начинают
ему угрожать, а потому желаю, чтобы мой племянник, граф Лемос, стал моим
преемником на министерском посту.
Заметив в этом месте своей речи мое изумление, герцог продолжал:
- Вижу, Сантильяна, вижу, что именно тебя удивляет. Тебе кажется
странным, что я предпочитаю племянника своему родному сыну, герцогу
Уседскому. Но мой сын не обладает достаточными способностями, чтобы занять
мое место, и, кроме того, мы с ним враги. Он ухитрился заслужить
расположение короля, который хочет сделать его своим фаворитом, а этого я
не могу допустить. Милость монарха можно уподобить обладанию любимой
женщиной: это такое счастье, которое всякий бережет для себя и которым ни
за что не поделится с соперником, хотя бы его соединяли с ним узы крови
или дружбы.
Ты знаешь теперь тайну моего сердца, - добавил он. - Я уже пытался
опорочить перед королем герцога Уседского, но так как мне это не удалось,
то приходится выстроить свои батареи по другой линии. Я хочу, чтобы граф
Лемос, со своей стороны, заручился доверием инфанта (*153). Состоя при нем
камер-юнкером, мой племянник имеет случай говорить с ним во всякое время;
он человек неглупый, а кроме того, я знаю надежное средство, которое
поможет ему добиться успеха в этом предприятии. Благодаря такой стратегии
я противопоставлю племянника сыну. Между двоюродными братьями возникнет
разлад, который заставит их искать у меня поддержки, и, нуждаясь во мне,
они оба должны будут повиноваться моей воле. Вот в чем состоит мой план, -
добавил он, - и твое содействие может мне понадобиться. Я намерен посылать
тебя тайно к графу Лемосу (*154), и ты будешь докладывать мне все, что он
прикажет тебе передать.
Выслушав это конфиденциальное сообщение, которое было, по моему мнению,
равноценно наличным деньгам, я отложил всякую тревогу.
"Наконец-то я добрался до рога изобилия; теперь на меня польется
золотой дождь, - сказал я сам себе. - Не может быть, чтобы наперсник
человека, управляющего испанской монархией, не приобрел бы в самое
короткое время несметных богатств".
Лелеемый сей сладостной надеждой, я смотрел с равнодушием на то, как
таяло содержимое моего бедного кошелька.
ГЛАВА V, в которой читатель увидит, как Жиль Блас
испытал одновременно радость, почести и нужду
При дворе скоро заметили благоволение, которое оказывал мне первый
министр. Он подчеркивал его открыто, поручая мне нести свой портфель,
который обычно брал с собой, когда отправлялся в Совет. Это новшество,
благодаря которому на меня стали смотреть, как на маленького фаворита,
возбудило зависть некоторых лиц и было причиной того, что меня начали
осыпать пустыми учтивостями. Оба секретаря из соседнего кабинета также
поторопились поздравить меня с предстоящей карьерой и пригласили отужинать
к своей вдове не столько в порядке реванша, сколько в расчете на то, что
это побудит меня оказать им впоследствии услугу. Меня чествовали со всех
сторон. Даже надменный дон Родриго переменил свое отношение ко мне. Теперь
он называл меня не иначе, как "сеньор Сантильяна", а прежде говорил мне
просто "вы" и никогда не величал "сеньором". Он осыпал меня любезностями,
в особенности тогда, когда герцог мог это заметить. Но уверяю вас, он
попал не на простофилю. Чем больше я испытывал к нему ненависти, тем
вежливее отвечал на его учтивости: даже старый царедворец не смог бы
выполнить это ловче меня.
Я также сопровождал своего светлейшего господина, когда он отправлялся
к королю, а навещал он его три раза в день. Утром, как только король
просыпался, герцог заходил в его опочивальню и, став на колени у изголовья
постели, сообщал, что величеству предстояло делать и говорить в этот день.
Затем он уходил и возвращался сейчас же после королевского обеда, но уже
не для деловых разговоров, а для того, чтобы развлечь его величество. Он
рассказывал ему про забавные происшествия, которые приключились в Мадриде
и о которых он был всегда осведомлен раньше других через лиц, оплачиваемых
им специально для этой цели. Наконец, вечером он в третий раз виделся с
королем, отдавал ему, по своему усмотрению, отчет в том, что сделал за
день, и ради проформы просил распоряжений на завтра. Пока герцог находился
у монарха, я околачивался в антикамере, где встречался с вельможами,
которые, лебезя перед фаворитом, искали случая завязать со мной разговор и
радовались, когда я снисходил до беседы с ними. Как было тут не возомнить
себя влиятельной персоной? При дворе найдется немало людей, думающих о
себе то же самое с гораздо меньшим основанием.
Одно обстоятельство послужило для меня особенным поводом к тщеславию.
