-- более чем дерзкая авантюра с ревенхедами была еще
не самой сумасбродной, хотя именно она роковым образом изменила курс моей
жизни.
Беспечность -- о дне завтрашнем я не помышлял -- и страсть к
приключениям -- вот то, что в первую очередь побудило меня сразу после
смерти отца бросить имения и хозяйство на управляющих и эдаким
новоиспеченным лордом пуститься в странствия, удовлетворившись более чем
скромной рентой. Меня манила шумная жизнь Левена и Утрехта, Лейдена и
Парижа, но прежде всего университеты этих городов и громкая слава
процветающих там наук, официальных и тайных.
Гемма Корнель Фризиус, великий математик, достойный последователь
Эвклида наших северных широт, и высокочтимый Герард Меркатор, первый среди
знатоков неба и земли своего времени, стали моими мэтрами, и вернулся я
домой увенчанный славой физика и астронома, равного которому в Англии еще не
было. И это в мои-то двадцать с небольшим лет! Ясное дело, заносчивость моя
не стала от этого меньше, а мое наследственное и благоприобретенное
высокомерие взошло как на дрожжах.
Однако юность и сумасбродные выходки не помешали королю назначить меня
профессором греческого языка в пользующийся его высочайшим покровительством
колледж Святой Троицы в Кембридже. Что еще могло более полно ублажить мою
гордыню, чем назначение туда, где я совсем недавно сам собственным задом
полировал учебную скамью?
Надо было видеть, как добропорядочные профессора и магистры вкупе с
почтенными бюргерами задирали в небо носы, а иные бормотали, забившись под
лавки от ужаса, смиренные молитвы против диавольских ков и черной магии
юного и чересчур дерзкого мастера на все руки Джона Ди.
Будь мой взгляд повнимательней, я бы уже тогда, в шуме, смехе, воплях и
суматохе безумного того дня, разглядел нравы и обычаи мира, на жизнь в коем
был проклят моим рождением. Ибо мир сей, с его косной чернью, шуток не
понимает и за самую безобидную шалость мстит жестоко и неумолимо.
В ту ночь они осадили мой дом, дабы схватить чернокнижника,
заключившего пакт с диаволом, и предать своему бестолковому судилищу. Декан
и настоятель факультета кряхтели во главе толпы, подобные черным неуклюжим
грифам, призывая покарать дерзкого mechanicus за его кощунственный вызов
Господу Богу.
И не окажись тогда рядом моего приятеля Дадли, а также честного и
достойного ректора колледжа, кто знает, не растерзал бы меня на месте этот
учено-профанический плебс, дабы я собственной кровью искупил вину перед
алчной небесной бездной!
Но тогда-то я на горячей лошади ускользнул от их кровожадных лап в мой
верный Дистоун, ну а уж оттуда -- через море, в град Левен, в тамошний
университет. Позади я оставил почетную должность, неплохое жалованье и имя,
вдоль и поперек истрепанное желчным сквернословием благочестивых
праведников, вывалянное в клоаке самых гнусных подозрений. Начисто лишенный
жизненного опыта, я слишком мало обращал внимания на злобное шипение,
которое в притворном бессилии пресмыкалось у моих ног.
Тогда я еще не знал, что яд для благороднорожденного всегда
замешивается на пене бешенства низких сословий! И еще: нет титула достаточно
высокого и клеветника достаточно низкого, чтобы завистливая ненависть к
великому не свела их воедино.
О друзья мои, равные мне благородством и знатностью происхождения,
тогда вы повернулись ко мне доселе неведомой стороной, и какую же
непримиримую ненависть обнаружил я в вас!
Химию и алхимию я постиг в Левене в совершенстве и проник в природу
вещей настолько, насколько этому может научить учитель. Там же, в Левене, я
впоследствии за очень большие деньги оборудовал собственную лабораторию и в
одиночестве предался исследованиям природных и божественных тайн этого мира.
Тогда-то я кое-что действительно понял в elementa naturae.
В университете меня называли magister liberarum artium. А так как
завистливый и ядовитый язык клеветы с моей английской родины сюда пока что
не дотянулся, то в самом скором времени я уже купался в лучах славы и числил
среди своих учеников -- осенью я читал курс на кафедре астрономии --
герцогов Мантуанских и Медина-Сели, которые исключительно ради моих лекций
раз в неделю наезжали из Брюсселя, где остановился двор императора Карла V.
Его Величество сам неоднократно оказывал честь кафедре своим высочайшим
присутствием, настаивая на том, чтобы в угоду ему ни на йоту не изменяли
привычный ход коллегиума. Сэр Уильям Пикеринг, мой соотечественник,
просвещенный и чрезвычайно достойный джентльмен, Маттиас Хако и Иоганнес
Капито из Дании тоже прилежно внимали моим ученым речам. Тогда же я
посоветовал императору Карлу оставить на время Нидерланды, ибо зима
ожидалась сырая и ряд несомненных признаков, которые достаточно хорошо были
изучены мною ранее, неопровержимо свидетельствовал о приближении эпидемии.
