отрев Жомини и Уиллисена, я обнаружил более широкие принципы у Сакса и Гибера, а также в восемнадцатом столетии. Однако Клаузевиц интеллектуально был настолько выше их всех, а его книга так логична и увлекательна, что я бессознательно принял ее за образец, пока сравнение с Кюне и Фошем не вызвало во мне отвращения к солдафонам, не наскучила их официозная, слава, заставившая меня критически взглянуть на их откровения. В любом случае этот интерес был абстрактным и опосредовал теорию и философию войны лишь с метафизической стороны. Теперь же все было весьма конкретно, в частности навязшая в зубах проблема Медины. Чтобы отвлечься от нее, я принялся вспоминать подходящие максимы о ведении современной войны, основанной на науке. Но они не вписывались в действительность и беспокоили меня. До настоящего времени Медина была для всех нас навязчивой идеей. Но теперь, когда я лежал больной, представление о ней не было ясным: либо дело было в том, что мы были рядом с нею (человека редко привлекает достижимое), либо в том, что мои глаза были затуманены безотрывным созерцанием этого клочка земли. Как-то после полудня я проснулся от горячечного сна, обливаясь потом, терзаемый мухами, с мыслью: какого черта, собственно, нам нужно в Медине? Угроза с ее стороны была очевидна, пока мы были в Янбо, а турки шли на Мекку, но мы сами все изменили своим походом на Ведж. Сегодня мы занимаемся блокированием железной дороги, они же лишь защищают ее. Гарнизон Медины, сокращенный до полной неспособности вести активные операции, сидит в траншеях и уничтожает собственный наступательный потенциал, поедая тягловый скот, который они больше не в состоянии прокормить. Мы лишили их возможности угрожать нам и все же намерены отобрать у них город. Медина -- не такая важная для нас база, как Ведж, и не угроза, как Вади Аис. На что она нам, в самом деле? Лагерь пробуждался после апатии полуденных часов, и шумы внешнего мира начинали проникать ко мне сквозь желтую подкладку палаточного полотна, в каждую дырочку, в каждый разрыв, через который врывались длинные кинжалы солнечных лучей. Мне были слышны топтанье и храпенье осаждаемых мухами лошадей в тени деревьев, жалобы верблюдов, звон ступок в которых толкли кофейные зерна, долетали звуки отдаленных выстрелов. Этот шумовой фон заставил меня еще раз задуматься о цели войны. Книги объясняют ее просто -- разгромить противника. Победа может быть куплена только кровью. Поскольку у арабов не было организованных сил, у турецкого Фоша не могло быть подобной цели. Арабы не выдержали бы потерь. Чем заплатил бы наш Клаузевиц за свою победу? Казалось, что фон дер Гольц смотрел глубже, говоря, что необходимо не уничтожить врага, а сломить его храбрость. Однако мы показали, что задача сломить чью-нибудь храбрость лишена перспективы. Впрочем, Гольц был обманщиком, и об этих мудрых людях должно говорить метафорами, потому что мы, несомненно, выигрывали нашу войну, и по мере неторопливого взвешивания обстоятельств до моего сознания начинало доходить и то, что мы выиграли Хиджаз. Из каждой тысячи его квадратных миль девятьсот девяносто девять были освобождены. Не оказалась ли моя провокационная шутка в разговоре с Виккери о том, что восстание скорее походит на мир, чем на войну, столь же меткой, сколь и скоропалительной? Возможно, в войне правит абсолют, но для мира вполне достаточно большинства. Если бы мы выдержали паузу, туркам пришлось бы довольствоваться той малой долей, на которой они стояли. Я еще раз терпеливо смахнул мух со своего лица, довольный, что хиджазская война выиграна и с нею таким образом покончено, причем выиграна в тот день, когда мы взяли Ведж, и было бы лучше, если бы у нас хватило сообразительности это понять уже тогда. Я снова прервал нить своих доводов, чтобы прислушаться. Отдаленные выстрелы стали громче и уже сливались в длинные, резкие залпы. И вдруг смолкли. Я навострил уши, чтобы уловить другие звуки, зная, что они последуют. Действительно, тишину нарушил донесшийся