Король, которому герцог расхвалил слог своего секретаря, полюбопытствовал
познакомиться с образчиком моего творчества. Министр приказал мне
захватить каталонскую роспись, повел меня к монарху и велел прочесть вслух
первое исправленное мною донесение. Сперва я смутился перед его
величеством, но присутствие министра вскоре меня ободрило; я прочел свое
произведение, которое король прослушал не без удовольствия. Государь даже
изволил сказать, что он мною весьма доволен, и поручил первому министру
позаботиться о моем благополучии. Гордость моя от этого отнюдь не
уменьшилась, а разговор, который произошел у меня несколько дней спустя с
графом Лемосом, окончательно вскружил мне голову честолюбивыми мечтами.
Я отправился к этому вельможе от имени его дяди и, застав его в
апартаментах инфанта, вручил ему верительную грамоту, в которой герцог
писал племяннику, что он может быть со мною вполне откровенен, так как я
посвящен в его намерения и избран им в качестве их обоюдного посланца.
Прочитав эпистолу, граф отвел меня в покой, где мы заперлись, и там этот
молодой сеньор держал мне следующую речь:
- Раз вы пользуетесь доверием герцога Лермы, то я не сомневаюсь в том,
что вы его заслуживаете, а потому и сам могу вполне на вас положиться.
Знайте же, что дела обстоят как нельзя лучше. Инфант отличает меня среди
прочих сеньоров, состоящих при его особе и старающихся снискать его
благосклонность. Сегодня утром у меня был с ним конфиденциальный разговор,
из которого я усмотрел, что принц, по-видимому, огорчен скупостью короля,
препятствующей ему следовать великодушным велениям своего сердца и даже
поддерживать образ жизни, подобающий его положению. На это я не преминул
выразить его высочеству свое сочувствие и, воспользовавшись моментом,
обещал принести завтра к утреннему приему тысячу пистолей в ожидании более
крупных сумм, которыми обязался снабжать его впредь. Принц весьма
обрадовался моему обещанию, и я уверен, что приобрету его расположение,
если сдержу свое слово. Передайте, - добавил он, - моему дяде обо всех
этих обстоятельствах и приходите сегодня вечером сообщить мне, каково его
мнение.
Граф Лемос отпустил меня после этой речи, и я тотчас же отправился к
герцогу Лерме, который, выслушав мое донесение, послал к Кальдерону за
тысячью пистолями. Получив вечером эти деньги, я понес их к графу и по
дороге рассуждал сам с собой:
"Да, да, теперь я понимаю, в чем заключается надежное средство, с
помощью которого министр намерен добиться успеха. Он прав, черт подери! И
судя по всем данным, эта расточительность его не разорит. Догадываюсь, из
чьих сундуков он черпает эти полновесные червонцы; но, в сущности, разве
несправедливо, чтобы отец содержал сына?"
Когда я расставался с графом Лемосом, он шепнул мне:
- До свидания, милейших наш наперсник! Должен еще вам сказать, что
инфант не совсем равнодушен к прекрасному полу. Необходимо, чтоб при
первой же нашей встрече мы побеседовали об этом: предвижу, что мне скоро
придется прибегнуть к вашему содействию.
Возвращаясь к себе, я размышлял об этих далеко не двусмысленных словах,
наполнивших радостью мое сердце.
- Ах, черт подери, - воскликнул я, - неужели мне суждено стать
Меркурием наследника престола!
Я не вдавался в рассуждения о том, хорошо ли это или дурно; высокое
положение августейшего сердцееда заглушило во мне нравственные принципы.
Какая честь быть министром забав у принца крови!
"Полегче, сеньор Жиль Блас, - скажут мне, - ведь вам предстояло быть
только вице-министром".
Готов с этим согласиться: но, по существу, обе должности одинаково
почетны; разница только в барышах.
Ах, сколь я был бы счастлив, исполняя эти благородные поручения, с
каждым днем входя все больше и больше в милость к первому министру и
лаская себя самыми радужными надеждами, если б мог быть сыт одним только
тщеславием! Прошло уже более двух месяцев, как я отказался от своей
великолепной квартиры и снял крошечную меблированную комнату, из самых
скромных. Это меня огорчало, но так как я уходил с раннего утра, а
возвращался домой только чтоб переночевать, то терпеливо нес свой крест.
Целый день я проводил на сцене, т.е. у герцога, разыгрывая роль важного
сеньора. Но как только я попадал в свою конуру, сеньор испарялся, и его
место заступал бедный Жиль Блас без гроша денег и, что еще хуже, без
всякой возможности их раздобыть. Не говоря о том, что гордость мешала мне
признаться в своей нужде, я к тому же не знал никого, кто мог бы мне
помочь, кроме дона Наварро, знакомством с которым я так пренебрег с тех
пор как попал ко двору, что не смел теперь к нему обратиться. Мне пришлось
продать свои вещи одну за другой и оставить себе только самое необходимое.
Я перестал ходить в трактир, так как у меня не было, чем заплатить за
обед. Как же я поддерживал свое существование? Не скрою этого от вас.
Каждое утро нам приносили в присутствие на завтрак крошечный хлебец и
наперсток вина: вот и все, что давал нам министр. За весь день я питался
только этим, а вечером по большей части ложился без ужина.
