тот раз и навсегда
прилип к Френсику, единственному хоть как-то ободрившему его агенту, и
Френсик, чей успех был перевертышем злополучия Пипера, смирился с мыслью о
том, что от него не отделаться, как и Пипер никогда не отделается от
разнесчастных "Поисков утраченного детства".
Раз в год являлся он в Лондон со свежей версией своего романа, и
Френсик вел его обедать, объясняя, почему не годится именно эта версия,-- а
Пипер возражал, что подлинно великий роман выводит подлинных людей в
подлинных ситуациях и должен противостоять канонам коммерческой
беллетристки. Расставались они, впрочем, по-дружески: Френсик -- восхищаясь
нечеловеческим упорством своего подопечного, а Пипер -- намереваясь начать
роман заново, в другом пансионе другого приморского города, и опять
разыскивать свое утраченное детство. Так, год за годом, роман перекраивался,
а стиль видоизменялся согласно очередному образцу Пипера. Тут уж Френсику
некого было винить, кроме себя. На заре их знакомства он опрометчиво
посоветовал Пиперу штудировать "Нравственный роман" мисс Лаут, и между тем
как сам он познал на опыте гибельность ее литературных воззрений для всякого
нынешнего романиста, Пипер эти воззрения усвоил. Благодаря мисс Лаут "Поиски
утраченного детства" были переписаны под Лоуренса, потом под Генри Джеймса;
Джеймса оттеснил Конрад, Конрада -- Джордж Элиот; была версия диккенсовская,
была даже а-ля Томас Вулф; а в некое лето написалась, страшно сказать, и
фолкнеровская. И в каждой версии маячила на заднем плане фигура отца,
изнывала несчастная мать, и в боренье достигал половой зрелости сам
застенчивый юный Пипер. Он изощрялся в переимчивости; однако же откровения
его по-прежнему были пустяковыми, а действия в книге не прибавлялось.
Френсик махнул на него рукой, но отталкивать не стал. Соня Футл никак не
могла его понять.
-- Зачем тебе это надо?-- спрашивала она.-- Толку от него ни на грош, а
обеды, между прочим, денег стоят.
-- Он -- мое memento mori (Помни о смерти (лат.),-- загадочно отвечал
Френсик, имея при этом в виду, что Пипер -- живой труп того юного и
целеустремленного романиста, каким некогда был он сам, и попрание
литературных идеалов которого обеспечивает репутацию фирмы "Френсик и Футл".
Однако Пиперу был отведен лишь один искупительный день года; в прочие
триста шестьдесят четыре Френсик соединял приятное с полезным. У него был
прекрасный аппетит и отличная печень, а отец отпускал ему со скидкой
отличные вина, так что угощать он мог на славу: в издательском мире
преимущество несравненное. Другие агенты уходили с деловых обедов
покачиваясь и не слышали, какие романы обсуждаются, покупаются и
публикуются, а Френсик ел себе и ел, пил да пил, превознося ad nauseam (До
тошноты (лат.) свой читкий товар и хвастаясь "находками". Среди оных был
некто Джеймс Джеймсфорт, чьи романы имели такой потрясающий успех, что он
скрывался от подоходного налога в алкогольном тумане за пределами Англии.
Это нетрезвое петляние Джеймсфорта из одного прибежища в другое
кончилось тем, что в один прекрасный день Френсик предстал как свидетель
перед Королевской скамьей Высокого суда правосудия по делу о клевете,
возбужденном миссис Дездемоной Хамберсон против Джеймса Джеймсфорта, автора
книги "Клешни вдовы", и "Пултни Пресс" -- издательства, эту книгу
опубликовавшего. Френсик свидетельствовал битых два часа и сошел в зал,
пошатываясь.
Глава 2
-- Пятнадцать тысяч фунтов плюс судебные издержки?-- переспросила
наутро Соня Футл.-- За непреднамеренную клевету? Не может быть.
-- Почитай, удостоверься,-- предложил Френсик, протягивая ей "Тайме".--
Там рядом, обрати внимание, про пьяного шофера: задавил двух детей и
оштрафован на целых сто пятьдесят фунтов! Мало того, у него, бедняги, на три
месяца отобрали права.