из-за тонких стенок палатки шорох, похожий на шелест юбки, задевающей камни. Последовала пауза, во время которой у палатки остановились всадники на верблюдах, и послышались слабые удары палками по шеям животных, чтобы заставить их опуститься на колени. Они бесшумно преклонили колени, и я запечатлел это в своей памяти: сначала колебание -- верблюды, глядя вниз, ощупывают одной ногой почву, подыскивая место помягче, затем приглушенный удар и внезапный облегченный выдох, когда они опустились на передние ноги (путь, видно, был долгим, и они устали), звук короткого волочения по земле, когда они согнули задние ноги и, покачиваясь из стороны в сторону, принялись работать коленями, чтобы зарыть их в более холодный слой почвы под горячими обломками камней, тогда как всадников, по-птичьи семенивших босыми ногами, молча повели либо к очагу, где готовили кофе, либо к шатру Абдуллы, в зависимости от дела, с которым они приехали. Верблюды оставались здесь, тревожно похлестывая хвостами гальку, пока их хозяева присмотрели место привязи. Я сформулировал для себя приемлемое начало доктрины, но мне оставалось еще найти альтернативный финал, средства и способы ведения войны. Те, что применяли мы, не походили на ритуал, жрецом которого был Фош, и я вернулся к нему, чтобы прояснить это различие между нами. В его современной войне -- он называл ее абсолютной войной -- две нации, проповедующие несовместимые философии, переносят эти разногласия в сферу испытания силовыми средствами. С философской точки зрения это идиотизм: мнения требуют доказательств, а их исправление -- стрельбы, и борьба может заканчиваться только тогда, когда сторонники одного абстрактного принципа имеют в своем распоряжении не больше средств сопротивления, чем сторонники другого. Это звучало как новая редакция религиозных войн, чьим логическим концом было безоговорочное искоренение одного из верований и чьи протагонисты верили в то, что все решает Божий суд. Это могло годиться для Франции и Германии, но вовсе не отражало позицию Британии. Наша армия не занималась поддержкой умозрений во Фландрии или на Канале. Усилия заставить наших солдат ненавидеть противника обычно заставляли их ненавидеть вооруженную борьбу. Фактически Фош дезавуировал собственную аргументацию, говоря, что такая война зависит от вовлеченности масс и невозможна с использованием профессиональных армий, тогда как старая армия по-прежнему остается британским идеалом, а ее обычаи -- предметом вожделения как наших обывателей, так и карьеристов. В моем понимании фошевская война всего лишь истребительна и не более абсолютна, чем любая другая. Ее можно было бы назвать "убийственной войной". Клаузевиц перечисляет все виды войн: войну между личностями, дуэли по доверенности, по динамическим соображениям, войны с целью изгнания из страны, отчасти политические, торговые войны за рынки... Редко одна война похожа на другую. Часто стороны не знали своей цели и воевали вслепую, пока ход событий не начинал определять характер действий. Победа обычно оказывалась на стороне обладающего даром предвидения, хотя удача и разум могли вносить досадную неразбериху в этот "непреложный" закон природы. Я недоумевал, почему Фейсалу хотелось победить турок и почему ему помогали арабы, и видел, что цель их была сугубо географической -- вытеснить турок из всех арабских земель Азии. Их мирный идеал свободы мог воплотиться только так. В стремлении к идеальным условиям мы могли бы убивать турок, потому что они нам очень не нравились, но убийство было чистой роскошью. Если бы они ушли мирно, война бы закончилась. Если нет, мы их заставим уйти или по крайней мере попытаемся прогнать. В крайнем случае мы будем вынуждены пойти на кровопролитие и на максимы "убийственной войны", но насколько возможно малой кровью для нас самих, поскольку арабы борются за свободу, а удовольствие от нее может получить только живой человек. Забота о будущем потомков не столь привлекательна, чтобы умирать за него, -- независимо от