Таково было положение человека, блиставшего при дворе, где ему
надлежало вызывать не столько зависть, сколько сожаление. Но в конце
концов я уже не мог дольше выносить лишений и решил сообщить о них
герцогу, как только найду подходящий случай. К счастью, он представился в
Эскуриале, куда король и инфант отправились несколько дней спустя.
ГЛАВА VI. Как Жиль Блас поведал о своей бедности герцогу Лерме
и как сей министр поступил с ним после этого
Когда король пребывал в Эскуриале (*155), то все, кто находился в
свите, содержались на его счет, а потому я не испытывал в это время
никакой нужды. Я спал в гардеробной подле герцогской опочивальни. Однажды
утром, встав, по Своему обыкновению, на рассвете, этот министр приказал
мне взять письменные принадлежности и бумагу и последовать за ним в
дворцовый сад. Мы уселись под деревьями, и по приказу герцога я принял
позу человека, пользующегося своей шляпой в качестве пюпитра; сам он,
держа в руках бумажку, притворялся, будто читает ее. Глядя на нас издали,
можно было подумать, что мы заняты весьма важными делами, а на самом деле
мы болтали о пустяках, которые его светлость отнюдь не презирал.
Прошло уже более часа, как я развлекал герцога разными шутками, черпая
их из своей игривой фантазии, когда две сороки уселись на деревья,
бросавшие на нас свою тень. Они принялись так громко стрекотать, что
привлекли наше внимание.
- Эти птицы, по-видимому, повздорили, - заметил герцог. - Хотел бы я
знать причину их ссоры.
- Желание вашей светлости, - отвечал я, - напомнило мне одну индийскую
басню, которую я вычитал у Бидпаи (*156) или какого-то другого баснописца.
Министр пожелал узнать ее содержание, и я рассказал ему следующее:
- В Персии некогда царствовал один добрый государь, который не обладал
достаточными способностями, чтоб управлять страной, а потому возложил все
заботы об этом на великого визиря. Сей министр, по имени Аталмук, был
человеком весьма одаренным. Бремя управления столь обширной монархией
нисколько его не тяготило, и при нем всегда царил мир. Благодаря его
стараниям подданные прониклись любовью и уважением к царской власти и
нашли в визире, преданном своему государю, любящего отца. В числе
секретарей Аталмука был молодой кашмирец, по имени Зеангир, которого он
любил больше других. Он находил удовольствие в беседе с Зеангиром, брал
его с собой на охоту и не скрывал от него даже самых тайных мыслей.
Однажды, когда они охотились вместе в каком-то лесу, визирь увидал двух
воронов, каркавших на дереве, в сказал своему секретарю:
- Мне бы очень хотелось знать, о чем разговаривают эти птицы на своем
языке.
- Господин, - отвечал кашмирец, - ваше желание может быть исполнено.
- Каким же образом? - спросил Аталмук.
- А вот как, - возразил Зеангир. - Один дервиш-чернокнижник обучал меня
птичьему языку. Если вам угодно, я подслушаю разговор этих птиц и повторю
вам слово в слово то, о чем они беседуют.
Визирь согласился. Тогда кашмирец подошел поближе к воронам и
притворился, будто внимательно их слушает, а затем, вернувшись к визирю,
сказал:
- Поверите ли вы, господин мой, что их разговор касается нас.
- Быть не может! - вскричал визирь. - И что же они говорят?
- Один из них, - продолжал Зеангир, - сказал: "вот он сам, этот великий
визирь Аталмук, этот орел-покровитель, расстилающий свои крылья над
Персией, как над родным гнездом, и пекущийся неустанно об ее
неприкосновенности. Он охотится в этом лесу с верным своим Зеангиром, дабы
отдохнуть от тягостных трудов. Сколь счастлив этот секретарь, служа
господину, осыпающему его милостями!" - "Не торопитесь, - прервал его
второй ворон, - не торопитесь превозносить счастье этого кашмирца. Правда,
Аталмук беседует с ним запросто, удостаивает его своего доверия, и я не
сомневаюсь, что он намеревается доставить ему высокую должность, но до тех
пор Зеангир успеет умереть с голоду. Бедняга живет в крохотной
меблированной комнатушке и нуждается в самом необходимом. Словом, он ведет
самую жалкую жизнь, но никто при дворе этого не замечает. Великому визирю
не приходит в голову осведомиться о том, хороши ли или плохи его дела, и,
довольствуясь своим благоволением к нему, он оставляет его в когтях
бедности".
Тут я остановился, желая узнать, что скажет герцог Лерма по этому
поводу. Он спросил меня с улыбкой, какое впечатление произвела притча о
птицах на Аталмука и не обиделся ли великий визирь на дерзость своего
секретаря.
- Нет, ваша светлость, - отвечал я несколько смущенный вопросом
герцога, - басня, напротив, повествует, что он всячески наградил его.