-- С ума сойти. Сто пятьдесят фунтов за двух задавленных детей и
пятнадцать тысяч -- за оклеветанную женщину, о которой Джеймс и понятия не
имел!
-- Задавленных на пешеходной дорожке,-- горько добавил Френсик.--
Заметь себе: не где-нибудь, а на пешеходной дорожке.
-- Бред. Собачий бред сивой кобылы,-- сказала Соня.-- Нет, как доходит
до суда, так вас, англичан, хоть на цепь сажай.
-- Джеймсфорт, наоборот, сорвался с цепи,-- сказал Френсик.-- Нам он
теперь не автор. Он больше знать нас не хочет.
-- Да мы-то здесь при чем? Мы фактической проверкой в гранках не
занимаемся. Это "Пултни" обязаны были. Вот бы и отловили клевету.
-- Черта с два. Как это, интересно, "отловить", что некая Дездемона
Хамберсон проживает в графстве Сомерсет, выращивает люпины и причастна к
"Женскому институту"? Такое нарочно не придумаешь.
-- Ну, повезло тетке. Надо же -- пятнадцать косых только за то, что ее
обозвали нимфоманкой! Ничего себе. Да пусть меня сто раз так обзовут, я еще
спасибо скажу, если за пятнадцать...
-- Держи карман,-- сказал Френсик, пресекая это крайне маловероятное
предположение.-- За пятнадцать-то тысяч я бы тоже запросто нанял пьяного
шофера и раздавил бы ее прямо на пешеходной дорожке. Поделили бы с ним на
двоих пятнадцать тысяч минус сто пятьдесят -- и неплохо бы заработали. А
если уж на то пошло, угробили бы заодно и мистера Гальбанума: зачем
посоветовал "Пултни" и Джеймсфорту обратиться в суд?
-- Ну, клевета-то непреднамеренная,-- возразила Соня.-- У Джеймса и в
мыслях не было опорочить эту женщину.
-- Само собой. Однако же он ее опорочил, а согласно Акту о диффамации
от 1952 года, охраняющему в подобных случаях интересы авторов и издателей,
клевета является непреднамеренной, если приняты были все разумные меры,
чтобы...
-- Разумные меры? Какие такие -- разумные?
-- Маразматик-судья счел, что вот такие: надо было пойти в архивы
Сомерсет-Хауса и выяснить, не родилась ли в 1928 году девочка по имени
Дездемона и не вышла ли она в 1951 году замуж за некоего Хамберсона. Дальше
-- просто: ищешь фамилию Хамберсон по ежегодникам Ассоциации люпиноводов;
если ее там нет, соображаешь: а не проверить ли списки членов "Женского
института" или, пожалуй, сомерсетскую телефонную книгу? Ничего этого сделано
почему-то не было, и вот, пожалуйста: с них пятнадцать тысяч, а мы --
пособники авторов, клевещущих на беззащитных женщин. Давайте шлите романы на
адрес фирмы "Френсик и Футл" -- как раз угодите на скамью подсудимых. Мы
теперь изгои в издательском мире.
-- Ну, уж не так все ужасно. Вляпались мы впервые, и кто же не знает,
что Джеймс -- отчаянный пропойца, с него и спросу-то нет, кого он там где
обидел.
-- С него, может, и нет, зато с нас есть. "Пултни" уже распорядились:
Хьюберт звонил мне вчера вечером, чтобы мы ему романов больше не слали.
Только пойдет об этом слушок -- и увязнем по уши в финансовой, мягко говоря,
трясине.
-- Обязательно, конечно, надо кого-то подыскать взамен Джеймса,--
сказала Соня.-- Такого мастака по части бестселлеров враз не вырастишь.
-- Люпины будем выращивать,-- угрюмо отозвался Френсик и пошел к себе в
кабинет.
День выдался преотвратный. Телефон трезвонил почти без умолку. Авторы
интересовались, скоро ли их потянут на Королевскую скамью Высокого суда
правосудия за то, что они использовали имена однокашников, а издательства
возвращали принятые к публикации романы. Френсик сидел, снимал трубку, нюхал
табак и старался быть вежливым. Часам к пяти ему это стало совсем невмоготу,
и когда позвонил редактор "Санди график", не хочет ли он тиснуть
обличительную статейку насчет британских законов о клевете, Френсик
сорвался.
