Богумил Грабал. Слишком шумное одиночество
---------------------------------------------------------------
Перевод с чешского Сергея Скорвида
Составление Инны Безруковой
Изд.: "Слишком шумное одиночество", 2002, издательство "Амфора"
Подготовка электронной версии: Александр Кравчук (akravchuk(АТ)mail.ru)
---------------------------------------------------------------
ПРЕДИСЛОВИЕ
Творчество Богумила Грабала (1914-1997) в последнее время привлекает к
себе все большее внимание читательской аудитории во всем мире. Его
произведения переведены на многие языки, они издаются и переиздаются
большими тиражами. Россия, к сожалению, пока не входит в число стран, где
имя этого выдающегося чешского прозаика хорошо известно. Немногочисленные
переводы из обширного литературного наследия писателя стали появляться в
отечественных журналах только в начале 1990-х годов, то есть более чем через
двадцать лет после того, как с ними познакомились в Европе и Америке. Такая
задержка связана с тем, что в странах бывшего восточного блока произведения
Грабала долго находились в "черном списке". Не соответствовавшие духу
"социалистического реализма", они не могли широко издаваться ни в самой
Чехословакии, ни в СССР.
Пик творческой активности писателя совпал по времени с гонениями на
инакомыслящих, которые - по указке Москвы - осуществляло правительство
Чехословацкой Социалистической Республики. Расцвет чешской культуры в период
оттепели 1960-х годов после введения в Чехословакию войск Варшавского
договора сменился глубоким кризисом. Произведения литераторов, которые
принимали участие в событиях "пражской весны", изымались из библиотек, а
сами они подвергались преследованиям со стороны служб госбезопасности. В то
время некоторые популярные чешские писатели покинули родину (например, Милан
Кундера, выбравший жизнь в эмиграции), а оставшиеся старались в условиях
преследований сохранить свою творческую независимость и не утратить при этом
доступа к массовому читателю. Публиковать свои произведения многие из уже
известных чешских авторов могли только благодаря самиздату. Рискуя быть
привлеченными к суду за подрывную деятельность, в обстановке строгой
конспирации сотрудники подпольных издательств размножали под копирку на
папиросной бумаге пьесы Вацлава Гавела, романы Людвика Вацулика, рассказы
Богумила Грабала и другие произведения, принесшие чешской литературе второй
половины ХХ века всемирное признание.
Справедливости ради следует заметить, что в 70-80-е годы Богумил Грабал
издавал свои книги и в официальных чешских издательствах. Коммунистические
идеологи не могли допустить, чтобы имя влиятельного и популярного писателя
ассоциировалось исключительно с движением диссидентов. Большими тиражами,
например, переиздавались опубликованные еще в 1965 году "Поезда особого
назначения". Из новых произведений цензура пропустила только ряд сочинений
мемуарного характера. Однако прежде чем попасть к массовому читателю, все
они прошли правку в кабинетах службы госбезопасности, после чего смысл
некоторых эпизодов подчас менялся на противоположный. Самому же писателю
пришлось заплатить за эти публикации подписью под "благонамеренным"
интервью, вышедшим накануне выборов в Чехословакии в 1975 году. (Это
интервью спровоцировало антиграбаловские выступления чешских студентов,
сжигавших книги писателя на Карловом мосту и на острове Кампа в центре
Праги. Реверансы писателя по отношению к компартии Чехословакии вызвали
неоднозначную реакцию также у большинства деятелей культуры, оппозиционных к
правящему режиму. Многие с пониманием отнеслись к мнимому "предательству"
Грабала, увидев в этом единственную для него возможность публиковаться на
родине, но были и осудившие это выступление.)
После "бархатной революции" 1989 года Б.Грабал вновь обрел массовую
аудиторию. Возвращению народу его культурного достояния, которое по
идеологическим соображениям замалчивалось коммунистическим режимом, в
немалой степени способствовал президент Чешской Республики, бывший диссидент
и известный чешский драматург Вацлав Гавел. Еще в середине 50-х годов, когда
читатели впервые познакомились с произведениями Грабала, начинающий тогда
литератор Гавел опубликовал первое критическое исследование поэтики своего
старшего собрата по перу, высоко оценив его стиль и назвав его творчество
"новым явлением в чешской прозе". Значительно позже, уже в 1994 году,
чешскую и мировую прессу облетело сообщение о встрече двух президентов:
американского Билла Клинтона и чешского Вацлава Гавела в... пражской пивной
"У золотого тигра"! Столь неподобающее, казалось бы, место для визитов
официальных лиц выбрано было исключительно ради Богумила Грабала. За кружкой
пива чешский президент представил своему американскому коллеге известного во
всем мире писателя.
Свой путь в литературе Богумил Грабал начал в 1937 году, когда в газете
города детства писателя, Нимбурка, появилась его первая публикация под
названием "Дождь идет". В то время двадцатитрехлетний юноша, учившийся на
юридическом факультете в Карловом университете в Праге, много путешествовал.