Император был крайне удивлен, смеялся и не желал давать веры подобным
предсказаниям. Многие вельможи из его свиты воспользовались случаем и
попытались насмешками и ложью вытеснить меня с поля зрения Его Величества,
так как червь зависти уже давно точил их тщеславные души. Однако герцог
Медина-Сели в личной беседе с императором очень серьезно порекомендовал ему
не пускать моих предостережений на ветер. Дело в том, что я, зная
благорасположение герцога, объяснил ему те знаки, на коих основывал мое
предсказание.
С приходом зимы признаки надвигающейся эпидемии стали настолько явны,
что император Карл V с величайшей поспешностью свернул свой лагерь в
Брюсселе и в скором времени покинул страну; при этом он не забыл пригласить
меня в свою свиту, а когда я, ссылаясь на неотложные дела, вынужден был
отклонить эту высокую честь, одарил меня по-королевски деньгами и прислал на
память золотую цепь с памятной монетой. Сразу после его отъезда кашляющая
смерть распрямилась во весь рост и свирепствовала так, что за два месяца
скосила по городам и весям Голландии тридцать тысяч жизней.
Сам я тоже не стал искушать судьбу и переехал в Париж. Там меня
встретили Турнебус и философ Петр Ремус, знаменитые врачи Рансоне и Ферне,
математик Петр Нониус, мой ученик в Эвклидовой геометрии и астрономии.
Вскоре аудиторию пополнил король Генрих 1Г, который пожелал сидеть не иначе,
как император Карл в Левене, то есть у моих ног. От герцога Монтелукского
мне последовало лестное предложение стать ректором специально для меня
учрежденной академии или же принять профессуру в Парижском университете с
весьма многообещающими видами на будущее.
Однако -- о легкомысленная юность, склонная все обращать в забаву! -- я
с высокомерным смехом отверг эти предложения. Моя темная звезда вновь манила
меня назад, на родину, так как в Левене один таинственный волынщик --
почему-то напомнивший мне зловещего пастуха Бартлета Грина, -- которого
Николай Грудиус, тайный камергер императора Карла, разыскал неизвестно где,
очень настойчиво внушал, что мне суждено снискать в Англии самые высокие
почести и подняться к вершинам успеха. Слова эти глубоко запали в мою душу,
и, кажется мне, был в них еще какой-то, совсем особый, скрытый подтекст,
проникнуть в который я был не в состоянии. Как бы то ни стало, а они звучали
во мне и дразнили мое и без того склонное к авантюре честолюбие. И вот я
вернулся и сразу погрузился в чрезвычайно опасную и кровавую междоусобицу,
которую развязала Реформация между приверженцами папы и Лютера; рожденная на
самом верху, в королевской фамилии, она проникла в самую последнюю
деревушку, и брат поднял руку на брата, а сын -- на отца. Приняв сторону
реформаторов, я надеялся единым натиском завоевать сердце евангелически
настроенной Елизаветы. Однако о том, как мои честолюбивые планы потерпели
фиаско, я уже достаточно подробно изложил в других дневниках и не хочу
повторяться.
Роберт Дадли, будущий граф Лестер -- за всю жизнь у меня не было
преданней друга, -- скрашивал дни моего вынужденного затворничества после
освобождения из Тауэра, или, вернее, после побега от епископа Боннера, в
моем шотландском родовом гнезде в Сидлоу-Хиллз тем, что без конца
рассказывал о тех тайных советах и событиях, благодаря которым я оказался на
свободе. Я слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, и никак не мог
наслушаться: какая мальчишеская отвага и зрелая решительность проявились
вдруг в принцессе Елизавете! Однако я знал больше, много больше, чего Дадли
даже представить себе не мог. При одной мысли о том, что Елизавета сделала
для меня все, что даже для себя самой не сделала бы больше -- разве не
вкусила она любовной микстуры, которую Маске и Эксбриджская вещунья
приготовили из моей плоти? --: и я с трудом сдерживал ликующий крик.
Итак, сила моей магической власти покорила волю леди Елизаветы, мое "я"
в виде напитка проникло в ее душу, откуда меня отныне уже ничто не изгонит
вовеки, ибо если и до сего дня мои позиции незыблемы, значит, даже самые
жестокие удары судьбы бессильно разбиваются об их неприступную твердыню! От
этой мысли и от веры в действие фильтра, о коем свидетельствовала совершенно
невероятная смелость принцессы, я буквально воспрял.
"Я покоряю!" -- таков был девиз моего отца, унаследованный им от своего
отца, а тем -- от моего прадеда, так что девиз сей не менее древен, чем сам
род Ди. "Я покоряю!" -- таков был и мой жизненный принцип, с самой юности
сокровенная шпора во всех моих поступках и дерзаниях, как рыцарских, так и
научных. "Я покоряю!" -- именно это сделало меня в моем отечестве -- думаю,
я имею право сказать так, -- одним из самых признанных знатоков природы и
духа; еще совсем зеленый юнец, я был уже учителем и советником королей и
императоров. "Я покоряю!" -- это, и только это, спасло меня от когтей
инквизиции!
