нимать уроки
Первой мировой? На примере Сараево мы научились не позволять
террористическим актам провоцировать войну, а Вудро Вильсон убедил нас, что
и малые народы имеют права, которые обязаны уважать большие нации. Но только
и всего, а теперь мы снова отброшены на шесть десятилетий назад, ибо
позволили запугать себя и тем самым явили миру довольно жалкий пример.
Однако, возвращаясь к Такстеру, -- я очень за него переживаю. Еще три
месяца назад я мог бы предложить в качестве выкупа $250 000. Но все поглотил
неудачный судебный процесс. Сейчас на горизонте маячит даже более крупная
сумма, но когда это будет? Возможно, вскоре я сумею получить десять или даже
двадцать тысяч и готов пожертвовать эту сумму. Но не уверен, что смогу дать
больше двадцати пяти. Вам придется авансировать меня на эту сумму. Я пришлю
расписку. Возможно, существует какой-нибудь способ возместить мне потери из
гонораров Пьера. Если эти южноамериканские бандиты отпустят его, он напишет
потрясающую историю о своих приключениях. Именно такой поворот приняли
события. Прежде считалось, что большие несчастья обогащают лишь негодяев, а
остальные извлекают из них только духовную ценность. Но сейчас любые ужасы
могут обернуться золотым дном. Я уверен, бедняга Такстер воспользуется
случаем и, если и когда его освободят, разбогатеет, написав книгу. Сотни
тысяч людей, которым сейчас нет до него никакого дела, будут сопереживать
его страданием. Будут терзаться, сбиваться с дыхания и рыдать. И это очень
важно. Я хочу сказать, что чувство сострадания сейчас заметно ослабло из-за
огромного числа тех, кто на него претендует. Впрочем, нам ни к чему в это
углубляться. Буду весьма признателен Вам за любую информацию, можете считать
это письмо моим обязательством передать Вам деньги для Такстера. Он, должно
быть, важничал и хвастал своей стетсоновской шляпой и ковбойскими сапогами,
пока не произвел должного впечатления на этих южноамериканских маоистов или
троцкистов. Полагаю, это одна из Всемирно-Исторических Особенностей нашей
эпохи".
Я отправил письмо в Нью-Йорк, а сам вернулся в Испанию. Кантабиле отвез
меня в Орли на такси, клянча пятнадцать процентов и швыряясь угрозами.
Как только я добрался в пансион "Ла Рока", мне вручили записку. От
Сеньоры. Записка гласила: "Будьте добры, привезите Роджера ко мне завтра в
10.30, встречаемся в холле. Мы возвращаемся в Чикаго". Я понял, почему она
выбрала холл. В людном месте я не подыму на нее руку. А вот в номере мог бы
схватить ее за горло или попытаться утопить в унитазе. Итак, утром мы с
Роджером встретились с этим средоточием диких предрассудков. Под куполом
овального холла "Рица" я передал ей мальчика. И сказал:
-- До свидания, милый Роджер, ты отправляешься домой.
Парнишка расплакался. Сеньора не могла его успокоить и обвинила меня в
том, что я испортил ребенка, прикармливая его шоколадками:
-- Вы подкупили мальчика сладостями!
-- Надеюсь, Рената счастлива в своем новом качестве, -- сказал я.
-- Конечно счастлива. Флонзалей -- превосходный человек. У него
немыслимый коэффициент интеллекта. Сочинение книг -- еще не доказательство
ума.
-- Как верно подмечено, -- сказал я. -- В конце концов, изобретение
похорон -- огромный шаг вперед. Вико* утверждает, что в далекие времена
трупы бросали гнить на дорогах, и собаки, крысы и стервятники обгладывали их
дочиста. Нельзя же, чтобы повсюду валялись покойники. Впрочем, Стэнтон*,
член правительства Линкольна, около года отказывался хоронить свою усопшую
жену.
-- У вас усталый вид. Слишком много забот, -- сказала она.
Это все из-за постоянного напряжения. Я знаю, что выгляжу уставшим, но
ненавижу об этом слышать. Прихожу в отчаяние.
-- Adios1, Роджер. Ты замечательный парень, и я очень тебя люблю. Скоро
я навещу тебя в Чикаго. Желаю вам с бабушкой удачного полета. Не плачь,
малыш, -- попросил я.
Я и сам едва не плакал. Выйдя из гостиницы, я зашагал к парку. И не
разрыдался только потому, что боялся попасть под какую-нибудь из несметного
количества машин, мчавшихся в разные стороны.
В пансионе я сказал, что отослал Роджера домой к дедушке и бабушке,
пока не приду в себя. Фрекен Волстед из датского посольства в полной боевой
готовности ждала возможности оказать мне гуманитарную помощь. Но я,
подавленный отъздом Роджера, был настолько деморализован, что едва не
согласился на это.
Каждый день из Парижа звонил Кантабиле. Участвовать в таком деле
оказалось для него превыше всего. Я думал, Париж, открывающий столько
возможностей перед такими людьми, как Ринальдо, отвлечет его от дел. Ничуть!
Кантабиле погрузился в них с головой. Хвостом ходил за мэтром Фюре и
Барбашем. Бесил Барбаша дурацкими попытками самостоятельно, через голову
юриста вести переговоры. Барбаш жаловался мне из Парижа. Кантабиле сообщил,
что продюсеры предложили двадцать тысяч, чтобы уладить дело.