На велосипеде он объехал всю Чехословакию, побывал в Германии, Финляндии,
Швеции, Эстонии и Польше. Студенческие годы стали для будущего писателя
периодом формирования его художественного вкуса. Аттестат же о среднем
образовании Богумил Грабал получил только в двадцать лет. Учеба давалась ему
нелегко: его дважды оставляли на второй год с неудовлетворительными оценками
по нескольким предметам - в том числе по родному языку. Позже писатель
вспоминал, что главной причиной его плохой успеваемости были скучные
занятия. Возможность восполнить и преумножить упущенные в школе знания
представилась Грабалу только в университете. Учась на правоведа, он
регулярно посещал лекции по литературе, истории искусств и философии на
других факультетах, интересовался столичной культурной жизнью.
Окунаясь в мир произведений Грабала, нельзя не заметить, что
большинство из них основано на автобиографических фактах. В своем творчестве
Грабал воспроизводит историю собственной жизни, словно заново ее переживая.
Однако нельзя поддаваться искушению и изучать биографию писателя по его
книгам. У Грабала мы не найдем точного документального воспроизведения
реальных жизненных событий. В своих текстах писатель создавал
"автобиографический миф", мистифицированную биографию. В комментарии к
роману "Пострижение", стилизованному под повествование матери Грабала об ее
молодости и отношениях с мужем и его братом, подлинный автор цитатой из
Флобера поясняет появление биографических данных в своих произведениях:
"Госпожа Бовари - это я". Могут ли детские впечатления от общения с
родителями, воспроизведенные на бумаге писателем, разменявшим уже шестой
десяток, к тому же излагаемые от лица матери, считаться документальным
свидетельством? Безусловно да, но надо помнить, что на таком временном
расстоянии любые свидетельства начинают граничить с мифом. Действительные же
документы гласят, что мать Богумила Грабала, Мария Килианова, счетовод из
маленького городка под Брно, родившая в двадцать лет внебрачного сына, вышла
через два года после того замуж. Ее супруг, двадцатисемилетний бухгалтер
пивоваренного завода Франтишек Грабал, усыновил мальчика и дал ему свою
фамилию. Тем не менее почти кафковский мотив покинутости, незащищенности и
одиночества присутствует во многих произведениях Богумила Грабала.
Уже к самим фактам личного жизненного опыта Грабал подходил как
художник, пытаясь "создавать" свою биографию, творить, по его выражению,
собственную "искусственную судьбу". В одном из интервью писатель сказал: "Вы
спрашиваете меня о моей легендарной "теории искусственной судьбы"? Она тесно
связана с годами моего ученичества. Карел Чапек когда-то написал, что
прозаик становится писателем к сорока годам. Это правда. До тех пор тот,
кого интересует не столько жизнь, сколько ее отображение, вынужден помещать
сам себя в ситуации, которые идут вразрез с его мыслями, которые ему, так
сказать, против шерсти и которые превышают его силы... Я сам, будучи
неуверенным в себе человеком, обязан был предоставлять людям гарантии в
завтрашнем дне (в течение года Грабал служил страховым агентом - А.К.); я,
который любил бесконечные прогулки у воды и закаты солнца, работал четыре
года на металлургическом заводе в Кладно; я, который не выносил театра и
актеров, был четыре года рабочим сцены, и так далее. И все-таки я смог
выжить в этом чуждом мне окружении, и в итоге я полюбил людей, с которыми
работал, и увидел главное: что они там, внизу, такие же робкие, как и я, и
эта робость является своеобразным "поясом целомудрия", скрывающим их милую и
добрую сущность, но только они стыдятся этого, ибо доброта и взаимная
вежливость в мире уже вроде как выветрились. С помощью моих "искусственных
судеб" я научился понимать других, смотреть вокруг себя, а потом и внутрь
себя - и там в итоге находить такой вымысел, который сообщает о реальности
куда больше, чем повседневная банальная действительность, как говаривал
Феллини..."
Многие герои произведений Грабала имеют прототипов в семье писателя или
в кругу его друзей. Окружение, особенно на начальном этапе творчества,
оказывало большое влияние на формирование стиля прозаика, на выбор им тем и
на манеру его повествования. Примером может служить "соавторство" молодого
писателя и его дяди Пепина. С братом своего отчима Йозефом Грабал
познакомился еще мальчиком в Нимбурке, куда тот приехал погостить на
несколько дней, но остался навсегда. Тогда и завязалась их дружба. Позже,
когда писатель жил уже в Праге, дядя Пепин приезжал к нему из Нимбурка и при
встречах диктовал племяннику свои истории. Позднее Грабал вспоминал: "Семь
раз записывали мы эти "протоколы", и в конце концов мне стал нравиться поток
фраз, сами истории я уже несколько раз слышал от него и дома, и в компании
на берегу Лабы, и у соседей, но, несмотря на это, я, как правоверный хасид,
изображал на лице удивление и изумление, которые только подливали масла в
огонь затухающего повествования; я даже приносил ему пиво с ромом, чтобы он
говорил еще и еще, до изнеможения, и только теперь, благодаря записям, я
понял, что его беспорядочные истории имеют свой порядок, еще тогда я со
страхом и напряжением ждал, что дядя Пепин забудет о нити прерванного
повествования... а на самом деле дядя через несколько минут, после
нескольких других историй, которые он безо всякого повода пожелал
рассказать, снова возвращался к начатому и продолжал повествование с того
места, где едва ли не две страницы назад его оборвал... и вот он продолжал
рассказывать дальше, чтобы затем его опять прервали нахлынувшие видения,
которые вырастали перед ним, как атомный гриб... а иногда даже
заключительный образ раскалывался и, словно фейерверк, взрывался
следующими...".