...спесивый болван! Что же я покорил за эти тридцать лет?! В
десятилетия наивысшего расцвета всех моих сил?! Где корона Ангелланда? А где
трон, который должно было воздвигнуть над Гренландом и Западными землями,
теми самыми, которые ныне названы по имени какого-то оборванца-моряка
страной Америго Веспуччи?!
Не буду останавливаться на тех пяти убогих годах, которые капризные и
злонамеренные созвездия предоставили чахоточной Марии Английской, дабы
ввергнуть страну в напрасные смуты и дать возможность папистам установить на
этот гибельный срок свое кровавое, фанатичное господство.
Мне же эти годы показались мудрым, обуздывающим страсти даром
провидения, так как я использовал этот вынужденный штиль для штудий и
тщательнейших разработок моего гренландского проекта. В глубине души я не
сомневался, что мое... что наше время придет, время сиятельной королевы и
мое, судьбой предназначенного ей супруга.
Оглядываясь назад, мне кажется, таинственные знаки королевского
достоинства от рождения были растворены в моей крови. Считаю, как тогда, так
и сейчас: уже в детстве сознавал я высочайшее избранничество мое; и,
возможно, эта слепая, переданная мне с кровью уверенность никогда не
позволяла даже помыслить о том, чтобы хоть как-нибудь испытать те претензии,
на коих она основывалась.
Даже и сегодня, после бесконечных разочарований и неудач, эта сросшаяся
с корнями моей души вера нисколько не поколеблена, хотя язык фактов упрямо
свидетельствует против.
Но против ли?..
Сегодня я ощущаю потребность, подобно рачительному негоцианту, дать
самому себе отчет об имеющейся в моем распоряжении наличности, честно внеся
свои претензии, сомнения и успехи на соответствующие страницы
приходно-расходного гроссбуха моей жизни. Ибо какой-то внутренний голос
торопит меня, не откладывая, подвести итог.
Ну что ж, никакими документами или хотя бы просто воспоминаниями,
которые давали бы мне право считать, что детство мое прошло под очевидным
знаком права на трон, я не располагаю. "А это может быть лишь трон
Альбиона!" -- вновь и вновь повторяю и чувствую в себе нечто, исключающее
малейшую тень сомнения. Как это обычно бывает у аристократов,
предчувствующих упадок и бесславный конец своего дома, мой отец Роланд все
чаще пускался в пространные славословия чистоты и величия нашей крови,
подчеркивая родство с Греями и Болейнами. Ну а изливался сей поток
красноречия по большей части тогда, когда королевский судебный исполнитель
оттягивал у нас за долги очередной акр пашни или участок леса. Вот и тут
факты свидетельствуют не в мою пользу, так как в моих грезах о будущем
воспарял я, уж конечно, не благодаря этим постыдным штрафам.
В общем, как ни крути, а первое свидетельство и первое предвестие моих
будущих деяний явилось из меня самого, точнее, из зеркала, в котором я,
пьяный и грязный, увидел себя после пирушки в честь моего долгожданного
магистерского звания. Слова, которые произнес тогда призрачный зеркальный
двойник, по сю пору звучат у меня в ушах гневным обвинением; и ни отражение,
ни слова не казались мне моими, ибо видел я себя в зеркале иным, чем был на
самом деле, и ту обвинительную речь произнесли не мои губы, а уста моего
vis-a-vis в зеленоватой амальгаме. Вот уж где-где, а здесь ни чувства, ни
память меня обманывать не могут, ведь, как только зеркало обратилось ко мне,
я мгновенно протрезвел и мое сознание стало кристально ясным.
А странное прорицание Эксбриджской пифии леди Елизавете? Позднее
принцесса сама тайно переслала мне через Роберта Дадли копию, к которой
добавила от себя три слова, запечатлевшиеся с тех пор в моем сердце:
verificetur in aeternis . Потом, уже в Тауэре, таинственный Бартлет Грин,
который, как теперь мне доподлинно известно, является абсолютным посвященным
в кошмарные мистерии, вербующие адептов и учеников среди жителей
шотландского высокогорья, в гораздо более ясной форме открыл мне истинные
знаки и предзнаменования моей судьбы. Он приветствовал меня как "наследника
короны". Выражение, которое мне, как ни странно, ни разу не пришло в голову
трактовать в алхимическом смысле. А ведь меня неоднократно пронзало
подозрение, что предназначенная мне "корона" означает нечто совсем иное, чем
обычная, земная... Он, полуграмотный мясник, раскрыл мне глаза на
сокровенный смысл нордического Туле-Гренланда -- этого зеленого моста к
неисчислимым богатствам тех земель индийского полушария, лишь самую
незначительную часть которых открыли испанской короне такие авантюристы, как
Колумб и Писарро. Он заставил меня увидеть воочию расколотую и соединенную
вновь корону Западного моря, Англии и Северной Америки, короля и королеву,
сплавленных воедино узами брака на священном троне Альбиона и Новой Индии.
Но вновь подозрение, как червь, гложет душу мою: действительно ли все
это следует понимать в земном, бренном смысле?!