-- Постыдились бы! Похоже, Барбаш не произвел на них никакого
впечатления, раз они предлагают такой мизер, это просто оскорбительно! Нет
от этого Барбаша никакого толку. Мы затребовали двести.
На следующий день Ринальдо говорил:
-- Дошли до тридцати. Я снова передумал. Этот Барбаш и вправду крепкий
орешек. Похоже, злится на меня, а злость срывает на них. Что им двести тысяч
при такой-то кассе? Прыщ на заднице. Вот еще что -- нужно подумать о
налогах, может, не стоит брать сумму в валюте? Я знаю, в лирах получим
больше. "Кальдофредо" идет с оглушительным успехом в Милане и Риме. Очереди
вдесятеро больше, залы битком. Интересно, почему итальянцы, воспитанные на
макаронах, впадают в каннибализм? В общем, если возьмешь лирами, получится
гораздо больше. Конечно, в Италии сейчас кризис.
-- Я возьму доллары. У меня в Техасе живет брат, он вложит их во
что-нибудь стоящее.
-- Повезло тебе с добреньким братцем. Ты там не киснешь среди этих
латиносов?
-- Нисколько. Чувстую себя как дома. Читаю антропософию, медитирую.
Понемногу осваиваю Прадо. А что со вторым сценарием?
-- Если я не в деле, нечего меня и спрашивать.
-- Не в деле, -- подтвердил я.
-- Тогда какого черта я должен тебе об этом рассказывать? Ладно, скажу,
просто из вежливости. Они заинтересовались. Чертовски заинтересовались.
Предложили Барбашу три тысячи за трехнедельное ознакомление. Заявили, мол,
нужно время, чтобы показать сценарий Отуэю.
-- Отуэй очень похож на Гумбольдта. Возможно, в этом сходстве есть
какой-то скрытый смысл. Незримая связь. В общем, я уверен, что Отуэю идея
Гумбольдта понравится.
На следующий день в Мадрид приехала Кэтлин Тиглер. Она направлялась в
Альмерию на съемки нового фильма.
-- Мне неприятно говорить тебе об этом, -- сказала она, -- но люди,
которым я продала опцион на сценарий Гумбольдта, решили его не использовать.
-- Что-что?
-- Ты помнишь те наброски, которые Гумбольдт завещал нам обоим?
-- Конечно.
-- Мне следовало выслать тебе твою долю из этих трех тысяч. Я и в
Мадрид из-за этого приехала -- поговорить с тобой, подписать контракт,
договориться. Похоже, ты начисто обо всем забыл.
-- Нет, не забыл, -- ответил я. -- Но я только что понял, что и сам
попытался продать то же самое другой компании.
-- Понятно, -- ответила она, -- продать одно и то же двум покупателям.
Это довольно рискованно.
Все это время, как видите, коммерция шла своим чередом. Коммерция, со
свойственной ей самодостаточностью, жила своей жизнью. Так или иначе, мы
мыслили ее категориями, говорили на ее языке. Какая ей разница, что я
пережил неудачу в любви, что устоял перед искушением Ребекки Волстед с ее
сияющим от неистового желания лицом, что изучал доктрины антропософии?
Коммерция, уверенная в своих исключительных правах, приучила всех нас
воспринимать жизнь как форму деловой активности. Даже сейчас, когда нам с
Кэтлин нужно было обсудить столько по-человечески важных дел, мы долдонили о
контрактах, авторских правах, продюсерах и гонорарах.
-- Разумеется, -- сказала она, -- юридически ты нисколько не связан
контрактом, который я подписала.
-- В Нью-Йорке мы говорили с тобой о сценарии, который мы с Гумбольдтом
сочинили в Принстоне...
-- О котором меня расспрашивала Люси Кантабиле? Ее муж тоже звонил мне
в Белград и донимал таинственными расспросами.
-- ...чтобы развлечься, пока Гумбольдт интриговал вокруг кафедры
поэзии.
-- Ты сказал, что это пустышка, и я больше об этом не думала.
-- Он затерялся лет на двадцать, но кто-то прикарманил его и превратил
в фильм под названием "Кальдофредо".
-- Не может быть! Так вот кто сочинил "Кальдофредо"! Вы с Гумбольдтом?
-- Ты его видела?
-- Конечно. Так значит, своим величайшим, колоссальным успехом Отуэй
обязан вам двоим? Невероятно.
-- Да, пожалуй. Я только что вернулся из Парижа с деловой встречи, на
которой доказал продюсерам наше авторство.
-- И вы поладите? Должно быть, да. Ты будешь судиться с ними, так ведь?
-- Меня воротит от мысли о судебном иске. Еще десять лет таскаться по
судам? Заплатить четыреста или пятьсот тысяч адвокатам? А самому, перешагнув
шестидесятилетний рубеж и приближаясь к семидесятилетию, остаться без гроша?
Лучше просто взять сорок или пятьдесят тысяч сразу.
-- Как компенсацию за маленькое неудобство? -- возмутилась Кэтлин.
-- Нет, как удачную возможность обеспечить свое серьезное дело на
несколько лет вперед. Я, конечно, поделюсь деньгами с дядей Вольдемаром.
Знаешь, Кэтлин, когда я узнал о завещании Гумбольдта, я решил, что это
просто очередное посмертное трогательное паясничанье. Но Гумбольдт грамотно
выполнил все формальности и оказался прав, черт возьми, в смысле ценности
этих бумаг. Он всегда отчаянно надеялся на настоящий успех. И что ты
думаешь? Ему это удалось! Правда, его серьезной работе мир не нашел
применения. Зато принял эти безделушки.