Буквально под диктовку дяди Пепина писатель создал в 1949 году
произведение "Страдания старого Вертера", причудливая образность которого
сочетается с обнажающими прямотой и дерзостью, быстрыми и неожиданными
тематическими скачками, а смысловые и оценочные повторы отсылают к традиции
гротескового повествования в духе Ярослава Гашека. В 1957-64 годах Богумил
Грабал написал также повесть "Уроки танцев для пожилых и продолжающих"
(1964) и ряд рассказов, напечатанных в сборниках "Жемчужина на дне" (1963) и
"Пабители" (1964). Самые известные из них - "Ярмилка", "Закусочная Мир",
"Романс", "У зеленого дерева", "Смерть пана Балтисбергера" и др. Все они
посвящены описанию жизни и нравов обитателей рабочих кварталов и объединены
общим типом повествователя: так называемым "пабителем". Слово "пабитель" -
неологизм, смысл которого Грабал поясняет на обложке третьего издания
одноименного сборника так: "С некоторого времени я стал... называть
"пабителями" определенный тип людей... Как правило, это люди, о которых
можно сказать, что они сумасшедшие, чокнутые, хотя не все, кто их знал,
назвали бы их именно так. Это люди, способные все преувеличивать, причем с
такой любовью, что это доходит до смешного. Люди беспомощные, ибо "нищие
духом", и, глядя со стороны, в самом деле сумасшедшие и чокнутые. "Пабители"
непостижимы, их облик неясен, спорен, порой неприятен на вид, неудобен. Но,
несмотря на это, они где-то за полгода всюду становятся своими..." В
рассказах из упомянутых сборников описывается, как повседневная, во многом
трагичная жизнь городской периферии может самым естественным образом
сочетаться с человеческим жизнелюбием и творческим вдохновением.
"Пабители", или docta ignorantia, как любил также, цитируя Николая
Кузанского, называть своих героев писатель, имеют параллели не только в
чешской (Йозеф Швейк из бессмертного романа Ярослава Гашека), но и в других
литературах. Вспомним, например, рассказы Марка Твена, новеллы О'Генри или
повести Фолкнера: в них так же, как и в произведениях Грабала, яркая, живая
манера повествования сочетается с искрометным юмором и доброй авторской
иронией по отношению к героям.
Несколько особняком в творчестве Богумила Грабала стоит повесть "Поезда
особого назначения" (1965) - при том, что именно благодаря ей к прозаику
пришла мировая слава. Художественный фильм с тем же названием, снятый по
сценарию Грабала чешским режиссером Иржи Менцелом, удостоился в 1967 году
премии Американской киноакадемии ("Оскар") за лучшую иностранную киноленту.
От большинства произведений Грабала, которые с полным правом можно назвать
экспериментальными и новаторскими, повесть "Поезда особого назначения"
отличается вполне традиционным подходом к разработке сюжета. События,
описанные в произведении, разворачиваются во время Второй мировой войны и
имеют автобиографическую основу. В 1939 году в результате массовых
студенческих выступлений в Праге против оккупации страны немецкими войсками
на территории протектората Чехия и Моравия были закрыты все высшие учебные
заведения, в том числе и Карлов университет. Богумил Грабал, учившийся тогда
на пятом курсе юридического факультета, вынужден был вернуться в Нимбурк
(эти факты биографии писателя отражены также в публикуемом в настоящем
сборнике публицистическом эссе "Ноябрьский ураган"). Около года он
проработал в нотариальной конторе, потом кладовщиком в нимбуркском
"Потребительском и производственном кооперативе работников железных дорог",
а в 1942 году будущий писатель поступил подсобным рабочим на железнодорожную
станцию Костомлаты близ Нимбурка, откуда уволился дежурным по станции в 1945
году. Именно к этому периоду отнесено действие повести "Поезда особого
назначения".