того, насколько человек счастлив в любви к своим уже рожденным детям. В этот момент полог моей палатки откинул невольник, который спросил, может ли эмир пригласить меня к себе. Я с трудом натянул одежду и чуть ли не ползком направился к его шатру. Это было комфортабельное жилье, стоявшее в роскошной тени и сплошь устланное пронзительно пестрыми коврами, раскрашенными анилиновыми красителями -- трофеями из дома Хусейна Мабейрига в Рабеге. Абдулла проводил здесь большую часть дня, смеялся вместе с друзьями, играл в разные игры со своим придворным шутом Мухаммедом Хасаном. Я подхватил мячик разговора, летавший между ним и Шакиром и несколькими случайно зашедшими шейхами, среди которых был честный Ферхан эль-Аида, и был вознагражден речью Абдуллы. Он противопоставил теперешнюю независимость своих слушателей былому их рабству под Турцией и прямо заявил, что разговоры о турецкой ереси, или о бессмертной доктрине Нового Турана, или о нелегитимном Халифате не относятся к делу. Это страна арабов, и в ней засели турки: вот единственная проблема. Я мог гордиться своими догадками. На следующий день фурункулы затмили отступавшую лихорадку и приковали меня к этой вонючей палатке на еще более долгий срок. Когда стало слишком жарко, чтобы забыться хоть на короткое время дремотой без сновидений, я снова взялся за свой клубок и принялся распутывать его дальше, рассматривая теперь все здание войны в его структурном аспекте, что было стратегией, в содержательном, что было тактикой, и в комплексе чувств населяющих его людей, что было психологией. Ибо моей личной обязанностью было командовать, а командир, подобно архитектору, отвечает за все. Первое смущение вызвала ложная антитеза стратегии -- цели войны, обзорного подхода к связям каждой части и целого, и тактики -- средств достижения цели, конкретными ступенями стратегии. Они представлялись мне единственными точками зрения, с которых можно было оценить все элементы войны: алгебраическую ипостась вещей, биологическую ипостась жизней и психологическую -- идей. Алгебраический элемент, или 'epist'eme, представлялся мне чистой наукой, подчиняющейся математическому закону, без гуманистической составляющей. Этот закон оперировал известными переменными, определенными условиями в конкретном пространстве и времени: такими вещами, как холмы, климатические различия и железные дороги, при восприятии человеческого фактора как однородной массы, слишком большой, чтобы учитывать индивидуальные различия в сочетании со всеми искусственными вспомогательными средствами и с расширением наших возможностей за счет механических изобретений. Этот элемент в основном поддается формулированию. Таково было высокопарное профессорское начало. Мои умственные склонности, чуждые абстракций, вновь нашли точку опоры в Аравии. В "переводе на арабский" этот алгебраический фактор должен был прежде всего принимать во внимание территорию, которую мы намеревались освободить, и я принялся бессмысленно подсчитывать квадратные мили. Шестьдесят; восемьдесят; сто; возможно, сто сорок тысяч квадратных миль. И выстраивать варианты того, как турки могли бы все это оборонять. Несомненно, соорудив линию траншей у подножия гор, если мы пойдем на приступ с развернутыми знаменами; но что, если мы (а вполне может статься) будем не армией, наступающей по фронту, а некоей идеей, неосязаемой и неуязвимой, без фронта и тыла, проникающей повсюду подобно какому-нибудь газу? Армии можно уподобить растениям, неподвижно укоренившимся в почве, чья верхушка питается через длинные стебли. Мы могли бы быть паром, несущимся на услышанный нами звук. Наши владения -- в сознании каждого человека, и поскольку мы не стремимся к завоеванию материального жизненного пространства, то можно отказаться от уничтожения всего материального. Похоже, при этом кадровый солдат мог бы оказаться беспомощным, считая себя собственником лишь того места, где сидит, и захватывая по приказу только то, что лежит в пределах дальности выстрела. Затем я