-- Но это ведь и твои безделушки, -- возразила Кэтлин. Она мягко
улыбнулась, и кожа собралась во множество мелких морщинок. Грустно видеть
эти признаки старения на лице женщины, чью красоту я хорошо помнил. Но при
правильном отношении с этим можно смириться. В конце концов эти морщинки --
следствие долгих лет дружелюбия. Траурные колокола за упокой красоты. Я
начинал понимать, как людям удается мириться со старением.
-- А если серьезно, что следовало сделать Гумбольдту, по-твоему?
-- Как я могу ответить, Кэтлин? Он сделал то, что сделал, жил и умер
достойнее многих других. Безумие было заключительной частью шутки, с помощью
которой Гумбольдт пытался справиться с ужасным разочарованием. Очень
глубоким разочарованием. А чтобы справиться, таким, как он, нужна
возможность вложить всю душу в достижение какой-нибудь возвышенной цели.
Такие люди, как Гумбольдт, -- они символизируют биение жизни, вытаскивают на
свет чувства, присущие их времени, отыскивают смысл и выведывают тайны
бытия, используя возможности, дарованные их веком. И если эти возможности
воистину велики, тогда среди тех, кто занят общим делом, царят любовь и
дружба. Как в похвалах Гайдна Моцарту. А скудные возможности порождают
злобу, гнев, безумие. Вот уже почти сорок лет моя жизнь связана с
Гумбольдтом. И связь эта проникнута исступленным восторгом. Надеждой
приобщиться к поэзии и радостью от знакомства с человеком, ее созидающим.
Понимаешь? В Америке скрыта самая поразительная, небывалая поэзия, но
никакими стандартными средствами нынешней культуры до нее не докопаешься.
Впрочем, сейчас такое творится по всему миру. Слишком уж тяжелы страдания,
слишком велика всеобщая разобщенность, чтобы заниматься искусством так же
истово, как прежде. Постепенно я начал понимать, к чему клонил Толстой,
призывая человечество прекратить разыгрывать лживую и бесполезную комедию
сотворения истории и начать просто жить. Эта мысль все яснее и яснее
проступала в разочаровании и безумии Гумбольдта. Одну за другой он яростно
разыгрывал сцены этого шаблонного спектакля. Его игра была убедительной. Но
жить так дальше -- теперь это уже абсолютно ясно -- никак нельзя. Пора нам,
затаив дыхание, вслушаться в шепот правды, данной нам Богом.
-- Это то, что ты называешь серьезным делом? На это пойдут деньги,
которые ты получишь за "Кальдофредо"?.. Да, понимаю, -- сказала Кэтлин.
-- Обычно считают, что самые обычные вещи в жизни могут быть только
абсурдными. Даже Веру когда-то называли абсурдом. Но теперь Вера, возможно,
сдвинет горы абсурдности общих мест.
-- Я хотела предложить тебе переехать из Мадрида в Альмерию.
-- Понятно. Ты беспокоишься обо мне. Я плохо выгляжу.
-- Не в этом дело. Я вижу, что тебе пришлось выдержать громадное
напряжение. А на Средиземном море сейчас прекрасная погода.
-- Да, Средиземноморье. Как кстати пришелся бы мне сейчас месяц
блаженного покоя. Но у меня почти не осталось денег.
-- Так ты на мели? Я думала, у тебя денег куры не клюют.
-- Все склевали.
-- Плохо, что я не послала тебе те полторы тысячи. Мне казалось, это
такая мелочь.
-- Ну, всего несколько месяцев назад это и была мелочь. Ты можешь найти
для меня в Альмерии какое-нибудь дело?
-- Ты не захочешь за это браться.
-- За что "это"?
-- Массовка в фильме -- "Записки кавалера"*. По Дефо. Там есть сцены
осады и все такое.
-- И мне дадут костюм?
-- Это не для тебя, Чарли.
-- Почему нет? Слушай, Кэтлин, я же могу произнести пару реплик на
правильном английском...
-- Я тебя приглашаю.
-- Чтобы загладить проступки и излечить пороки, нажитые за пятьдесят
лет, я готов на все. Конечно, кино -- не моя стихия. Но ты не представляешь,
что за удовольствие для меня оказаться статистом в историческом фильме. Я
смогу носить сапоги и галифе? Шлем, или шляпу с перьями? Да я буду на
седьмом небе от счастья.
-- А не слишком ли это уведет тебя в сторону, я имею в виду,
интеллектуально? Ведь тебе... есть чем заняться.
-- Если занятия не могут пробить заслон абсурдности, они безнадежны.
Конечно, мне будет о чем поразмыслить, ты же понимаешь. Я беспокоюсь о
дочерях и о своем друге Такстере. Его похитили аргентинские террористы.
-- Да, я знаю, -- заметила Кэтлин, -- прочла в "Геральд трибюн"*. Это
тот самый мистер Такстер, с которым я познакомилась в "Плазе"? Тот парень в
сомбреро, что просил меня прийти попозже? В статье упомянуто твое имя. Он
просит тебя о помощи.
-- Я очень переживаю. Бедняга Такстер. Если сценарий и вправду принесет
деньги, я, скорее всего, отдам их в качестве выкупа. Мне, в общем-то, все
равно. Мой роман с Маммоной окончен. А то, чем я собираюсь заняться в
будущем, не потребует больших расходов...
-- Знаешь, Чарли, Гумбольдт часто рассказывал что-нибудь замечательное.