В шестидесятые годы, когда появилась эта повесть, идеологическая машина
социалистической Чехословакии продуцировала в огромном количестве
"произведения" искусства и литературы, прославлявшие подвиг народа во время
Второй мировой войны. Ирония Грабала, использовавшего для описания военных
событий фривольный сюжет в духе Рабле (с героем повести, двадцатидвухлетним
железнодорожным служащим Милошем Гермой, недавно вернувшимся из
психиатрической лечебницы, мы знакомимся в то время, когда ведется
расследование по поводу анекдотической истории: дежурный по станции Губичка,
оказавшийся впоследствии одним из руководителей партизанского отряда,
пускавшего под откос немецкие военные эшелоны, украсил оттисками всех
железнодорожных печатей с орлами Третьего рейха тело хорошенькой
телеграфистки Зденечки и был обвинен в оскорблении государственной
символики), к счастью, была не замечена чешской цензурой, но по достоинству
оценена за границей.
Говоря о новаторской манере письма зрелого Грабала, мы не можем не
вспомнить о том, насколько тесно она связана с техникой коллажей его друга,
учителя и первого рецензента Иржи Коларжа. Писатель порой сам говорит, что
для него работа с текстом - это "работа с ножницами". В заключении к роману
"Я обслуживал английского короля" Грабал пишет: "...вот эти события и
принуждают меня оставить книгу такой, какой она получилась с первого раза, и
надеяться, что когда-нибудь у меня будет время и мужество снова и снова
возиться с текстом и перерабатывать его ради истинной классичности, или же -
под влиянием минуты и догадки, что можно сберечь и эти первые спонтанные
образы, - попросту взять ножницы и выстричь то, что спустя время еще
сохранит свежесть. А если я уже умру, пусть это сделает кто-то из моих
друзей. Пусть они настригут маленький роман или большой рассказ."
В 1950-60-е годы писатель прибегал к коллажу очень часто. С помощью
этой техники он пытался "запротоколировать" окружающий мир без каких-либо
комментариев. Одним из примеров этого может служить сборник "Объявление о
продаже дома, в котором я уже не хочу жить" (1965), четыре из семи рассказов
которого посвящены работникам сталелитейного завода в городе Кладно, где
Грабал четыре года трудился у мартеновской печи. В последующие десятилетия
писатель уделяет больше внимания иным приемам, например, технике письма alla
prima (набело, без редактирования и исправлений), восходящей к
"автоматическому письму" сюрреалистов. Позже, уже в 90-е годы, писатель
заново открывает для себя коллаж, теперь, однако, комбинируя чужие тексты со
своими собственными. Так, в произведении "Инаугурация и внутренний монолог"
(1996) текст собственного сочинения Грабал сочетает с программой инаугурации
президента Вацлава Гавела и отрывками из художественной литературы, а в
"Публичном самоубийстве" (1989) к своему повествованию добавляет тазетные
новости.
Цикл мемуарных произведений о Нимбурке, начатый романом "Пострижение"
(1970, издан в 1976), продолжила повесть "Городок, где остановилось время".
Первая версия этого текста возникла в 1973 году как реакция на ситуацию
вынужденного молчания, в которой писатель оказался после ужесточения
цензуры. В ностальгически-гротесковой повести, воскрешающей атмосферу жизни
провинциального городка, мы опять встречаемся с семьей писателя и дядей
Пепином. Публикация "Городка" без цензурных исправлений оказалась
невозможной в Чехословакии; тогда Грабал, развив некоторые темы этой
повести, написал две другие книги: сборник рассказов "Прекрасные мгновения
печали" и "Миллионы арлекина" (изданы в 1979 и 1981 годах). В обеих книгах
присутствует ряд общих мотивов, например, забавная история с татуировкой
русалки или бесконечный ремонт мотоцикла, которым занимается отец
рассказчика. В первом произведении действие разворачивается в родном доме
писателя в Нимбурке, второе же, где повествование ведется от лица матери,
переносит читателя в дом престарелых, расположенный в загородном замке.
Одно из лучших произведений писателя - роман "Я обслуживал английского
короля", написанный в 1970 году, - многократно публиковалось нелегально в
самиздате. Массовому чешскому читателю роман стал доступен только в 1989
году.
Повествование здесь по жанру близко к исповеди. Главный герой книги
описывает события своей жизни как сторонний наблюдатель, не вынося оценок, и
старается быть объективным, не упустив ни малейшей значимой детали. Каждая
глава романа начинается словами "Послушайте-ка, что я вам теперь расскажу",
а заканчивается словами "Хватит с вас? На этом я сегодня закончу!" К кому
относятся эти обращения, становится ясно только в конце романа. Оказывается,
что все повествование является одной большой историей, разделенной на части,
подобно сказкам Шехерезады. Каждую субботу высланный коммунистами в леса
Северной Чехии на исправительные работы бывший официант, бывший владелец
престижной гостиницы, бывший миллионер, а в настоящее время простой дорожный
рабочий с говорящей фамилией Дитя рассказывает посетителям пивной в
маленькой приграничной деревушке историю своей жизни. В неспешное
повествование вклиниваются яркие зарисовки о его сослуживцах, друзьях и
родственниках, описание исторических событий. Постепенно четкие границы
круга слушателей этой исповеди размываются и перестают существовать вообще.