И это опять же он -- не только тогда в Тауэре, но и еще дважды
являвшийся мне во плоти и подолгу беседовавший со мной с глазу на глаз --
как будто стальными скобами прибил мне на грудь девиз Родерика: "Я покоряю!"
Он, и только он, подвиг меня во время одного из своих явлений
прибегнуть к крайнему средству: страшной силой своего красноречия, чистой,
словно сам вышний разум, и такой же благотворной, как ледяная струя на
пылающий в лихорадке лоб, увлек, заманил и совратил мою волю на то, чтобы
насильно покорить загадочную, хрупкую и всегда неуловимую королеву.
И вновь то же подозрение: следует ли все это понимать в земном,
преходящем смысле?!
Но чтобы расставить все по своим местам в единственно правильной
последовательности, необходимо еще раз внимательно проанализировать
прошедшие годы, стараясь не упустить ошибку, закравшуюся в мои горячечные
расчеты.
После кончины Марии Английской, выпавшей на мое тридцатичетырехлетие,
мой час, казалось, пробил. К тому времени все мои проекты военной экспедиции
и овладения Гренландией, равно как использования этих земель в качестве
опорно-промежуточного пункта для планомерного покорения Северной Америки,
были тщательнейшим образом разработаны и лежали наготове. Ни одна самая
малая деталь, способная помешать или поспешествовать столь досконально
продуманному предприятию, как в географически-навигационном, так и в
стратегическом отношении, не была мною упущена, так что великая английская
акция по изменению карты мира могла начаться со дня на день.
Поначалу все складывалось наилучшим образом. Уже в ноябре 1558 года
верный Дадли передал мне почетный заказ моей юной принцессы на гороскоп,
который необходимо было составить ко дню коронации в Вестминстере. Не без
резона это было воспринято мною как знак дружеского расположения, и,
окрыленный надеждой, я с головой погрузился в работу, смиренно призвав
звезды и небесные траектории засвидетельствовать ее грядущую, а заодно и
мою, обещанную прорицанием, славу, ну и как венец -- последующий триумф
нашего королевского союза.
Этот гороскоп, из чудесных констелляций которого неопровержимо
явствовало, что в период правления Елизаветы для Англии наступят времена
невиданного расцвета и изобилия, принес мне наряду со значительным денежным
вознаграждением похвалы самые теплые и многообещающий намек на более чем
королевскую благодарность. Деньги я раздраженно сдвинул в сторону, зато
туманные комплименты, которые она неустанно расточала в мой адрес -- во
всяком случае, Дадли только о них и говорил при встречах со мной, --
окончательно укрепили меня в надеждах на скорое исполнение всех моих грез.
Однако... дальше обещаний дело не пошло!
Начав со мной играть, королева так до сих пор и не может остановиться.
Скольких сил, душевного покоя, терзаний и сомнений в заступничестве Бога и
вышних сил мне это стоило! О том напряжении, в котором пребывала воля и все
мое естество, не в состоянии поведать ни одно самое красочное описание.
Энергия, потребная на то, чтобы построить новый мир и вновь его разрушить,
была растрачена безвозвратно.
Прежде всего оказалось, что льстивый титул "девственной" королевы,
которым со всех сторон ублажали слух Елизаветы и который был возведен Ее
Величеством ни более ни менее как в свой официальный титул, приводил ее в
такой восторженный трепет, что уже одно только его звучание кружило ей
голову, в конце концов она и вести себя решила в соответствии с этой, сразу
ставшей модной, добродетелью. Однако ее независимый нрав и природная
дерзновенность роковым образом противоречили этой надуманной позе. С другой
стороны, напыщенному целомудрию шли наперекор весьма сильные, естественные
потребности ее плоти, уже давно пытавшейся себя удовлетворить -- пусть
зачастую самым странным и извращенным образом.
А однажды -- было это незадолго до нашего первого серьезного разрыва --
я получил от нее приглашение в Виндзорский замок для совместного -- наедине!
-- времяпрепровождения. В данном случае послание было совершенно однозначным
и не оставляло никаких сомнений в искренности желания пославшей его женщины.
Но тут на меня внезапно что-то нашло, и я отклонил приглашение, так как
вовсе не стремился провести ночь с изнывающей без мужчины девственницей, а
жаждал дня законного королевского соития.
А там уж повсюду прошел слух, что приятель мой Дадли оказался более
покладистым и с радостью принял дар, который отверг я и лишил тем самым себя
и свою возлюбленную неземного блаженства. Одному Богу ведомо, прав ли я был
тогда.
Когда много позднее я совершил то, что почти заставил меня сделать
Бартлет Грин, нерожденный и неумирающий, приходящий и уходящий, проклятье,
подобно удару молнии, настигло наконец грешную мою душу; оно так долго
тяжким гнетом висело над моей головой, что рано или поздно все равно
поразило бы меня, видно, все же испытание это каким-то непостижимым образом
было мне предназначено самой судьбой. Также нельзя не сказать, что, хотя я и
выдержал этот удар, жизненные мои силы и душевное спокойствие так и не
восстановились; только благодаря случаю и счастливой констелляции звезд
полнота небесного проклятья не убила меня на месте.