- Зеангиру повезло, - заметил он серьезным тоном, - далеко не всякий
министр позволил бы читать себе нравоучения. Однако, - добавил он,
прекращая разговор и приподымаясь, - король должен скоро проснуться. Мои
обязанности призывают меня к нему.
С этими словами он быстро направился ко дворцу, видимо, недовольный
моей индусской басней, так как по дороге не сказал мне ни слова.
Я последовал за ним до дверей королевской опочивальни, а затем понес
находившиеся при мне бумаги туда, откуда их взял, и зашел в кабинет, где
работали оба секретаря-переписчика, которые также сопровождали двор.
- Что с вами, сеньор Сантильяна? - воскликнули они, завидя меня. - Вы
так расстроены! Не случилось ли с вами какой неприятности?
Находясь под впечатлением неудачи с притчей, я не смог скрыть от них
своего огорчения. Когда я передал им содержание своей беседы с герцогом,
они выразили мне сочувствие по поводу глубокой скорби, которую я
переживал.
- Ваша печаль, - сказал мне один из них, - действительно, не лишена
основания. Герцог иной раз способен рассердиться.
- К сожалению, это так, - заметил другой. - Дай бог, чтоб с вами
обошлись лучше, чем с секретарем кардинала Спиносы (*157). Этот секретарь
прослужил у его высокопреосвященства пятнадцать месяцев, не получая
никакого жалованья, и однажды осмелился заговорить о своих нуждах и
попросить немного денег на жизнь. "Вполне справедливо, чтоб вам заплатили,
- ответил ему кардинал. - Возьмите вот это, - добавил он, передавая ему
ассигновку на тысячу дукатов, - и получите деньги в казначействе, но
помните, что вы у меня больше не служите". Секретарь не стал бы печалиться
по поводу увольнения, если б ему заплатили тысячу дукатов и позволили
сыскать себе другое место; но, как только он вышел от кардинала, его
задержал альгвасил и отправил раба божьего в сеговийскую крепость, где он
долго находился в заключении.
Этот исторический эпизод нагнал на меня еще больше страху. Я счел себя
конченным человеком и, не будучи в состоянии утешиться, принялся упрекать
себя за свою несдержанность, точно я, действительно, проявил недостаточно
терпения.
"Увы! - говорил я сам себе, - чего ради рискнул я рассказать эту
злосчастную басню, вызвавшую неудовольствие его светлости? Быть может, он
уже сам намеревался избавить меня от нужды. Возможно даже, что судьба
готовила мне одну из тех неожиданных удач, которые удивляют мир. Сколько
богатств, сколько почестей упустил я из-за своего легкомыслия! Мне
следовало бы подумать о том, что многие высокопоставленные особы не
выносят указаний и требуют, чтоб от них принимали, как милость, малейшую
награду, которую они и без того обязаны дать. Лучше бы мне поститься
по-прежнему, ничего не говоря герцогу, и даже умереть с голоду, чтобы вся
вина пала на него".
Если б у меня и оставались еще кой-какие надежды, то герцог, с которым
я встретился после полудня, окончательно рассеял их. Против своего
обыкновения, он держал себя со мной очень серьезно и не сказал мне ни
слова, что заставило меня провести остаток дня в смертельной тревоге. Ночь
прошла для меня беспокойно: я не переставал вздыхать и печалиться, сожалея
об утрате сладчайших упований и боясь увеличить собой число политических
узников.
Следующий день был днем кризиса. Герцог приказал позвать меня с утра. Я
вошел в его покой, дрожа сильнее, чем преступник, которого собираются
судить.
- Сантильяна, - сказал он, протягивая мне бумажку, которую держал в
руках, - возьми эту ассигновку...
При слове "ассигновка" я весь затрепетал и сказал сам себе:
"О, боже! Совсем как кардинал Спиноса! А там меня ждет карета, чтоб
вести в Сеговию".
Обуявший меня в ту минуту ужас был так силен, что я бросился к ногам
министра и, заливаясь слезами, воскликнул:
- Умоляю вас, ваша светлость, простите мою дерзость! Только крайняя
нужда могла заставить меня сообщить вам о своем положении.
Видя, что я так растерялся, герцог не смог удержаться от смеха.
- Успокойся, Жиль Блас, и выслушай меня, - сказал он. - Правда, поведав
мне о своих нуждах, ты как бы упрекнул меня в том, что я не позаботился о
них раньше; но я не сержусь на тебя за это, друг мой. Напротив, я скорее
досадую на себя самого за то, что не спросил тебя, как ты живешь. Дабы
исправить эту небрежность, я даю тебе для начала ассигновку на полторы
тысячи дукатов, каковые тебе отсчитают в казначействе. Но это еще не все:
ты будешь получать от меня ежегодно такую же сумму; кроме того, когда
богатые и щедрые лица попросят тебя оказать им услугу, то я не запрещаю
тебе ходатайствовать за них передо мной.