Рассказчик начинает говорить о деревушке и посетителях пивной уже как об
одном из многих эпизодов своей жизни, само же повествование обращает
непосредственно к читателям. В последней главе, написанной от лица автора,
сообщается о месте, времени и приемах написания романа. В конце же
происходит замечательная метаморфоза: образы автора, повествователя и
главного героя сливаются воедино, чем создается особый эффект "интимной
беседы с читателем", которую ведет писатель.
Еще одним программным произведением Грабала является заглавный для
данной книги роман "Слишком шумное одиночество". Различие между двумя этими
текстами, лиро-эпическим в первом случае и философски-медитативным во
втором, связаны в основном с разным образом главного героя. В "Английском
короле" это активный деятель, тогда как в "Слишком шумном одиночестве" -
созерцатель. Подобно главному герою романа "Я обслуживал английского
короля", центральный персонаж "Слишком шумного одиночества" Гантя имеет
своего прототипа. Им был упаковщик макулатуры Индржих Пеукерт - коллега
Грабала по пункту приема вторсырья в Праге, где писатель работал в 50-е
годы. Фигура Ганти впервые появилась в творчестве писателя в 1959 году, в
рассказе "Барон Мюнхгаузен". В романе же "Слишком шумное одиночество" Гантя
преображается из типичного рассказчика-"пабителя" в "упрямого проповедника
бесконечности и вечности" (как охарактеризовал его известный чешский критик
Милан Янкович), который с помощью бесконечного "говорения" пытается
докопаться до смысла собственного существования. О своих отношениях с
прототипом Ганти и об истории создания романа Грабал писал: "... в пункте
приема макулатуры мы вынуждены были работать при искусственном свете, так
как другого там попросту не было, а напротив находилась пивная "У
Гусенских"... в этом подвале от жажды бы вас не спас никакой чай, так что
нам приходилось пить пльзеньское пиво с самого утра и до конца смены. Итак,
мы выпивали литры пива, а мой Гантя был и в самом деле против своей воли
образован, поэтому роман, с которым у меня очень много связано, "Слишком
шумное одиночество", я списал с него и добавил туда еще автобиографический
миф, так что это оказались две истории жизни, которые я объединил: история
Ганти и моя собственная..."
В отличие от романа "Я обслуживал английского короля", "Слишком шумное
одиночество" было написано в трех вариантах. Все они появились в 1973-1974
годах и в августе 1976 года были объединены Грабалом под общим названием и
переплетены в одну тетрадь. Однако при их сравнении явно заметен "шов",
проходящий между ними. В двух первых, например, Гантя говорит о тридцати
годах, проведенных в пункте приема макулатуры, а в третьей уже о тридцати
пяти; в первом варианте Гантя часто именуется Адамом, в последующих же связь
главного героя с библейским "первым человеком" исчезает...
"Слишком шумное одиночество" впервые вышло в самиздате в 1977 году, а в
1986 в машинописном виде появились все три варианта романа. Официально же в
Чехословакии "Слишком шумное одиночество" было напечатано только в 1989
году.
Роман, который сам Грабал называл "балладой, обладающей собственным
дыханием", повествует об упаковщике старой бумаги. Он "помимо своей воли
образован", потому что вместе с бумажными обрезками в прессовальную машину
ему приходится класть книги, "полные красивых и глубоких мыслей". Вдобавок
Гантя ежедневно уносит домой лучшие произведения лучших авторов, так что в
его маленькой квартирке уже скопилось несколько тонн книг. Главный герой
вполне доволен своей работой, он даже создал некий собственный стиль
прессовки: в каждую новую пачку он кладет раскрытой то книгу известного
философа, то сборник стихов великого поэта, то любимый роман... Но
неожиданно для Ганти заведующий пунктом сбора макулатуры решает вместо него
поставить к прессу молодых людей из бригады социалистического труда,
работающих в несколько раз быстрее. Предчувствуя изгнание из подземного
"райского сада", где вместе со своим прессом и любимыми книгами он провел не
один десяток лет, Гантя решается на самоубийство, которое и осуществляет,
ложась под пресс вместе с последней пачкой макулатуры. Примечательно, что
самоубийство Ганти представлено автором в двух первых вариантах романа как
действительное, а в последнем - как мнимое, переживаемое главным героем в
пьяном сне на скамейке в парке после увольнения.
"Слишком шумное одиночество", как и многие другие произведения
писателя, буквально пронизано сквозными мотивами. Обозначим некоторые из
них. В романе писатель устанавливает параллели между миром людей и миром
книг. Книга одушевляется, наделяется собственной жизнью, судьбой и
предназначением. Гантя отождествляет свою работу с сожжением человеческих
тел в крематории, при нажатии кнопки пресса он словно слышит хруст "книжных
костей", воспоминания о кремации матери наводят его на мысль о сходстве печи
крематория с гидравлическим прессом, а описание прессовки привезенной из
мясной лавки бумаги, пропитанной кровью, создает впечатление, будто
кровоточит сама уничтожаемая бумага. По ходу развития повествования книги
отождествляются Гантей уже не с мертвыми, а с живыми существами. Его
квартира полна книг, которые он принес с работы, ему даже приходится спать
под балдахином из размещенных над его кроватью сотен изданий, и главный
герой боится, что однажды они, сговорившись, обрушатся на его голову и
придавят его собственным весом - так совершится месть "живых" книг за своих
сестер, уничтоженных в прессе. В конце же романа, когда Гантя уже знает, что
ему грозит увольнение, его отношение к книгам меняется. Он видит в них
незащищенных брошенных детей, которых некому спасти.