Так или иначе, по сравнению с прежней моей мощью ныне я не более чем
руина. Зато теперь мне известно, против чего я сражаюсь!
В гневе на Елизавету за ее двусмысленное поведение, я перестал являться
в Виндзорский замок не только на светские рауты с их жеманством и пустой
болтовней, но и на серьезные совещания и, вторично покинув Англию,
отправился к императору Максимилиану в Венгрию, чтобы развернуть перед этим
предприимчивым монархом мои планы завоевания Северной Америки.
Однако в пути меня вдруг охватило какое-то странное раскаянье, как
будто я изменяю чему-то сокровенному и таинственному, что есть между мной и
Елизаветой, а внутренний голос предостерегал и звал назад, словно невидимая
пуповина магически связала меня с материнской сущностью моей королевы.
Поэтому я поведал императору лишь небольшую часть моих познаний в
астрологии и алхимии, достаточную, чтобы снискать его благорасположение, и
пропорциональную, как мне казалось, тому недолгому времени, в течение
которого рассчитывал я найти при дворе приют в роли императорского
математика и астролога. Однако взаимопонимания мы не нашли.
На следующий год, сороковой в моей жизни, я вернулся в Англию и нашел
Елизавету как никогда любезной, но и такой же маняще кокетливой и холодной в
своей королевской чопорности, как всегда. В Гринвиче я провел у нее в гостях
несколько дней, глубоко взволновавших меня, так как впервые внимала она моим
проектам столь благосклонно, а потом, с самой сердечной признательностью
приняв плоды моих ученых изысканий, обещала надежную защиту от враждебных
нападок мракобесов.
Тогда же она посвятила меня в свои самые интимные планы и, дав понять,
что не забыла мой эликсир у ведьмы, открылась -- голос ее зазвучал вдруг с
неистовой нежностью, -- что увлечения юности по-прежнему владеют страстным
ее сердцем.
Должен признаться, меня немало удивило, что она знает больше, чем я
предполагал. Но это было только начало, с какой-то таинственной
торжественностью она вдруг объявила, что до конца жизни будет чувствовать
себя моей сестрой, ближе которой ни на том, ни на этом свете у меня не будет
никого -- ни любовницы, ни жены, -- ибо наш союз должен быть основан на
единокровии брата и сестры, однако инцест -- это жалкое подобие той
запредельной вершины кровосмешения, кою мы когда-нибудь обрящем. И тогда и
сейчас я плохо понимаю значение этого фантастического откровения -- но сразу
сжалось мое сердце, как будто устами королевы вещала сама вечность, --
уловил только, что Елизавета хочет мне указать на границы, по ту сторону
коих мои упрямые домогательства и надежды могут быть признаны лишь после
отчаянного сопротивления. И что странно, ведь за все эти годы я так и не
смог отделаться от мысли, что не королева это, а какая-то неизвестная,
пребывающая где-то в вечности сущность, воспользовавшись голосом Елизаветы,
изрекла те пророческие слова, глубочайший смысл которых мне, видимо, уже
никогда не постигнуть. Ну что могло означать хотя бы это: вершина
кровосмешения?! Тогда в Гринвиче я в первый и последний раз схватился с
Елизаветой в честном открытом поединке за мою любовь, имеющую дерзость
претендовать на ответное чувство, и за естественное право мужчины на свою
женщину. Все напрасно. Елизавета отказала мне и стала еще более
недосягаемой, чем когда-либо.
Мало того, после стольких дней интимнейшей душевной близости она во
время утренней прогулки в молчаливом парке вдруг обернулась ко мне -- лицо
ее как по волшебству изменилось, в глазах мелькнуло необъяснимое и
загадочное выражение почти язвительной двусмысленности -- и сказала:
-- Поскольку ты, друг мой Ди, так рьяно отстаивал право мужчины на
женщину, то я, с подобающей серьезностью обдумав все это в прошлую ночь,
пришла к решению не только предоставить твоим мужским претензиям полнейшую
свободу, но и сама желаю способствовать скорейшему удовлетворению твоей
страсти. Я хочу, как в серсо, набросить на глэдхиллский меч кольцо, и пусть
он так и останется в твоем гербе окольцованным в знак счастливого брака.
Знаю, твои дела в Мортлейке обстоят не самым блестящим образом, да и
Глэдхилл до последней черепицы на крыше заложен и перезаложен. Посему тебе,
конечно, приличествует жена из рода богатого и знатного, чтобы не была
ущемлена родовая честь потомка Родерика. Так и быть, отдаю тебе в жены свою
очаровательную и сверх всякой меры нежную подругу юности, леди Элинор
Хантингтон... свадьбу отпразднуем при первом же удобном случае. Сегодня
утром леди Хантингтон была ознакомлена с нашим желанием, а зная
верноподданическую преданность этой дамы, я не сомневаюсь, что колебаний с
ее стороны в исполнении нашей высочайшей воли быть не может. Ну что, Джон
Ди, видишь, как я, подобно кровной сестре, пекусь о твоем благе?