Осчастливленный этими словами, я облобызал ноги министра, который
приказал мне встать и продолжал запросто со мной беседовать. Я, со своей
стороны, попытался вернуть себе обычную веселость, но мне не удалось так
быстро перейти от горя к радости, и я пребывал в полной подавленности,
точно приговоренный к казни, которому объявляют помилование в тот самый
момент, когда над ним уже занесен топор. Герцог приписал мою тревогу
исключительно опасению его прогневить, хотя страх пожизненного заключения
сыграл тут не меньшую роль. Он признался мне, что нарочно выказал мне
холодность, дабы узнать, насколько я окажусь чувствителен к этой перемене,
и что, убедившись в моей искренней преданности его особе, он полюбил меня
еще больше, чем прежде.
ГЛАВА VII. О том, какое хорошее употребление сделал Жиль Блас
из своих полутора тысяч дукатов. Первое дело, за которое
он взялся, и какой барыш оно ему принесло
Король, как бы идя навстречу моему нетерпению, вернулся на следующий
день в Мадрид. Я прежде всего помчался в казначейство, где мне немедленно
уплатили сумму, указанную в ассигновке. Редко случается, чтоб у бедняка не
закружилась голова при таком внезапном переходе от нищеты к богатству. Я
переменился вместе с переменой в своей судьбе и стал внимать только голосу
тщеславия и честолюбия. Предоставив свою жалкую каморку секретарям,
которые еще не научились птичьему языку, я снял во второй раз то же
роскошное помещение, оказавшееся, по счастью, незанятым. Потом я послал за
известным портным, который обшивал почти всех петиметров. Сняв с меня
мерку, он отправился со мной к купцу и забрал у него пять локтей сукна,
которые, по его словам, должны были пойти на мое одеяние. Пять локтей на
камзол испанского покроя! Боже праведный!.. Но не стоит на этом
останавливаться: модные портные всегда берут больше материи, нежели
другие. Затем я купил белья, в котором очень нуждался, шелковые чулки и
касторовую шляпу, отороченную испанским кружевом.
После этого мне уже нельзя было, не нарушая приличия, обойтись без
лакея, а потому я попросил моего хозяина Висенте Фореро рекомендовать мне
такового. Большинство иностранцев, останавливавшихся у него, обычно
нанимало по прибытии в Мадрид испанскую прислугу, благодаря чему в его
гостиницу стекались все находившиеся без места лакеи. Первым явился ко мне
парень с таким смиренным и набожным лицом, что я сразу же ему отказал. Мне
почудилось, что я вижу перед собой Амбросио Ламелу, и я заявил Фореро:
- Не выношу лакеев с такой добродетельной наружностью: я уже ожегся на
них.
Не успел я спровадить первого слугу, как явился второй. Это был бойкий
малый, не уступавший по развязности придворному пажу и к тому же довольно
плутоватый. Он мне понравился. Я задал ему несколько вопросов и заключил
по его ответам, что он далеко не глуп и даже обладает врожденными
способностями к интриге. Решив, что он мне подходит, я нанял его. Мне не
пришлось в этом раскаяться: вскоре выяснилось, что я сделал замечательное
приобретение. Поскольку герцог позволил мне ходатайствовать за тех, кому я
хотел оказать услугу, а я отнюдь не намеревался пренебречь таким
разрешением, то мне нужна была ищейка для выслеживания дичи, т.е. тертый
парень, который умел бы разыскивать и приводить ко мне лиц, желавших
просить о чем-либо первого министра. Сипион, - так звали моего лакея, -
оказался большим мастаком по этой части. Он перед тем служил у доньи Анны
де Гевара, кормилицы инфанта, где имел случай пустить в ход свои
дарования, так как дама сия принадлежала к числу особ, которые, пользуясь
влиянием при дворе, любят извлекать из этого выгоду.
Как только я сообщил Сипиону, что могу исходатайствовать королевские
милости, так он не медля принялся за розыски и в тот же день сказал мне:
- Сеньор, я раскопал небольшое дельце. Только что прибыл в Мадрид один
молодой гренадский дворянин, которого зовут дон Рохерио де Рада. Он
участвовал в поединке и, будучи теперь вынужден искать покровительства
герцога Лермы, готов щедро заплатить тому, кто его выручит. Я виделся с
ним. Он собирался обратиться к дону Родриго Кальдерону, о могуществе
которого ему протрубили уши, но я отговорил его, дав понять, что этот
секретарь продает свое заступничество на вес золота, тогда как вы
удовольствуетесь скромным знаком благодарности, и даже оказали бы ему
безвозмездно эту услугу, если б ваше положение позволяло вам следовать
своим великодушным и бескорыстным наклонностям. Словом, я так его
настрочил, что этот дворянин явится к вам завтра поутру.
- Вижу, господин Сипион, - сказал я, - что вы не теряли времени даром.
Должно быть, вам такие дела не внове. Удивляюсь только тому, как это вы не
разбогатели.
- В этом нет ничего удивительного, - отвечал он, - я люблю, чтоб деньги
обращались, и не собираю богатств.
Дон Рохерио де Рада, действительно, зашел ко мне. Я принял его учтиво,
но не без некоторой доли высокомерия.