стал подсчитывать, сколько потребовалось бы людей для заселения этой территории, чтобы спасти ее от нашего глубокого рейда, поскольку передовые части восставших заняли бы каждую свободную милю из этих ста тысяч. Я хорошо знал турецкую армию, и если даже признать недавнее расширение ее возможностей за счет самолетов, артиллерийских орудий и бронепоездов (превращавших огромные пространства в небольшие поля сражения), все же представлялось, что туркам потребуется по одной укрепленной позиции на каждые четыре квадратных мили с численностью личного состава не меньше двадцати солдат. А если так, тогда им понадобилось бы шестьсот тысяч солдат, чтобы встретить во всеоружии всех недоброжелательно настроенных арабов, объединенных вокруг горстки фанатиков. Сколько таких могло бы найтись в нашем распоряжении? В настоящее время у нас было около пятидесяти тысяч: вполне достаточно. Таким образом, представлялось, что в этом перевес на нашей стороне. Если бы мы осознали наши сырьевые ресурсы и были способны их использовать, -- тогда и климат, и железная дорога, и пустыня, как и военная техника, также могли бы служить нашим интересам. Турки были упрямы, стоявшие за ними немцы догматичны. Они могли посчитать, что восстание -- та же война, и действовать против него по аналогии. Но любая аналогия в применении к человеческому фактору -- чушь; вести войну против повстанцев дело непредсказуемое и долгое, как если бы вы решили есть суп, пользуясь вместо ложки ножом. Этого было достаточно; я отодвинул в сторону математический элемент и погрузился в исследование биологического фактора процесса командования. Как представлялось, его критические точки -- жизнь или смерть, или менее категорично -- крайнее утомление. Военные философы основательно разработали теорию войны и подняли один пункт -- "людские потери" на уровень существа всей проблемы. Человек как воплощение ряда переменных оставался словно забытым, что делало их оценки неадекватными. Компоненты были уязвимы и нелогичны, и генералы в целях самозащиты создавали резерв, что было действенным приемом их искусства. Гольц говорил: если вам известны силы противника и он полностью развернулся, вы можете отказаться от резерва; но так никогда не бывало. Генералы всегда помнили о возможности какого-либо непредвиденного происшествия или перебоя в материальном обеспечении и именно на этот случай бессознательно держали при себе резерв. Элемент "боевого духа" войск, не поддающийся выражению в цифрах, приходилось оценивать посредством приема, равноценного платоновской формуле d'ox'a -- озарения; и величайшим командиром был тот, чья интуиция оправдывалась наиболее полно. Девяти десятых тактики было, разумеется, достаточно для преподавания в школах, но ее иррациональная десятина оказывалась подобной зимородку, пролетающему над прудом, и именно она была пробным камнем для генералов. Ее мог подсказать только инстинкт (обостренный продуманной тактикой маневра), и наконец в критических обстоятельствах она проявлялась естественным образом, как рефлекс. Были люди, чья d'ox'a настолько приближалась к совершенству, что действовала с точностью 'epist'eme. Я колебался в нерешительности, можно ли применить это к нам самим, и наконец понял, что это относится не только к роду человеческому, но и к материальному миру. В Турции царила скудность и дороговизна, и люди ценились меньше, чем оборудование. Нашей целью было уничтожение не армии турок, а ее материальной инфраструктуры. Разрушение какого-нибудь турецкого моста или железной дороги, машины или артиллерийского орудия или взрыв какого-либо объекта были выгоднее нам, чем смерть какого-то турка. В то же время арабская армия бережно относилась и к материальной части, и к людям. Правительства оперировали только такой категорией, как людские массы, тогда как наши люди, не являясь кадровым контингентом, оставались личностями. Смерть отдельного человека, подобно камню, упавшему в воду, оставляла кратковременную пустоту, но вокруг нее широко