Язвительная насмешка этой тирады -- во всяком случае, я ее воспринял
именно так -- поразила меня в самое сердце. Слишком хорошо знала Елизавета
мое отношение к Элинор Хантингтон, этой высокомерной, властолюбивой,
коварной, фанатичной и завистливой ненавистнице наших детских грез и
юношеской влюбленности. Итак, королева очень хорошо сознавала, какой удар
наносит мне и себе самой тем, что всей полнотой царственной своей власти
вынуждает меня на брак с этой заклятой противницей моих планов и надежд! И
вновь обожгла мое сердце ненависть к непостижимо капризной переменчивости
моей высочайшей возлюбленной; от горя и уязвленной гордости утратив дар
речи, я молча склонился перед этой надменной земной повелительницей и в
ярости покинул парк Гринвичского замка.
К чему еще раз заклинать из небытия ту внутреннюю борьбу, муки
самоунижения и доводы "разума", которые истерзали тогда мою душу? При
посредничестве Роберта Дадли, теперь уже графа Лестера, выступавшего в роли
свата, королева исполнила свою волю: я женился на Элинор Хантингтон и прожил
с ней рука об руку четыре зябких лета и пять пылающих стыдом и отвращением
зим. Ее приданое сделало меня богатым и беззаботным, ее имя заставило высшую
знать вновь взирать на меня с завистью и почтением. Королева Елизавета
наслаждалась своим злым триумфом, в сознании того, что я, жених ее души,
коченею в ледяных объятиях нелюбимой жены, поцелуи которой не представляли
ни малейшей опасности вызвать у ее "девственного" Величества вспышку
ревности. Тогда же, в день свадьбы, вместе с обетом супружеской верности
жене принес я у алтаря клятву всей болью незаживающей любовной раны
отомстить столь жестоко играющей со мной возлюбленной, королеве Елизавете.
Возможность удовлетворить чувство мести указал мне впоследствии Бартлет
Грин.
Все это время Елизавета продолжала остужать свою страсть ко мне,
посвящая меня в самые интимные проблемы своей приватной политики. Как-то она
объявила, что государственные интересы требуют ее замужества. Испытующе
глядя мне в глаза, она с жутковатой усмешкой вампира выспрашивала у меня
совета и мнения относительно мужских достоинств очередного претендента на
свою руку. В конце концов она сочла, что лучше меня ей не найти никого
для... выбора жениха; и я взвалил на плечи еще и это ярмо, дабы
переполнилась чаша моего долготерпения и известен стал мне предел моей
способности унижаться. Как и следовало ожидать, все эти прожекты с
замужеством так ничем и не кончились; моя же дипломатическая миссия по
отбору кандидатов завершилась тем, что Елизавета пересмотрела свой
политический пасьянс, а сам я, тяжело больной, свалился прямо в
гостеприимную постель одного из претендентов в Нанси. Сломленный, униженный
и больной вернулся я в Англию.
И в тот же день -- стояла чудесная и теплая ранняя осень 1571, -- едва
уныло въехав в Мортлейк, узнаю от моей женушки, подобно чистокровному
спаниелю все и всегда чующей первой, что королева Елизавета против всякого
обыкновения велела известить о своем вторичном в этом году посещении
Ричмонда -- в такое-то время года! Элинор с трудом скрывала под светской
маской свою клокочущую ревность, и это при том, что сама держала себя со
мной недоброжелательно и холодно, как мраморная статуя, -- а ведь я так
долго отсутствовал! -- создавая для меня, едва-едва оправившегося после
тяжелой болезни, условия почти невыносимые.
Елизавета и в самом деле в скором времени вернулась в Ричмонд в
сопровождении совсем небольшой свиты и расположилась в своих покоях с той
основательностью, которая обычно предполагает пребывание весьма
продолжительное. Ну, а от Ричмонда до Мортлейкского замка едва ли больше
мили пути; посему скорых и частых встреч с королевой было не избежать, разве
только она самолично решительным образом воспрепятствовала бы им. Однако все
произошло наоборот, и уже на следующий день после своего вступления в
Ричмонд Елизавета принимала меня с величайшими почестями и знаками самого
дружеского расположения; справедливости ради надо сказать, что в тревоге за
мою жизнь она послала в Нанси двух своих личных лейб-медиков и пользующегося
ее неограниченным доверием курьера Уильяма Сиднея, повелев оказывать мне все
мыслимые услуги.
Вот и сейчас она выражала самую серьезную озабоченность состоянием
моего здоровья, а потом каждый день то как бы невзначай брошенной фразой, то
игрой почти искренней благосклонности, окончательно повергшей меня в
душевное смятение, все яснее давала понять, с какой радостью и надеждой на
будущее встретила свою вновь обретенную независимость и сколь живо и
благодарно ощущает дарованную ей небом свободу от брачных уз, которые бы все
равно не разбудили в ней любовь и не позволили бы хранить супружескую
верность. Короче: ее намеки кружили подобно блуждающим огням вокруг тайны
нашей глубочайшей связи, а иногда мне казалось, что моя непостижимая
возлюбленная попросту хочет высмеять -- и одновременно сделать оправданной
-- иссохшую в мелочном педантизме ревность Элинор Хантингтон. Вновь я больше
месяца ходил в слепой преданности на помочах у моей госпожи; еще никогда так
благожелательно и заинтересованно не внимала она моим самым дерзким
замыслам, кои должны были прославить в веках правление ее высочайшей особы.