- Сеньор кавальеро, - сказал я ему, - прежде чем обещать вам
содействие, я хотел бы узнать обстоятельства того дела чести, которое
привело вас ко двору, ибо они могут быть такого характера, что я не
осмелюсь хлопотать за вас перед первым министром. Соблаговолите поэтому
подробно осведомить меня обо всем и будьте уверены, что я живо приму к
сердцу ваши интересы, если только в этом не будет ничего предосудительного
для галантного человека.
- Весьма охотно, - возразил молодой гренадец. - Я расскажу вам
чистосердечно историю своей жизни.
И он тут же поведал мне следующее.
ГЛАВА VIII. История дона Рохерио де Рада
Гренадский дворянин дон Анастасио де Рада счастливо проживал в городе
Антекере с доньей Эстеванией, своей супругой, отличавшейся не только
безупречной добродетелью, но также кротким нравом и исключительной
красотой. Она нежно любила своего супруга, а тот, в свою очередь, обожал
ее до безумия. Дон Анастасио был ревнив от природы и не переставал питать
подозрений, хотя у него не было никаких оснований сомневаться в верности
жены. Тем не менее, он боялся, как бы какой-нибудь тайный враг его
благополучия не посягнул на его честь. Он не доверял никому из друзей, за
исключением дона Уберто де Ордалес, который в качестве двоюродного брата
Эстевании имел свободный доступ в его дом и был единственным человеком,
коего ему надлежало остерегаться.
Действительно, дон Уберто увлекся своей кузиной и осмелился признаться
ей в любви, невзирая ни на соединявшие их узы крови, ни на искреннюю
дружбу, которую питал к нему дон Анастасио. Эстевания же, как женщина
осторожная, не стала поднимать шума, который, несомненно, повлек бы за
собой грустные последствия, а только кротко пожурила своего родственника
и, указав ему на то, сколь недостойно с его стороны посягать на ее
добродетель и бесчестить ее мужа, сказала ему строго, чтоб он не льстил
себя надеждой на успех.
Это мягкое отношение еще больше воспламенило чувства влюбленного
кавалера, и, вообразив, что с женщиной такого нрава надо обходиться
решительно, он начал вести себя без должного почтения и однажды даже
потребовал, чтоб она уступила его страсти. Эстевания сурово оттолкнула его
и пригрозила пожаловаться дону Анастасио, дабы он наказал его за такую
дерзость. Испугавшись угрозы, поклонник обещал не упоминать больше о своей
любви, и, положившись на это обещание, Эстевания простила ему прошлое.
Дон Уберто, будучи от природы злобным человеком, не смог стерпеть
такого пренебрежения к своей страсти, а потому возымел гнусное намерение
отомстить донье Эстевании. Он знал, что ее супруг очень ревнив и готов
поверить всему, что он вздумает ему наговорить. Рассчитывая на это, он
замыслил самое черное злодейство, на какое способен низкий человек.
Прогуливаясь однажды вечером с этим ревнивым мужем, он притворился весьма
опечаленным и сказал ему:
- Любезный друг, я не могу долее терпеть и скрывать от вас тайну, с
которой бы я никогда не расстался, если бы ваша честь не была для меня
дороже вашего покоя. Но мы оба весьма щепетильны в отношении обид, и я не
смею долее утаивать от вас то, что происходит в вашем доме. Приготовьтесь
услышать весть, которая доставит вам не меньше горя, чем удивления. Я
нанесу вам удар в самое чувствительное место.
- Понимаю, - прервал его уже встревоженный Анастасио, - ваша кузина мне
изменила.
- Я больше не признаю ее своей кузиной, - продолжал Ордалес с
раздражением. - Я отрекаюсь от нее. Она недостойна быть вашей женой.
- Не мучьте меня дольше! - воскликнул дон Анастасио. - Говорите! Что
такое сделала Эстевания?
- Она вам изменила, - возразил дон Уберто. - У вас есть соперник, к
которому она благоволит, но которого я не могу вам назвать, ибо,
воспользовавшись покровом ночи, прелюбодей скрылся от наблюдавших за ним
глаз. Я знаю только, что она вас обманывает, и это не подлежит никакому
сомнению. За достоверность моих сообщений вам ручается то обстоятельство,
что и моя честь затронута в этом деле. Я не стал бы выступать против
Эстевании, если б не был убежден в ее неверности.
- Незачем, - продолжал он, заметив, что его слова произвели желаемое
действие, - незачем далее распространяться об этом. Я вижу, что вы
возмущены неблагодарностью, которою вам отплатили за любовь, и что вы
замышляете справедливую месть. Не стану вам препятствовать. Разите жертву,
не считаясь с тем, кто она, и докажите всему городу, что в вопросах чести
вы не остановитесь ни перед чем.