На протяжении всего произведения "образованный против своей воли" Гантя
цитирует известных философов и на страницах романа устанавливает неожиданные
связи между их учениями. Прага в восприятии главного героя превращается в
античную Грецию, собравшую все великие умы мира. Два важнейших для Ганти
мыслителя прошлого, представляющие в его сознании диалектическое единство
деяния и созерцания, Иисус и Лао-цзы, являются главному герою в то время,
когда он прессует "кровоточащую" бумагу.
Война двух крысиных кланов - еще один мотив, при помощи которого автор
живописует отношения, царившие в чешском обществе 1970-х годов. В
продолжение всего романа Гантя слышит, как в канализационных трубах под
полом подвала, где стоит его пресс, проходит битва обычных крыс и
крыс-мутантов, адаптировавшихся к городским условиям. Война грызунов наводит
на него ужас и заставляет задуматься о сущности жизни. Однажды главный герой
замечает, что вместе со старой бумагой в пресс попадают мышиные гнезда,
которые он, сам того не желая, уничтожает. Придя домой, Гантя боится, что
мыши отомстят ему и, объединившись, обрушат на него, спящего, тонны книг.
Мотив прессовки повторяется в романе еще не один раз, оборачиваясь подчас
апокалипсическим видением. Герою кажется, что пространство Праги сжимается в
гигантском прессе, что его тело вдавливается в кирпичную стену храма, что он
слышит, как трещат трамваи и автомобили, как стены домов подступают все
ближе друг к другу, пока не превращаются в единую массу...
Следующее десятилетие в творчестве Богумила Грабала ознаменовалось в
первую очередь созданием автобиографической трилогии "Свадьбы в доме", "Vita
nuova" и "Разрывы" (1984-1985). Повести этого цикла, написанные от лица жены
прозаика Элишки Плевовой, охватывают сравнительно небольшой промежуток
времени: около пятнадцати лет. Первая из них, снабженная подзаголовком
"дамский роман", посвящена истории знакомства Грабала с "Пипси" (так звали
близкие друзья его жену). Вторая представляет два года из жизни писателя,
когда он вместе с художником Владимиром Боудником и поэтом Карелом Марыско
снимал в Праге квартиру, ставшую для них своеобразной творческой мастерской.
Третья повесть охватывает период от выхода первого большого сборника
рассказов Грабала "Жемчужина на дне" (1963) до начала 70-х годов, когда он
перебрался из столичной квартиры в загородный дом в окрестностях Праги.
Новой сценой действия здесь выступает местечко Керско, новыми героями - его
обитатели, а также многочисленные кошки, которых писатель обожал, новым же
историческим фоном - политическая ситуация после оккупации Чехословакии
войсками Варшавского договора. Изображение событий 1968 года в последнем
томе трилогии спровоцировало самый серьезный конфликт между Грабалом и
властями.
В конце 80 - начале 90-х годов Богумил Грабал пишет ряд рассказов,
объединенных одной общей идеей: своего рода публицистической рефлексией на
события современности. Так, уже после январской демонстрации 1989 года в
Праге, которая стала прологом к целой серии антиправительственных
выступлений, вылившихся в конце концов в ноябрьскую "бархатную революцию",
Грабал написал эссе "Волшебная флейта". В том же году он совершил поездку по
университетам США, после чего в его произведениях появился новый
литературный персонаж. В сборнике "Ноябрьский ураган" (1989) почти все
тексты, стилизованные под письма, адресованы девушке по имени Апреленка
(по-чешски Dubenka от duben - "апрель"). Так назвал американскую знакомую
писателя, студентку Эйприл Джиффорд, его друг Карел Марыско. Апреленке
посвящены также произведения из сборника "Кавалер роз" (1991) и некоторые
более поздние, также написанные в стиле "литературной журналистики".
90-е годы были для писателя своеобразной компенсацией за два
десятилетия преследований и замалчивания его творчества коммунистическими
властями Чехословакии. В это время Богумилу Грабалу было присуждено около
десятка престижных международных премий в области литературы, он совершил
поездки по университетам Европы и США с авторскими чтениями и лекциями, а в
1996 году из рук президента Чешской Республики Вацлава Гавела получил медаль
"За заслуги".
Менее чем через два месяца после этого торжественного события Грабал
был госпитализирован, а еще через месяц Чехию облетело сообщение о том, что
3 января 1997 года вследствие падения из окна шестого этажа пражской
больницы восьмидесятидвухлетний писатель скончался. Считается, что он выпал
из окна в результате несчастного случая, кормя голубей; но существует и
другая версия - о самоубийстве.