-- Чего вы от меня хотите?-- орал он.-- Чтоб я сунул голову в петлю, а
меня бы вздернули за пренебрежение к суду? Кажется, и так этот чертов кретин
Джеймсфорт собирается опротестовать судебное решение!
-- На том основании, что клеветнический пассаж про миссис Хамберсон --
целиком ваша вставка, да?-- полюбопытствовал тот.-- Защитник, помните, как
раз и предположил...
-- Дьявол меня раздери, да я самого вас упеку за клевету!-- завопил
Френсик.-- От Гальбанума я стерпел такой намек, только чтоб не скандалить в
суде, а вы повторите-ка мне это при свидетелях -- живо окажетесь на скамье
подсудимых!
-- Трудновато вам придется,-- посочувствовал редактор.-- Тот же
Джеймсфорт будет против вас свидетельствовать. Он ведь клянется, что вы с
ножом к горлу требовали опорочить миссис Хамберсон, а когда он не
согласился, изменили текст прямо в гранках.
-- Это гнусная ложь!-- вскричал Френсик.-- Скажут еще, что я сам пишу
за своих авторов!
-- А что, разве нет?-- вежливо удивился редактор. Френсик осыпал его
проклятиями и ушел домой с головной болью.
Четверг был не лучше среды. "Коллинз" отверг пятый роман Уильяма Лонроя
"Седьмое небо", как перегруженный сексом. Из "Трижды Пресс" завернули
"Напоследок" Мэри Гоулд по обратной причине, а "Касселз" отказалось печатать
"Бельчонка Сэмми" из-за того, что бельчонок пекся только о себе и упускал из
виду общественное благо. "Кейп" вернул одни романы, "Секер" -- другие. Никто
ничего не взял. И вдобавок разразилась драматическая сцена: престарелый
священнослужитель, чью автобиографию Френсик снова отказался пристраивать
под тем подлым предлогом, что будто бы мало кого заинтересует ежедневная
хроника приходской жизни в Южном Кройдоне, сокрушил зонтом вазу и удалился
вместе со своей рукописью только после того, как Соня пригрозила позвонить в
полицию. К обеду Френсик просто ополоумел.
-- Не могу больше,-- заныл он, отскакивая от звякнувшего телефона.--
Если меня, то меня нет. Скажи, что меня хватил удар, что меня вообще...
Просили его. Соня прикрыла трубку ладонью.
-- Марго Джозеф. Она говорит -- иссякла и не знает, сумеет ли
кончить...
Френсик скрылся к себе в кабинет и скинул трубку с рычажка.
-- Все, я ушел и сегодня не вернусь,-- сказал он Соне, когда та
возникла в дверях через несколько минут.-- Буду сидеть и думать.
-- Заодно почитай,-- сказала Соня и шлепнула бандероль ему на стол.--
Утренняя. Распечатать -- и то было некогда.
-- Вот я распечатаю, а она взорвется,-- мрачно сказал Френсик и
развязал шпагат. Однако в пакете ничего страшного не оказалось: только
аккуратная машинопись и конверт, адресованный мистеру Ф. А. Френсику.
Френсик не без удовольствия оглядел девственные страницы и незахватанные
углы: никто, стало быть, к машинописи не прикасался, от сбытчика к сбытчику
она не бродила. Потом он глянул на титульный лист, украшенный заглавием:
"ДЕВСТВА РАДИ ПОМЕДЛИТЕ О МУЖЧИНЫ. РОМАН". Имени автора не было, обратного
адреса тоже. Странно. Френсик вскрыл конверт и прочел краткое, деловое и
загадочное послание.
КЭДВОЛЛАДАЙН И ДИМКИНС
СТРЯПЧИЕ
596 Сент-Эндрю стрит
Оксфорд
Досточтимый сэр!
Всю корреспонденцию касательно возможного сбыта, публикации и вопросов
авторского права по поводу прилагаемой рукописи надлежит адресовать нам на
имя лично П. Кэдволладайна.