Ты мне напомнил. Тиглер был очень занятным. Деятельным, обаятельным. Мы
вечно охотились, рыбачили -- все время что-нибудь делали. Но разговоры он не
очень-то любил, так что уже давным-давно мне некого слушать. А тебя слушать
приятно. Только я не очень понимаю, о чем ты говоришь.
-- Ничего удивительного, Кэтлин. Это моя вина. Я говорю почти что сам с
собой. Люди слишком погрузились в лживую и бесполезную комедию истории -- в
события, в свершения, в политику. Всеообщий кризис очевиден. Почитай газеты
-- вся эта преступность и проституция, убийства, извращения и страх. Но мы
ничего не можем с этим поделать и говорим: "Таков уж человек" и мерим его
человеческой меркой.
-- А чем еще?
-- Другой меркой. Вот например Уолт Уитмен проводил неутешительное
сравнение между нами и животными. Мол, они, по крайней мере, не жалуются на
жизнь. Мне понятна его точка зрения. Когда-то я довольно долго наблюдал за
воробьями. Я всегда восторгался ими. Действительно восторгался и сейчас
восторгаюсь. Я часами просиживал в парке, наблюдая, как они прыгают и
купаются в пыли. При этом я прекрасно знаю, что думают они гораздо меньше,
чем обезьяны. Орангутанги просто очаровательны. Живи у меня орангутанг, я
был бы счастлив. Но я понимаю, что орангутанг понимал бы меня куда меньше,
чем Гумбольдт. Вопрос вот в чем: с чего мы взяли, что нами все и
заканчивается? Я думаю, мы просто одна из ступенек великой иерархии, а
вершина ее где-то там в вышине над нашими головами. Господствующее
мировоззрение отрицает такую возможность. Мы задыхаемся и сами не понимаем
отчего. Существование души недоказуемо в рамках преобладающих убеждений, но
люди продолжают жить так, словно у них есть души. Они ведут себя так, словно
пришли из другого мира, из другой жизни, в них есть стремления и желания,
чуждые этому миру, необъяснимые с точки зрения существующих убеждений.
Согласно общепринятой теории, судьба человечества -- это какая-то азартная
игра, очень изощренная. Такая увлекательная. Пока не станет скучно. Эту
состязательную концепцию истории преследует призрак скуки.
Кэтлин снова повторила, как не хватало ей таких бесед, когда она была
замужем за ковбоем Тиглером. Она очень надеялась, что я приеду в Альмерию и
поработаю алебардистом.
-- Обстановка там соответствующая.
-- Что ж, я почти готов выехать из пансиона. Здешние постояльцы
действуют мне на нервы. Но я хочу остаться в Мадриде, чтобы следить за
событиями, -- Такстер, Париж. Возможно, придется даже ненадолго вернуться во
Францию. У меня два адвоката, а это уже двойная проблема.
-- Похоже, ты не слишком доверяешь юристам.
-- Ну, Авраам Линкольн тоже был юристом, а перед ним я всегда
преклонялся. Но в наши дни он -- всего лишь имя, которое ставят на
автомобильных номерах в штате Иллинойс.
В Париж, однако, ехать не пришлось. От Стюарта, издателя, пришло
письмо.
Он писал: "Очевидно, вы некоторое время не читали газет. Это правда,
что Пьера Такстера похитили в Аргентине. Как это произошло и действительно
ли он находится в руках похитителей, я сказать не могу. Но вам, поскольку вы
его старинный друг, я признаюсь, что вся эта история сильно меня озадачила,
и иногда я начинаю сомневаться, так ли все на самом деле. Заметьте, я не
берусь предполагать, что похищение фальшивое. Я готов поверить, что
похитители не сомневались в том, что Такстер важная персона. Не похоже, что
все было оговорено заранее, как, возможно, у мисс Херст с симбионистами*. Я
посылаю вам статью нашего друга Такстера, напечатанную на третьей полосе в
"Нью-Йорк таймс". Предполагается, что он переправил ее из того места, где
его держат террористы. Но как же, спрашивается, он умудрился написать и
отправить в "Таймс" статью о своем похищении? Возможно, вы, как и я,
заметите, что он даже призывает к сбору средств на собственный выкуп. Мне
рассказали, что сердобольные читатели уже посылают чеки в американское
посольство, дабы воссоединить Такстера с его девятью детьми. Он не
пострадал, скорее даже преуспел, поскольку, если я не ошибаюсь, пережитое
отточило его литературный стиль. Какая бесценная реклама. Ваша мысль о
золотом дне, похоже, вполне оправданна. Если он не свернет себе шею, то
разбогатеет и прославится".
Вот что писал Такстер: "Трое мужчин приставили к моей голове пистолеты,
когда я выходил из ресторана на одной из оживленных улиц Буэнос-Айреса. Три
пистолетных дула открыли мне тщетность всех когда-либо измышленных мною
способов избежать насилия. До той минуты я никогда полностью не осознавал,
как часто современный человек мысленно представляет себе такую критическую
ситуацию. Моя голова, которую вот-вот могли снести выстрелом, едва не
лопалась от планов спасения. Меня усадили в поджидавшую машину, и я решил,
что все кончено. Меня не подвергли физическому насилию. И вскоре стало ясно,
что я в руках людей, политически искушенных и искренне преданных принципам
свободы и справедливости в том смысле, как они их понимают. Мои похитители
считали, что у них есть цели, смысл которых нужно объяснить цивилизованному
обществу, и, удостоверившись, что я достаточно известный эссеист и журналист
(даже здесь он делал себе рекламу), выбрали меня, чтобы я сформулировал их.