Мотив самоубийства часто встречается в произведениях писателя.
Например, в начале "Волшебной флейты" падение из окна становится для
повествователя своего рода символом: с шестого этажа хотели выпрыгнуть Франц
Кафка и герой автобиографических "Записок Мальте Лауридса Бригге" Райнера
Марии Рильке, так же свел счеты с жизнью чешский поэт Константин Библ... В
один из последних своих дней рождения Грабал написал: "Зачем я буду
праздновать этот день, если мне хочется умереть? Рождение - да, но по другую
сторону..."
Похороны Богумила Грабала прошли при большом стечении народа, и в день
восьмидесятитрехлетия писателя, 28 марта, урна с его прахом была погребена
на сельском кладбище в семейном склепе под Прагой. Рассказывают, что
незадолго до этого печального события над теми местами пронесся сильный
ураган, вырвавший с корнем несколько толстых сосен. А как однажды пошутил
сам Грабал, "ураган и проливной дождь - это верные признаки того, что Бог
весел".
Александр Кравчук
СЛИШКОМ ШУМНОЕ ОДИНОЧЕСТВО
Только солнце вправе иметь пятна.
Иоганн Вольфганг Гете
I
Тридцать пять лет я занимаюсь макулатурой, и это моя история любви.
Тридцать пять лет я прессую старую бумагу и книги, тридцать пять лет
пачкаюсь типографскими знаками, так что стал похож на толковые словари,
которых за эти годы через мои руки прошло, наверное, центнеров тридцать; я
сосуд с живой и мертвой водой, стоит меня чуточку наклонить -- и из меня
потекут сплошь мудрые мысли, я против своей воли образован и даже не знаю,
какие мысли мои, то есть из меня, а какие я вычитал, так за эти тридцать
пять лет во мне срослись я сам и окружающий меня мир; ведь я, читая, можно
сказать, не читаю, а набираю в клюв красивую фразу и смакую ее, как конфету,
как рюмочку ликера, до тех пор, пока эта мысль не впитается в меня, подобно
алкоголю, до тех пор она всасывается, пока не только проникнет в мозг и
сердце, но просочится с кровью до самой последней жилки. И вот так я за один
месяц прессую в среднем двадцать центнеров книг, но чтобы найти в себе силы
для этого моего богоугодного дела, я за тридцать пять лет выпил столько
пива, что его хватило бы на пятидесятиметровый плавательный бассейн или
целые ряды кадок под рождественских карпов. Так я стал мудрым поневоле и
заявляю, что мой мозг -- это спрессованные гидравлическим прессом мысли
связки идей, Золушкин орешек -- вот что такое моя голова, на которой
выгорели волосы, и я понимаю, что куда лучше было в прежние времена, когда
все знания сберегала одна лишь людская память; тогда, если бы кто-то затеял
изничтожать книги, он был бы принужден пропускать через пресс человеческие
головы, хотя и это оказалось бы бесполезным, ведь настоящие мысли берутся
снаружи, они всходят подле человека, как тесто в квашне, так что напрасно
Кониаши всего мира жгут книги: если они, эти книги, заключают в себе нечто
подлинное, слышится лишь тихий смех сжигаемых страниц, ибо хорошая книга
всегда обращена куда-то вовне. Я тут купил приборчик, умеющий складывать,
умножать и извлекать корни, габаритами не внушительнее бумажника, и когда,
набравшись смелости, я отверткой выломал его заднюю стенку, то с радостным
испугом разглядел внутри, к собственному удовольствию, крохотную пластинку
размером с почтовую марку и толщиной с десяток книжных листов -- и больше
ничего, только воздух, заряженный математическими вариациями воздух! Вот
так, когда мои глаза погружаются в хорошую книгу, отвлекаясь от напечатанных
слов, от текста ее тоже остаются лишь нематериальные мысли, которые витают в
воздухе, почивают на воздухе, питаются воздухом и в воздух же возвращаются,
ибо все в итоге состоит из воздуха -- так же, как одновременно присутствует
и отсутствует кровь Господня в Святом причастии. Тридцать пять лет я пакую
старую бумагу и книги, и я обретаюсь в стране, которая вот уже пятнадцать
поколений умеет читать и писать, в стародавнем королевстве, где людьми
владели и продолжают владеть привычка и страсть терпеливо запечатлевать в
голове мысли и образы, несущие им неизъяснимое наслаждение и куда большую
скорбь, где за брикет спрессованных мыслей люди бывают способны отдать даже
жизнь. И теперь все это происходит во мне; уже тридцать пять лет я жму
попеременно на зеленую и красную кнопки моего пресса -- и те же тридцать
пять лет пью кувшин за кувшином пиво, но не ради пьянства, меня бросает в
дрожь от пьяниц, я пью, чтобы лучше думалось, чтобы легче было проникнуть в
самое сердце текста, так как мое чтение -- это не для забавы, это не
средство скоротать время или, паче того, быстрее заснуть: я, живущий в
стране, где вот уже пятнадцать поколений умеют читать и писать, пью для
того, чтобы от чтения никогда больше не спать, чтобы меня сотрясала
лихорадка: ибо я согласен с Гегелем в том, что благородный человек всегда
немного дворянин, а преступник всегда наполовину убийца. Если бы я умел
писать, то написал бы книгу о величайшем счастье и несчастье человеческом.