Автор, пожелавший остаться в совершеннейшей тайне, предоставляет
договорные условия и выбор соответствующего псевдонима целиком на Ваше
усмотрение. Готовый к услугам
Перси Кэдволладайн
Френсик несколько раз перечел письмо, прежде чем обратиться к рукописи.
Очень это было странное письмо. Совершеннейшая тайна? Договорные условия и
выбор псевдонима целиком на его усмотрение? Доселе ему попадались только
авторы тщеславные и авторы назойливые, и такое смирение говорило само за
себя. Прямо-таки умилительно. Ах, если бы мистер Джеймсфорт оставлял все на
его усмотрение! Френсик открыл первую страницу машинописи под названием
"Девства ради помедлите о мужчины" и принялся читать.
Спустя час он читал не отрываясь, и табакерка его разверзлась на столе,
а складки штанов были полны табачной трухи. Френсик вслепую потянулся за
табаком, ввернул в ноздрю щедрую щепоть и вытер нос третьим носовым платком.
Задребезжал телефон в соседнем кабинете. Люди всходили по лестнице и
стучались в Сонину дверь. Снаружи, на улице, тарахтели машины. Френсик
отключился от посторонних шумов. Он перевернул страницу и стал читать
дальше.
В половине седьмого Соня Футл окончила дневные труды и собралась
уходить. Дверь в кабинет Френсика была закрыта, но вряд ли он бы ушел не
сказавшись. Она приотворила дверь и заглянула. Френсик сидел за столом,
неподвижно взирая на темные крыши "Ковент-Гардена", и слабо улыбался.
Знакомая поза, поза открытия.
-- Не может быть,-- сказала она в дверях.
-- А ты прочти,-- сказал Френсик.-- На меня не полагайся. Сама
прочти.-- И он как бы отстранил машинопись легким жестом.
-- Находка?
-- Бестселлер.
-- Уверен?
-- Абсолютно.
-- Роман, конечно?
-- Н-ну,-- сказал Френсик,-- хотелось бы думать, что роман.
-- Небось похабщина,-- сказала Соня, распознав симптомы.
-- Похабщина,-- возразил Френсик,-- это не то слово. Воображение,
начертавшее -- если воображение может начертать -- эту эпопею бесстыдства,--
такого воображения не хватало маркизу де Саду.
Он поднялся и протянул ей машинопись.
-- Крайне желательно выслушать твое мнение,-- заключил он, как бы
вернувшись на уровень собственного достоинства.
Вечером Френсик отправился к себе в Хампстед чуть ли не вприпрыжку, но
наутро вернулся тишком, и в ежедневнике Сони возникла сдержанная запись:
"Обговорим роман за обедом. Ко мне никого не пускать". Он прошел в кабинет и
запер за собой дверь.
Все утро напролет Френсик, по-видимому, был целиком поглощен голубиной
возней на соседней крыше. Он сидел за столом, уставившись в окно, иногда
звонил по телефону или черкал карандашом на листочке. Большей частью сидел
просто так. Но видимость обманчива: дух Френсика витал над привычным
литературным ландшафтом, где каждое лондонское издательство просительно
разевало клюв, где на всяком перекрестке заключались взаимовыгодные сделки и
услуги обменивались на одолженьица. Но Френсик собрался хитрить. Мало ведь
запродать книгу -- это любой дурак сможет, дан только выгодный товар. Нет,
нужно пристроить ее именно кому следует, чтобы сделка имела полный эффект и
нужные последствия, чтобы она всячески укрепила репутацию книгопродавца и
послужила его дальнейшей выгоде. И уж само собой, к выгоде его авторов.
В расчеты его входило будущее: он предвидел неудачи знаменитых авторов
-- и книги, успеху которых помешает авторская безвестность. Френсик тасовал
воображаемые карты -- это он умел. Иногда он уступал книги мелким фирмам за
пустячные авансы, хотя мог бы договориться с фирмой побольше об авансе
покрупнее. Такие жертвы потом окупались -- скажем, изданием романа, которого
и пятьсот экземпляров едва ли разойдутся, но почему-либо нужного Френсику в
печати. Свои резоны Френсик не оглашал, равно как имена маститых авторов,
зарабатывающих на жизнь детективами или полупорнографией, укрываясь под
псевдонимами. Тут простирался покров тайны, и даже Френ