Им, партизанам и террористам, хотелось показать, что они не бессердечные
сумасшедшие фанатики, что у них есть свои духовные традиции. Они называют
Ленина и Троцкого основателями и вождями, открывшими, что сила --
необходимый инструмент в борьбе. Они знают классиков этой традиции -- от
России девятнадцатого столетия до Франции двадцатого. Меня выводили из
подвала на семинары, посвященные Сорелю и Жан-Полю Сартру. По-своему это
высокопринципиальные и серьезные люди. Более того, они обладают качеством,
которое Гарсиа Лорка определял словом Duende1, внутренней силой, словно
порох воспламеняющей кровь, духовной мощью, которая не подсказывает, а
велит".
Я встретился с Кэтлин в кафе и показал ей статью. Там было еще много
всего в том же духе. Я сказал:
-- У Такстера ужасная слабость к Великим Манифестам. Мне кажется, я
скорее согласился бы на три выстрела в затылок, чем на посещение этих
семинаров.
-- Не будь к нему слишком строг. Человек спасает свою жизнь, --
ответила она. -- Вот уж поистине, как увлекательно. Где он говорит о выкупе?
-- Вот: "...сумму в пятьдесят тысяч долларов, которую, пользуясь
предоставленной мне возможностью, я прошу внести моих друзей и членов моей
семьи. Надеясь снова увидеть своих маленьких детей" и так далее. "Нью-Йорк
таймс" потчует своих читателей всякими ужасами. Публика, читающая третью
полосу, по-настоящему избалована.
-- Не думаю, что террористы заставили его письменно оправдывать их
перед мировым общественным мнением только для того, чтобы потом убить, --
сказала Кэтлин.
-- Ну, стопроцентной уверенности тут быть не может. Поди знай, что на
уме у этих типов. Но все же мне стало немного легче. Думаю, с ним все будет
хорошо.
Кэтлин подробно расспросила меня о том, чем бы я занялся, если бы
Такстер был на свободе, если бы жизнь стала более спокойной и
уравновешенной. Я ответил, что, наверное, провел бы месяц в Дорнахе, близ
Базеля, в швейцарском штейнеровском центре -- Гетеануме*. Снял бы домик,
чтобы Мэри и Лиш смогли провести со мной лето.
-- Ты должен получить достаточно большую сумму за "Кальдофредо", --
сказала Кэтлин. -- Ну а Такстер, думаю, выкрутится из этой ситуации, если он
вообще в нее попадал. Судя по всему, сейчас он свободен.
-- Похоже на то. Но я намерен поделиться с дядюшкой Вольдемаром и
отдать ему все, что причиталось бы Гумбольдту.
-- Как ты думаешь, сколько они заплатят?
-- Ох... -- вздохнул я. -- Ну, тридцать тысяч, самое большее -- сорок.
Но я слишком занизил сумму. Барбаш выторговал у продюсеров восемьдесят
тысяч долларов. Кроме того, они заплатили пять тысяч за ознакомление со
сценарием Гумбольдта, а потом приобрели опцион.
-- Они не могут упустить этот сценарий, -- сообщил по телефону Барбаш.
Кантабиле, оказавшийся в этот момент в конторе адвоката, что-то бубнил,
довольно громко и назойливо.
-- Да, он здесь, -- подтвердил Барбаш. -- Это самый трудный в общении
сукин сын, с которым мне когда-либо приходилось иметь дело. Садился мне на
голову, орал благим матом, а в последнее время даже начал мне угрожать. Он
самая настоящая заноза в заднице. Не будь он вашим полномочным
представителем, мистер Ситрин, я бы давно выгнал его взашей. Позвольте мне
выплатить ему десять процентов, и пусть убирается.
-- Мистер Барбаш, разрешаю вам выплатить ему восемь тысяч долларов
немедленно, -- сказал я. -- Какие условия предложены по второму сценарию?
-- Они начали с пятидесяти тысяч. Но я возразил, что покойный мистер
Флейшер придумал действительно нечто стоящее. Современное, вы понимаете? Как
раз то, что нужно публике именно сейчас. Вы и сами могли бы написать
что-нибудь в этом роде, мистер Ситрин. Если позволите мне высказать свое
мнение, я думаю, вам не следует на этом останавливаться. Если вы захотите
написать сценарий для новой картины, я могу устроить вам потрясающую сделку.
Вы согласитесь на две тысячи в неделю?
-- Боюсь, это меня не заинтересует, мистер Барбаш. У меня другие планы.
-- Очень жаль. А вы не передумаете? Они много раз спрашивали.
-- Нет, спасибо. Я сейчас занят совсем иным, -- ответил я.
-- А как насчет консультаций? -- спросил мистер Барбаш. -- У них полно
денег, и они с радостью выложат двадцать тысяч баксов тому, кто понимает ход
мыслей Фон Гумбольдта Флейшера. "Кальдофредо" идет по всему миру с
оглушительным успехом.
-- Не отказывайся от всего сразу! -- это был уже Кантабиле,
перехвативший телефонную трубку. -- Послушай, Чарли, я должен получить свою
долю за второй сценарий, ведь если бы не я, ты бы даже не смыкнулся. Кроме
того, ты должен оплатить мне авиабилеты, такси, отель и питание.