Этими речами злодей постарался возбудить слишком доверчивого супруга
против невинной женщины и описал в таких ярких красках бесчестье, которое
ему грозит, если он не смоет обиды, что, наконец, привел его в ярость. Дон
Анастасио обезумел; казалось, что в него вселились фурии, и он вернулся
домой с намерением заколоть кинжалом свою несчастную супругу. Когда он
вошел в опочивальню, она только что собралась лечь в постель. Сперва он
сдержался и подождал, пока прислуга удалится. Но затем, не считаясь ни с
небесной карой, ни с позором, который он навлекал на благородную семью, ни
даже с естественной жалостью к шестимесячному младенцу во чреве матери, он
приблизился к своей жертве и крикнул вне себя от бешенства:
- Умри, злосчастная! Тебе осталось жить только одно мгновение, и то я
оставляю его тебе по своей доброте, дабы ты испросила прощения у бога за
нанесенную мне обиду. Я не хочу, чтоб, погубив свою честь, ты погубила
также и душу.
С этими словами дон Анастасио обнажил кинжал. Как его речи, так и
поступок повергли в ужас Эстеванию, которая бросилась к его ногам и, ломая
руки, вскричала с отчаянием:
- Что с вами, сеньор! Какой повод к неудовольствию могла я вам подать,
что вы так на меня разгневались? Почему хотите вы лишить жизни свою
супругу? Вы заблуждаетесь, если подозреваете ее в неверности!
- Нет, нет! - резко возразил ревнивец, - я убежден в вашей измене!
Лица, меня уведомившие, достойны полного доверия. Дон Уберто...
- Ах, сеньор! - поспешно прервала она его, - не полагайтесь на дона
Уберто. Он вовсе вам не такой друг, как вы думаете. Не верьте ему, если он
опорочил перед вами мою добродетель.
- Молчите, презренная! - воскликнул дон Анастасио. - Предостерегая меня
от Ордалеса, вы не рассеиваете, а только подтверждаете мои подозрения. Вы
стараетесь очернить своего родственника, потому что он осведомлен о вашем
дурном поведении. Вам хотелось бы опорочить его показания, но эта уловка
бесполезна и только усиливает мое желание вас покарать.
- О, любезный супруг! - отвечала невинная Эстевания, заливаясь горючими
слезами, - не поддавайтесь слепому гневу. Если вы дадите ему волю, то
совершите поступок, в котором будете вечно раскаиваться, когда убедитесь в
своей несправедливости. Умоляю вас именем бога, сдержите свою ярость.
Подождите, по крайней мере, до тех пор, пока не уверитесь окончательно в
своих подозрениях: это будет справедливее по отношению к женщине, которой
не в чем себя упрекнуть.
Эти слова и в еще большей мере печаль той особы, от которой они
исходили, тронули бы всякого другого, кроме дона Анастасио; но этот
жестокий человек не только не умилился, а, вторично оказав Эстевании, чтоб
она поспешила поручить свою душу богу, поднял руку, чтоб ее поразить.
- Остановись, бесчеловечный! - крикнула она. - Если твоя прежняя любовь
ко мне совершенно угасла и воспоминание о ласках, которыми я тебя дарила,
испарилось из твоей памяти, то пощади собственную кровь! Не подымай
яростной руки на невинного младенца, еще не узревшего божьего света. Став
его палачом, ты возмутишь против себя и небо и землю. Я прощаю тебе свою
смерть, но помни, что за его гибель ты ответишь перед господом, как за
величайшее злодеяние!
Хотя дон Анастасио твердо решил не обращать никакого внимания на то,
что будет говорить Эстевания, однако же был потрясен ужасными видениями,
навеянными последними словами супруги. Опасаясь, как бы эти тревожные
мысли не отвратили его от мщения, он поторопился использовать остаток
гнева и вонзил кинжал в правый бок Эстевании. Она тут же упала. Считая ее
убитой, он поспешно вышел из дому и скрылся из Антекеры.
Между тем несчастная супруга, потеряв сознание от полученной раны,
пролежала несколько минут на полу, как безжизненное тело. Затем,
очнувшись, она стала стенать и вздыхать, что привлекло внимание
прислуживавшей ей старухи. Как только эта добрая женщина увидала свою
госпожу в таком жалостном состоянии, она подняла крик, разбудивший
остальных слуг и даже ближайших соседей. Вскоре комната наполнилась
народом. Позвали лекарей, которые, осмотрев рану, нашли ее не очень
опасной. Их предположения оправдались; они вылечили в короткое время
Эстеванию, которая спустя три месяца после этого ужасного происшествия
произвела на свет сына. Его-то, сеньор Жиль Блас, вы теперь видите перед
собой: я плод этого плачевного брака.
Хотя злословие немилосердно по отношению к женской добродетели, однако
же оно пощадило мою мать, и вину за это кровавое событие приписали в
городе неистовству ревнивого мужа. Правда, мой отец слыл за вспыльчивого и
весьма склонного к подозрительности человека. Ордалес отлично понимал, что
донья Эстевания считала его виновником наговоров, которые помутили разум
ее мужа, и, удовольствовавшись тем, что отомстил хотя бы наполовину, он
перестал ее посещать.