расходились круги печали. Мы не могли допускать неоправданных людских потерь. Заменить вещи было легче. Нашей четкой политикой было превосходство в какой-то одной области материального обеспечения, будь то порох, пулеметы или любое другое, что могло иметь решающее значение. Все было подчинено превосходству в решающем месте и в решающий момент наступления. Мы могли бы выработать доктрину, обеспечивавшую меньшие затраты за счет ослабления сил в сравнении с противником на каком угодно направлении или участке, кроме наиважнейшего. Решение, что именно считать таковым, всегда оставалось бы за нами. Большинство войн было войнами боевого контакта. Обе стороны стремились к нему, чтобы избежать опасности внезапного нападения. Наша война была войной дистанцирования. Мы ставили своей целью сдерживание противника молчаливой угрозой, исходящей от незнакомой бескрайней пустыни, не обнаруживая себя до момента нападения. Такое нападение могло быть чисто номинальным, направленным не на самого противника, а на его материальные ресурсы. Таким образом, вопрос не в его силе или слабости, а в наиболее доступных объектах материального обеспечения. При перерезании железной дороги объектом мог бы быть пустой участок пути, и чем он безлюднее, тем больше был бы тактический успех. Мы могли бы превратить среднее арифметическое такой тактики в правило (но не в закон, поскольку война аморальна) и абсолютизировать отказ от прямого контакта с противником. Это отвечало бы многочисленным призывам никогда не становиться мишенью. Многим туркам в течение всей войны так и не представился случай открыть по нам огонь, и нам никогда не приходилось занимать оборону, за исключением непредвиденных обстоятельств или ошибок. Результатом применения такого правила становится "идеальная разведка", позволяющая уверенно строить планы. Главным агентом служит генеральская голова, понимание обстановки должно быть безошибочным и не оставлять места случайностям. Когда мы будем знать о противнике все, это поднимет наш боевой дух на должную высоту. Мы должны прилагать больше усилий для добывания информации, чем штаб любого регулярного соединения. Я подходил к концу своей темы. Алгебраический фактор был "переведен на арабский" и подошел к нашей действительности как перчатка к руке. Это обещало победу. Биологический фактор продиктовал нам развитие тактической линии, в целом соответствующий способностям наших людей их племен. Осталось придать форму психологическому элементу. Я обратился к Ксенофонту и украл у него, чтобы дать этому название, слово "диатетика" -- так обозначалось то, чем занимался персидский царь Кир, прежде чем нанести удар. Грязным и низменным порождением этого понятия стало наше слово "пропаганда". Она была лечебным средством во время войны, почти патентованным лекарством. Отчасти она затрагивала и толпу, доводя состояние ее духа до точки, когда становилось возможным с пользой манипулировать ею, и ориентируя ее настроения на достижение определенной цели. Отчасти -- влияла на каждого человека, а далее превращалась в редкое искусство возбуждения целенаправленных эмоций, выходивших за границы логической последовательности мышления. Она была более тонкой, чем тактика, потому что имела дело с субъектами, непригодными для прямого управления. Она принимала во внимание настроения людей, их комплексы и непостоянство, а также возможность поощрять их ко всему, что обещало выгоду нашему делу. Нужно так же настраивать их сознание, чтобы они дрались с разумной осторожностью, как другие откровенно настраивают перед боем свои тела. Мы должны настраивать сознание не только наших людей, хотя, естественно, они на первом плане, но и сознание солдат противника, насколько они находятся в пределах нашей досягаемости, а также другие умы нации, поддерживавшей нас в тылу, поскольку больше половины любого сражения проходило в тылу. Кроме того -- и умы враждебной нации, ожидающей исхода, и нейтралов, смотревших на все это со стороны. И так круг за кругом. Было