-- Мистер Барбаш оплатит твой счет, -- сказал я. -- А теперь,
Кантабиле, мы расстанемся, наше сотрудничество близится к концу. Давай снова
станем незнакомыми людьми.
-- Ах ты жопа, неблагодарный, заумный ублюдок, -- выругался он.
Телефоном снова завладел Барбаш.
-- Как мне с вами связываться? Вы пока останетесь в Мадриде?
-- Возможно, уеду на недельку в Альмерию, а потом вернусь в США, --
ответил я. -- У меня полно дел в Чикаго. Повидаю детей, поговорю с дядей
мистера Флейшера. А когда покончу с неотложными делами и все решу, вернусь в
Европу. Чтобы начать новую жизнь, -- добавил я.
Задайте мне вопрос, и я выложу все. Я все с той же готовностью делился
подробностями своей жизни с людьми, которых ничуть это не интересует.
* * *
Вот так и случилось, что в теплый апрельский день Вольдемар Уолд,
Менаша Клингер и я похоронили Гумбольдта и его мать в новых соседних могилах
на кладбище Валгалла. Участие в этой торжественной и красивой церемонии
доставляло мне грустное удовольствие. Оказалось, что Гумбольдт лежал не на
кладбище для бедных, а довольно далеко оттуда, в Десвиле, Нью-Джерси, на
одном из тех огромных кладбищенских предприятий, про которые Кофриц, первый
муж Ренаты, рассказывал старому Мирону Свибелу в парной на Дивижн-стрит:
-- Они мухлюют, -- говорил он о таких местах, -- скупятся, не выделяют
положенной площади. Лежишь там кое-как прикрытый, а ноги торчат. Разве вы не
заслужили провести вечность, вытянувшись в полный рост?
Я выяснил, что похороны Гумбольдта организовал тогда кто-то из фонда
Белиши. Какой-то чувствительный субъект, подчиненный Лонгстафа, вспомнил,
что Гумбольдт когда-то работал у них, забрал его из морга и организовал
церемонию в часовне на Риверсайд.
Итак, тело Гумбольдта эксгумировали и перевезли в новом гробу через
мост Джорджа Вашингтона. Я заехал за стариками в Верхний Вест-Сайд, где они
недавно сняли квартиру. Они наняли приходящую женщину, которая готовила и
убирала, и отлично устроились. Передав дяде Вольдемару внушительную сумму, я
признался, что немного тревожусь за ее судьбу. Он ответил:
-- Послушай, Чарли, мальчик мой, -- все лошади, которых я когда-то
знал, давным-давно испустили дух. Теперь я даже не знаю, где найти жучка. На
скачках нынче заправляют сплошные пуэрториканцы. Да и Менаша за мной
присмотрит. Хочу сказать тебе, малыш, немного найдется молодых людей,
которые поделили бы деньги так честно, как ты. Если что-нибудь у меня
останется, они вернутся к тебе.
Во взятом напрокат лимузине на нью-йоркской стороне вантового моста
через Гудзон мы поджидали, пока переправится катафалк, и наконец поехали за
ним на кладбище. Даже бурю было бы легче вынести, чем этот мрачный,
сочащийся влагой синий шелк удушливого дня. На кладбище мы некоторое время
петляли по аллеям, среди угрюмых деревьев. Им полагалось уже отбрасывать
тень, но они стояли между могилами, оголенные и хрупкие, словно чертежи. Для
матери Гумбольдта тоже купили новый гроб, и он уже стоял у могилы, готовый к
спуску. Пока мы медленно подъезжали, двое служителей как раз открывали
катафалк. Вольдемар надел всю траурную одежду, какая сыскалась в его
гардеробе игрока. Черные шляпа, брюки и туфли у него нашлись, но пиджак
пришлось надеть спортивный в крупную красную клетку, и теперь он слегка
поблескивал в солнечном свете неторопливой и слишком жаркой весны. Грустный
Менаша в очках с толстыми стеклами улыбался и не разбирая дороги шагал по
траве и гравию, его ноги вели себя куда осторожнее, пока он смотрел вверх на
верхушки деревьев. Только что он мог увидеть -- несколько платанов и вязов и
птиц и белок, носившихся туда-сюда короткими перебежками. Это был худший
момент. Тяжелейший рубеж, настолько пугающий, будто вся природа могла
забастовать, замереть в неподвижности. Что, если кровь не сможет течь, пища
усваиваться, легкие дышать, а древесные соки не пробьются сквозь сонную
тяжесть деревьев? Тогда смерть, смерть, смерть, смерть, такая же, как все
удары и приступы, как убийство -- смерть животу, спине, груди и сердцу.
Невыносимое мгновение! Я едва пережил его. Гроб Гумбольдта можно было уже
нести.
-- Кто понесет? -- спросил распорядитель похорон. Он оценивающе
посмотрел на нас троих. Довольно хилая рабочая сила. Два ворчливых старикана
и снедаемое беспокойством существо, не намного моложе их. Мы почтительно
заняли места по бокам от гроба. Я взялся за ручку -- мой первый контакт с
Гумбольдтом. Гроб оказался почти невесомым. Конечно, я уже не верил, что
человеческий жребий как-то связан с такими останками и остатками. Очень
возможно, что кости -- это росчерк духовных сил, проекция космоса в
кальциевых образованиях. Но даже эти изящные белые формы -- берцовые кости,
ребра, суставы, череп -- уже истлели. Могильщики сумели выкопать только
какие-то лохмотья и темные комья, бывшие некогда человеческой плотью,
лишенные всякого очарования, поэзии, лихорадочной изобретательности и
катастрофического помешательства Гумбольдта. Гумбольдта, нашего друга,
племянника и брата, любившего Добро и Красоту. Он и теперь одной из
незначительных своих идей развлекал публику на Третьей авеню и Елисейских
полях, зарабатывая кучу денег нам всем.