Идея гренландской экспедиции, казалось, вновь приводила ее в восторг, были
приняты необходимые меры для проверки моих предложений и для их дальнейшего
претворения в жизнь.
Большинство экспертов из адмиралтейства сочли мои тщательно
разработанные диспозиции за безусловно реальные, военные советники с
воодушевлением присоединились к этому мнению. С каждой неделей в королеве
крепла вера в необходимость великого предприятия. Я чувствовал себя у цели
всей моей жизни, и вот уже с губ Елизаветы -- губ, излучающих прелестную
магию многообещающей улыбкой, -- сорвались наконец слова о моем назначении
вице-королем всех новых, завоеванных во славу Британской империи колоний:
"король на троне по ту сторону Западного моря", -- как вдруг в одну ночь
рухнула величественная мечта, рухнула самым досадным, самым жалким и самым
ужасным образом, каковое проклятье едва ли когда-либо выпадало на долю
смертного. Таинственных причин случившегося я не знаю...
И до сих пор темная и страшная тайна этого крушения так и остается для
меня непроницаемой.
Известно лишь следующее:
На вечер был созван последний королевский совет вкупе с ближайшими
советниками королевы -- ради такого случая пришлось побеспокоить даже
лорд-канцлера Уолсингама. Уже во второй половине дня я, сославшись на
необходимость высочайших указаний, испросил аудиенции у моей госпожи -- на
самом деле мы беззаботно болтали подобно двум закадычным друзьям под
осенними кронами парка. И вдруг, в то самое мгновение, когда мы пришли к
окончательному согласию по всем пунктам моего проекта, она схватила мою руку
и, испытующе погрузив свой величественный взор в мои глаза, произнесла:
-- И ты, Джон Ди, как повелитель новых провинций и как вассал моей
короны, никогда не упустишь из виду благо и счастье нашей высочай шей
персоны?
Я рухнул перед ней на колени и поклялся, призвав в свидетели и судьи
самого Господа Бога, что отныне нет для меня других устремлений, чем те,
которые бы способствовали власти и господству английской короны в Западном
индийском полушарии.
Тогда ее глаза странно блеснули. Она сама своей крепкой рукой подняла
меня с колен и задумчиво проговорила:
-- Хорошо, Джон Ди. Вижу, что ты не колеблясь пожертвуешь своей жизнью
и счастьем на службе... отечеству, покорив нам новые земли. Альбион
благодарит тебя за твою добрую волю.
С этим холодным и не совсем понятным напутствием она меня отпустила.
В ту же ночь завистливому и близорукому лорд-канцлеру Уолсингаму
удалось убедить королеву отложить предприятие на неопределенный срок, дабы
позднее подвергнуть его еще раз тщательной проверке...
А через два дня королева Елизавета, не попрощавшись со мной, отбыла со
своим двором в Лондон.
Я был сломлен окончательно. Никакие слова не в состоянии выразить
отчаянье моего сердца.
Ночью мне явился Бартлет Грин и, по своему обыкновению раскатисто
смеясь, принялся дразнить меня:
-- Хоэ, возлюбленный брат Ди, как же это тебя угораздило, косолапый
вояка и хранитель государственных ключей, вломиться прямехонько в
хрустальные грезы твоей будущей ненаглядной женушки и так бесподобно учтиво
оттаскать за волосы девичью ревность Ее Величества! А ты еще удивлялся, что
кошки царапаются, когда их гладят против шерсти!
Речи Бартлета раскрыли мне глаза, я заглянул вдруг в сердце Елизаветы,
и прочел в нем как в открытой книге, и понял: не потерпит она, чтобы еще
какая-нибудь страсть, кроме как к ее высочайшей особе, владела моей душой! В
отчаянье и страхе я подпрыгнул в постели и стал заклинать Бартлета нашей
дружбой присоветовать, каким образом вернуть мне расположение оскорбленной
дамы. В ту ночь Бартлет многому меня научил и неопровержимо доказал с
помощью магического угля, который подарил мне перед тем, как перейти в
другое измерение этого мира, что моим планам противостоят королева Елизавета
и лорд Уолсингам: он -- потому что метит в ее любовники, она -- из-за своей
оскорбленной женской гордости. Ярость и долго сдерживаемая жажда мести за
все причиненные мучения и соблазны ослепили меня и сделали послушным орудием
в руках Бартлета, который растолковал мне, каким образом покорить моей воле
и крови "бабенку".
Итак, в ту же ночь я приготовился отомстить всею силой моей бьющей
через край страсти и лихорадочно следовал указаниям призрачного Бартлета
Грина.