множество унизительных материальных ограничений, но ничего невозможного с нравственной точки зрения, так что пределы нашей "диатетической" деятельности были неограниченными. Она главным образом определяла средства победы на арабском фронте, и ее новизна была нашим преимуществом. Печатный станок и каждый новый способ связи благоприятствовали превосходству ума над физической мощью, причем цивилизация всегда расплачивалась за достижения разума людскими телами. Мы, игрушечные солдатики, начинали осваивать военное искусство в атмосфере двадцатого столетия, без предубеждений беря в руки оружие. Для кадрового офицера, с сорока поколениями военных за спиной, старинное оружие было самым предметом гордости. Поскольку мы редко задумывались над тем, что делают наши люди, но всегда над тем, что они думали, "диатетика" составляла больше половины нашей командной деятельности. В Европе она была несколько отодвинута в сторону и вверена людям за пределами Генерального штаба. В Азии кадровые элементы были настолько слабы, что повстанцы не могли оставить ржаветь это метафизическое оружие втуне. Сражения в Аравии были ошибкой, поскольку единственной пользой, которую мы из них извлекли, был расход боеприпасов у противника. Наполеон как-то сказал, что редко можно увидеть генерала, желающего первым вступить в бой, но проклятие этой войны состояло в том, что слишком мало было таких, кто желал бы делать что-то другое. Сакс говорит, что неразумные войны -- последнее прибежище глупцов. Мне они представляются скорее налогом, которым облагается сторона, считающая себя более слабой, причем риск неизбежен либо из-за отсутствия пространства, либо из-за необходимости защитить собственность, которая ценится выше солдатских жизней. Нам нечего терять из вещей, поэтому наилучшей линией поведения для нас будет ничего не оборонять и ни в кого не стрелять. Наши козыри -- время и быстрота, а не способность убивать. В этом смысле изобретение мясных консервов дало нам больше, чем изобретение бездымного пороха; оно обеспечило нам не тактическую, а стратегическую мощь, поскольку в Аравии путь важнее силы, а пространство стоит больше чем могущество армий. Я уже восемь дней лежал в палатке на отшибе, обобщая свои идеи*. [* Возможно, не так успешно, как здесь. Я обдумывал проблемы главным образом применительно к Хиджазу, иллюстрируя свои мысли тем, что узнал об его людях и географических особенностях. Описывать их было бы слишком долго, поэтому аргументы сжаты в некую абстрактную форму, в которой они пахнут больше керосиновой лампой, нежели полем. Как, впрочем, и любые записки о войне. (Примеч. авт.) *] Мозг, воспаленный от неподдержанных раздумий, приходилось заставлять работать усилием воли всякий раз, когда он расслаблялся и впадал в усталую дремоту. Лихорадка проходила, дизентерия кончилась, и день нынешний снова стал для меня актуальным. Конкретные факты расталкивали друг друга локтями, и капризный ум с трудом прокладывал себе путь к бегству. Я торопился выстроить в ряд свои туманные принципы, чтобы окончательно их уточнить, прежде чем не смогу их припомнить. Мне представлялось доказанным, что наше восстание зиждется на неприступном основании, защищенном не только от нападения, но и от страха перед ним. Есть опытный противник, занявший больше земли, чем он мог бы реально контролировать, опираясь на укрепленные посты. Есть доброжелательное население, из которого активны по-настоящему всего два человека на сотню, а остальные лояльны ровно настолько, чтобы не предавать меньшинство. В активе повстанцев -- строгая конспирация и самоконтроль, а также быстрота действия, стойкость и независимые каналы снабжения. В их распоряжении достаточно технических средств, чтобы парализовать связь противника. Провинция будет наша, стоит призвать ее гражданское население умереть за идеалы свободы. Присутствие противника -- вторичный фактор. Окончательная победа представлялась несомненной, если война продлится столько времени, сколько нам для этого нужно.