Мы передали свою ношу могильщикам, и они поставили гроб на брезентовые
ремни электрического опускного устройства. Теперь мертвые лежали бок о бок в
своих громоздких ящиках.
-- Ты знал Бесс? -- спросил Вольдемар.
-- Однажды видел ее на Вест-Энд-авеню, -- ответил я.
Возможно, он вспоминал о деньгах, что таскал из ее кошелька и
просаживал на скачках много лет назад, о ссорах, скандалах и проклятьях.
За долгие годы с тех пор, как я последний раз присутствовал на
похоронах, появилось много механических приспособлений. Рядом стояла
небольшая желтая машина, которая, очевидно, вырыла яму, а позже забросает ее
землей. Кроме того, она была снабжена лебедкой. Заметив ее, я начал
рассуждать, как научил меня сам Гумбольдт. Каждый квадратный дюйм металла
этой машины -- результат совместного труда инженеров и искусных рабочих.
Система, опирающаяся на открытия многих великих умов, всегда обладает
большей мощью, чем созданная трудом одиночки, который сам по себе мало на
что способен. Так сказал как-то доктор Сэмюэль Джонсон* и добавил, что
творчество французских писателей поверхностно, потому что они плохо
образованы и в своей работе опираются только на силу собственного
воображения. А Гумбольдт обожал этих самых французских писателей и тоже
полагался исключительно на силы собственного разума. Он далеко не сразу
начал присматриваться к тому, что делается коллективно. Но это он сам --
одиночка -- выдохнул несколько восхитительных строф. Только вот сердце
подвело его. Ах, Гумбольдт, как жаль. Гумбольдт, Гумбольдт, -- и это ждет
всех нас.
Распорядитель похорон спросил:
-- Кто-нибудь хочет прочесть молитву?
Похоже, никто не хотел -- или не знал -- молитв. Но Менаша заявил, что
хочет спеть. И спел. Его пристрастия не изменились. Он провозгласил:
-- Я спою из "Аиды", "In questa tomba oscura".
Менаша приготовился. Поднял лицо. Кадык теперь выглядел совсем не так,
как когда он был молодым парнем и работал на высадном прессе на чикагской
фабрике, но совсем не исчез. Как и прежнее воодушевление. Менаша сжал руки,
приподнялся на носки и, как на нашей кухне на Райс-стрит, более слабым
голосом, но все так же фальшивя, взволнованно и трогательно, жутко
трогательно спел арию. Но это было только начало. Затем он объявил, что
собирается исполнить "Путь домой"; этот старинный американский спиричуэл,
который Дворжак использовал в симфонии "Из Нового Света", прекрасно
соответствовал моменту. И тут, о Боже! Я вспомнил, как Менаша тосковал по
Ипсиланти, как он страдал по любимой и, вспоминая свою девушку, пел, тогда в
двадцатые, "Путь домой, путь домой, я отправляюсь домой", пока моя мать не
взорвалась: "Ради Бога, отправься наконец". А потом он вернулся к нам с
толстой, застенчивой и плаксивой невестой; и однажды она, сидя в корыте, не
смогла вымыть голову, потому что слишком толстые руки не дотягивались до
макушки. Тогда мама сама вымыла ей волосы и вытерла полотенцем.
Все они ушли, кроме нас.
И смотреть в раскрытую могилу не приятнее, чем обычно. Камни и комья
коричневой глины -- почему все это должно быть таким тяжелым? Слишком
тяжелым, о, нестерпимо тяжелым. Между прочим, я заметил еще одно
кладбищенское новшество. Могилу заполняло что-то вроде открытой коробки из
бетона. Гробы опустили вниз, к яме подъехала желтая машина, с глухим
жужжанием небольшей лебедкой подняла бетонную плиту и накрыла ею коробку.
Стало быть, гробы отгородили от земли, и они даже не соприкасаются с нею. Но
как же выбраться? Никак, никак, никак! Так и будешь лежать, так и будешь!
Послышался сухой тихий скрип, словно что-то сыпалось в фарфоровую посуду, в
какую-нибудь сахарницу. Вот так, тихо шурша сматываемыми тросами, это
средоточие творческих озарений коллективного разума обращалось с отдельным
поэтом. И с матерью поэта тоже. Серая плита опустилась над ней, а потом
Вольдемар взял лопату, с усилием отковырнул несколько комьев земли и бросил
в каждую могилу. Он так и стоял возле могил, пока работал бульдозер.
Мы с Менашей пошли к лимузину. Отшвырнув ногой в сторону несколько
прошлогодних листьев, он спросил, щурясь сквозь стекла очков:
-- Что это, Чарли, первый весенний цветок?
-- Да. Думаю, это должно было в конце концов случиться. В такой теплый
день все кажется в десять раз мертвее.
-- Значит, маленький цветочек, -- сказал Менаша. -- Когда-то
рассказывали историю о мальчике, спросившем сварливого папашу в парке: "А
как называется этот цветочек, папа?", и тот раздраженно буркнул: "Откуда мне
знать? Что я -- торговец женскими шляпками?" Здесь другое дело, но как ты
думаешь, Чарли, как он называется?