Через книги и из книг я постиг, что небеса отнюдь не гуманны, как не гуманен
и мыслящий человек: не то чтобы он не хотел, но это несообразно его
понятиям. От моих рук, под моим гидравлическим прессом гибнут ценные книги,
и я не способен остановить течение этого потока. Я не кто иной, как нежный
мясник. Книги научили меня наслаждаться опустошениями, я обожаю ливни и
демонтажные бригады, я простаиваю часами, чтобы увидеть, как пиротехники
слаженно, точно накачивая гигантские шины, взрывают целые кварталы домов,
всю улицу, я до самого последнего мгновения остаюсь под впечатлением той
первой секунды, когда вдруг вздымаются все кирпичи, и камни, и балки, а
потом настает момент, когда дома тихо ниспадают, словно одежда, словно
океанский корабль после взрыва котлов быстро опускается на морское дно. И
вот я стою в туче пыли, среди звучащего музыкой шума, и размышляю о своей
работе в глубоком подвале, где стоит мой пресс, за которым я тружусь
тридцать пять лет при свете электрических лампочек, надо мною слышны шаги во
дворе, а через отверстие в потолке моего подвала сыплется, словно с небес,
из рога изобилия, содержимое мешков, и ящиков, и коробок, которые извергают
в отверстие посреди двора макулатуру, увядшую зелень из цветочного магазина,
упаковочную бумагу, старые театральные программки, билеты, обертки от
мороженого, листы в пятнах от малярной кисти, вороха мокрой окровавленной
бумаги из "Мяса", острые обрезки из фотоателье, содержимое канцелярских
корзин вместе с катушками лент для пишущих машинок, открытки к минувшим дням
рождения и именинам; бывает, что ко мне в подвал летят завернутые в газеты
булыжники, это чтобы бумага больше весила, и выброшенные ненароком
картонажные ножи и ножницы, молотки и клещи для выдергивания гвоздей,
мясницкие секачи, чашки с засохшим черным кофе, а порой и пожухлый свадебный
букет или совсем свежий искусственный венок с похорон. И все это я тридцать
пять лет прессую в моем гидравлическом прессе, трижды в неделю грузовики
увозят мои брикеты на вокзал, в вагоны, а те -- дальше, на бумажную фабрику,
где рабочие перережут проволоку и вывалят мою продукцию в щелочь и кислоты,
растворяющие даже лезвия, которыми я то и дело раню руки. Но как в струях
грязной реки, которая течет мимо фабрик, мелькнет, бывает, красивая рыбка,
так посреди потока макулатуры блеснет иногда корешок ценной книги, и я,
ослепленный, на миг отвернусь, а потом выуживаю ее, вытираю о фартук,
открываю, вдыхая запах текста, затем прочитываю первую же фразу, какая
попадется мне на глаза, и только после этого кладу книжку к другим моим
чудесным находкам в ящичек, выстланный божественными картинками, которые
кто-то по ошибке высыпал ко мне в подвал вместе с молитвенниками. Это моя
месса, мой ритуал: каждую такую книжку я обязан не только прочесть, но по
прочтении вложить внутрь каждой очередной кипы, ведь каждая кипа должна быть
отмечена моим клеймом, печатью моей личности, моим автографом. Но каждая --
особо, и это моя мука: изо дня в день я остаюсь в подвале на два часа
сверхурочно, на работу же являюсь за час до начала, порой мне приходится
прихватывать и субботу, чтобы спрессовать эти нескончаемые горы макулатуры.
Месяц назад мне привезли и сбросили в подвал шесть центнеров репродукций
прославленных мастеров, шесть центнеров промокших Рембрандтов и Хальсов,
Моне и Мане, Климтов, Сезаннов и других гигантов европейской живописи, и вот
я теперь каждый брикет макулатуры обертываю репродукциями и вечерами, когда
они стоят строем перед подъемником, не налюбуюсь красотой их граней, с
которых зрителю предстает там "Ночной дозор", там -- "Саския", там --
"Герника". И я единственный в мире, кто знает еще, что внутри, в сердце
каждого такого брикета таится то раскрытый "Фауст", то "Дон Карлос", где-то
посреди мерзостной окровавленной бумаги лежит "Гиперион", а где-то в груде
мешков из-под цемента покоится "Так говорил Заратустра". И лишь я один в
мире знаю, в каком брикете спят, словно в могиле, Гете и Шиллер, а в каком
-- Гельдерлин или Ницше. Так что я сам себе некоторым образом художник и
судья в одном лице, и оттого я каждый день бываю