Однако не рискну описывать здесь по порядку ceremonias, которую
исполнил, дабы стать властелином души и тела Елизаветы. Бартлет помогал в
ужасном действе, когда пот, струившийся у меня изо всех пор, заливал глаза и
мне становилось так дурно, что, казалось, вот-вот потеряю сознание. Могу
лишь сказать: есть существа, один вид которых столь кошмарен, что кровь
стынет в жилах; ну это-то ясно, но вот поймет ли кто-нибудь меня, когда
скажу: незримое их присутствие еще кошмарней! Тогда к паническому страху
примешивается жуткое чувство собственной слепой беспомощности.
Наконец я справился с последними заклинаниями, которые произносил вне
дома, стоя нагим под ущербной луной на изрядном холоде; я поднял черный
угольный кристалл -- лунный свет заиграл на его зеркальных гранях -- и,
собрав всю мою волю, в течение того времени, кое потребно, чтобы трижды
повторить "Отче наш", с чрезвычайным напряжением фиксировал взгляд на
камне... Бартлет куда-то пропал, а мне навстречу через парковый газон, с
закрытыми глазами, какой-то дерганой, марионеточной походкой, шла королева
Елизавета... Я, конечно, заметил, что она спит, но это был не нормальный
естественный сон. Вообще весь ее облик рождал скорее ощущение механической
куклы, привидения. И тут я услышал в моей груди то, чего мне никогда более
не забыть. Это уже не было пульсацией человеческой крови -- нет, это был
дикий, не поддающийся никакой артикуляции вопль, он брызнул прямо из сердца,
а ему из какой-то запредельной дали, скрытой тем не менее в сокровенных
глубинах моего "я", ответило эхо такой инфернальной какофонии, что у меня от
дикого ужаса волосы встали на голове дыбом. Собрав, однако, все свое
мужество, я схватил Елизавету за руку и увлек в спальные покои, как велел
Бартлет. В первый момент ее рука обожгла меня потусторонним холодом, однако
вскоре ледяное тело согрелось, словно, по мере того как я его ласкал, кровь
моя перетекала в него. Наконец мои нежные ласки возымели действие, и улыбка
наслаждения тронула губы застывшего мертвенного лика, что послужило мне
знаком внутреннего согласия и разбуженной страсти; я не стал более медлить
и, обуянный желанием, внутренне ликуя торжеством победителя, совокупился с
нею всеми силами моей души.
Вот так, насильно, овладел я предназначенной мне судьбою женщиной.
Начиная с этого места, дневник Джона Ди представлял собой в высшей
степени странный хаос: следовал целый ряд страниц, сплошь покрытых не
поддающимися никакому воспроизведению знаками, вкривь и вкось испещренных
символами и расчетами явно каббалистического свойства, ибо автор оперировал
как числами, так и буквами. И все же эта абракадабра не создавала
впечатления сколь-нибудь осмысленной криптографии, да и на рассеянную игру
пера она не походила. Скорее всего эти сигиллы имели отношение к тем
заклинаниям, которые использовал мой предок Ди, чтобы покорить Елизавету.
Страницы эти источали тончайшие, ядовитые миазмы такого умопомрачительного
кошмара, что внимательно смотреть на них достаточно продолжительное время
просто не представлялось возможным. Я почти физически ощущаю, как безумие,
сплющенное и истлевшее, подобно спрессованному между листами гербария праху
древних растений, таинственным флюидом воспаряет с этих страниц дневника и
кружит мне голову. Да, да, это почерк безумия, его невозможно спутать ни с
чем, и первые же, все еще лихорадочно прыгающие строки, которые, однако, уже
поддаются прочтению, только подтверждают это. Так и хочется сравнить их с
корчами только что вынутого из петли человека, лишь на один удар пульса
разминувшегося со смертью и теперь судорожно хватающего ртом воздух.
Перед тем как продолжить перевод, я бы хотел для самоконтроля и
подстраховки моего рассудка сделать некоторые замечания.
Прежде всего: необходимость контролировать себя я ощущал с самого
начала, вот почему от моего внимания не ускользнуло, что чем дальше я изучаю
наследство Джона Роджера, тем меньше и меньше доверяю себе! Время от времени
мое "я" соскальзывает куда-то в сторону. И тогда читаю вроде бы не своими
глазами и мысли роятся чужие, незнакомые: не мой это мозг, а "нечто",
находящееся на недосягаемом расстоянии от моего сидящего здесь тела, думает
за меня. Так что контроль мне необходим, чтобы сохранять этот шаткий,
скользкий, головокружительный эквилибр -- "духовный" баланс!
И еще: я установил, что Джон Ди после заключения в Тауэре действительно
бежал в Шотландию и в самом деле нашел прибежище в окрестностях
Сидлоу-Хиллз. Далее, я выяснил, что Джон Ди, наблюдая куколку личинки,
пережил буквально те же самые чувства, что и я... Значит, к нам переходит по
наследству не только кровь наших предков, но и какие-то события из их
жизни?! Разумеется, все это можно объяснить, если допустить фактор
"случайности". Можно, но только я ощущаю нечто другое. Я чувствую фактор,
полярно противоположный какой-либо "случайности". Но что испытаю я тогда,
когда... не знаю... Пока... Поэтому -- контроль.
Продолжение дневника Джона Ди.
Потом Елизавета приходила еще раз, но могу ли я с