-- Понятия не имею, -- ответил я. -- Я сам городской. Должно быть,
крокус.
КОММЕНТАРИИ
Абель, Лайонел (1911--2001) -- драматург и театральный критик, друг
Беллоу.
Адамс, Генри (1838--1918) -- американский историк и публицист, потомок
двух президентов, противник обусловленной прогрессом дегуманизации общества.
Адонаис -- герой одноименной поэмы П. Б. Шелли ("Элегия на смерть Джона
Китса", 1821).
Айдлуайлд -- крупнейший аэропорт Нью-Йорка, позднее переименованный в
Кеннеди.
Айк -- прозвище президента Соединенных штатов Дуайта Эйзенхауэра.
Айседора Дункан (1878--1927) -- американская танцовщица,
основоположница школы танца модерн. Одно время была женой Сергея Еcенина.
Погибла, задушенная собственным длинным шарфом, намотавшимся на колесо ее
автомобиля во время езды.
Аксель -- персонаж литературоведческой книги Э. Уилсона "Замок Акселя"
(1931), поэт-символист.
"Алая буква" -- роман Натаниэля Хоторна (1850).
Альбертина -- персонаж цикла романов Марселя Пруста "В поисках
утраченного времени".
Алькатрас -- тюрьма на острове в заливе Сан-Франциско, закрыта в 1963
г. и превращена в музей.
Амин, Иди (р. 1925) -- генерал, диктатор Уганды в 1971--1979 гг.,
известен зверскими расправами со своими противниками и каннибализмом.
Амундсен, Руал (1872--1928) -- норвежский полярный исследователь,
первым прошел Северо-Западным проходом, достиг Южного полюса и вместе с
Нобиле пролетел на дирижабле над Северным полюсом, погиб при спасении
экспедиции Нобиле.
Амхерст -- престижный колледж в г. Амхерст, штат Массачусетс, основан в
1821 г. В 1948 г. первым из американских вузов открыл кафедру поэзии,
пригласив на нее Роберта Фроста (1874--1963).
Аполлинер, Гийом (Аполлинарий Костровицкий) (1880--1918) -- французский
левый поэт польского происхождения, погиб на фронте Первой мировой войны.
"Ар нуво" -- принятое в США название стиля модерн в начале ХХ в. в
изобразительном искусстве.
Ардри, Роберт (1908--1980) -- американский антрополог и киносценарист.
Ариман (Анхра-Манью -- не-жизнь) -- в иранской мифологии глава сил зла,
князь тьмы, олицетворение враждебного начала.
Арто, Антонен (1896--1948) -- французский режиссер и
искусствовед-авангардист. Считал, что театральное искусство, подобно
религиозной мистерии, способно воздействовать на подсознание.
Асаил -- самый быстроногий из слуг Давида в Первой книге Царств.
Аспен и Вейл -- горнолыжные курорты в штате Колорадо.
Ачесон, Дин Гудерхэм (1893--1971) -- государственный секретарь США в
1949--1953 гг.
Барон (Витмайер), Сало (1895--1989) -- израильский историк и педагог.
Барримор, Джон (1882--1942) -- выдающийся американский актер театра и
кино, знаменит исполнением роли Гамлета.
Барух, Бернард Маннес (1870--1965) -- банкир, финансовый советник
многих правительств от Вильсона до Кеннеди, в 1946 г. выдвинул план
международного контроля над использованием атомной энергии, выгодный США.
Батиста, Фульхенсио (1901--1973) -- кубинский диктатор 30--50-х годов,
свергнут Фиделем Кастро.
Бауэри -- трущобная улица в Манхэттене, символ нищеты.
Беласко, Дэвид (1859--1931) -- американский актер, драматург, режиссер
и продюсер, основатель одного из крупнейших театров на Бродвее, названного в
его честь.
"Бельвю" -- психиатрическая больница для бедных в Нью-Йорке.
Беме, Якоб (1575--1624) -- немецкий философ-мистик, работавший
сапожником, проповедовал пантеизм (разлитие божественного начала во всей
природе).
Бен-Гур -- персонаж знаменитого исторического фильма (1959) режиссера
Уильяма Уайлера с Чарлтоном Хестоном в главной роли, классический античный
атлет.
Беннингтон -- женский колледж в г. Беннингтон, штат Вермонт, основан
1926 г., имеет драматическое, балетное и музыкальное отделения, считался
цитаделью искусства и духовности.
Берготт -- персонаж цикла "В поисках утраченного времени", писатель,
сцена смерти которого от уремии является одной из самых ярких в творчестве
Пруста.
Бернини, Джованни Лоренцо (1598--1680) -- итальянский архитектор и
скульптор эпохи барокко.
Бернхэм, Джеймс (1905--1987) -- американский социолог, начинал как
троцкист, в 40-х годах создал теорию революции управляющих.
Берримен, Джон (1914--1972) -- американский поэт и литературовед.
Покончил самоубийством.
Бертон, Ричард Фрэнсис (1821--1890) -- английский путешественник,
первым из европейцев проник в Мекку, открыл озеро Танганьика. Переводчик
"Тысячи и одной ночи".
"Бизнес уик" -- экономико-политический еженедельник, выходит с 1929 г.
Бине, Альфред (1857--1911) -- французский психолог-позитивист.
Блейк, Уильям (1757--1827) -- английский поэт и художник, романтик, в
1800--1803 гг. жил в приморском городке Фелфем, рисуя портреты поэтов для
библиотеки богача