Опасаясь наскучить вашей милости, я не стану распространяться насчет
полученного мною воспитания; скажу только, что мать моя приказала
старательно обучить меня искусству биться на шпагах и что я долгое время
упражнялся в самых известных фехтовальных залах Гренады и Севильи. Она с
нетерпением ждала, чтоб я достиг того возраста, когда смогу померяться
силами с доной Уберто, и собиралась тогда пожаловаться мне на зло,
причиненное ей этим человеком. Когда я достиг восемнадцатилетнего
возраста, она открыла мне семейную тайну, проливая при этом обильные слезы
и не скрывая от меня своей великой печали. Вы, конечно, понимаете, какое
впечатление производит мать в таком состоянии на сына, обладающего
мужеством и чувствительным сердцем. Я тотчас же разыскал Ордалеса и повел
его в уединенное место, где после довольно продолжительного боя трижды
пронзил его шпагой, от чего он свалился наземь.
Чувствуя себя смертельно раненным, дон Уберто устремил на меня свой
последний взгляд и сказал, что принимает смерть от моей руки, как
справедливую кару за оскорбление, нанесенное им чести доньи Эстевании. Он
сознался, что решил ее погубить в отместку за то, что она презрела его
любовь. Затем он испустил дух, умоляя небо, дона Анастасио, Эстеванию и
меня простить ему его прегрешение. Я счел за лучшее не возвращаться домой,
чтоб известить мать о поединке, полагая, что слух об этом и без того
дойдет до нее. Перевалив через горы, я отправился в город Малагу, где
обратился к одному арматору, собиравшемуся выехать из порта для каперства.
Я показался ему человеком храброго десятка, и он охотно согласился принять
меня в число, добровольцев, находившихся на борту.
Нам вскоре представился случай отличиться, так как неподалеку от
острова Альборана мы повстречали мелильского корсара, возвращавшегося к
африканскому берегу с богато нагруженным испанским судном, которое он
захватил против Картахены. Мы настойчиво атаковали африканца и завладели
обоими его кораблями, где оказалось восемьдесят христианских невольников,
которых везли в Берберию. Воспользовавшись благоприятным ветром,
направившим наше судно к андалузскому берегу, мы вскоре добрались до Пунта
де Елена.
Прибыв туда, мы расспросили освобожденных нами рабов, откуда они родом,
и я задал такой же вопрос очень видному собой человеку, которому, судя по
внешности, было лет пятьдесят. Он отвечал мне со вздохом, что происходит
из Антекеры. Не знаю почему, но этот ответ взволновал меня. Заметив мое
беспокойство, он также смутился, что, в свою очередь, не ускользнуло и от
меня.
- Мы с вами земляки, - сказал я. - Позвольте узнать, из какого вы рода?
- Увы, - отвечал он, - вы растравляете старую рану, требуя от меня,
чтоб я удовлетворял ваше любопытство. Восемнадцать лет тому назад я
покинул Антекеру, где обо мне, наверно, вспоминают не иначе, как с ужасом.
Вы, конечно, и сами не раз слыхали про меня. Я - дон Анастасио де Рада.
- Праведное небо! - воскликнул я. - Верить ли мне тому, что слышу? Как!
Вы дон Анастасио? И я вижу перед собой своего отца?
- Что вы говорите, молодой человек? - вскричал и он, глядя на меня с
изумлением. - Возможно ли, чтоб вы оказались тем несчастным младенцем,
который был еще во чреве матери, когда я принес ее в жертву своей ярости?
- Да, отец, - отвечал я, - добродетельная Эстевания произвела меня на
свет три месяца спустя после той зловещей ночи, когда вы оставили ее
лежащей в крови.
Не успел я договорить этих слов, как дон Анастасио бросился мне на шею.
Он сжал меня в своих объятиях, и в течение четверти часа мы только то и
делали, что вздыхали и заливались слезами. После этих нежных излияний,
вполне естественных при такой встрече, отец мой воздел глаза к небу, чтоб
поблагодарить его за спасение Эстевании, но затем, как бы опасаясь, что он
преждевременно воздал хвалу господу, дон Анастасио обратился ко мне и
спросил, каким образом удалось установить невинность его супруги.
- Никто, кроме вас, сеньор, в ней не сомневался, - отвечал я. -
Поведение вашей супруги всегда было безукоризненным. Я должен открыть вам
глаза на вашего друга: дон Уберто вас обманул.
В то же время я рассказал ему про коварство этого родственника, про то,
как я ему отомстил и как он сознался мне во всем перед смертью.
Эта весть обрадовала моего отца, пожалуй, больше, чем даже освобождение
из плена. В порыве охватившего его восторга он снова принялся нежно меня
обнимать и не переставал твердить, сколь много он мною доволен.
- Теперь, любезный сын, поспешим в Антекеру, - сказал он. - Я горю
нетерпением броситься к ногам своей супруги, с которой обошелся столь
недостойным образом. С тех пор как я узнал от вас об учиненной мною
несправедливости, раскаяние мучительно терзает мое сердце.
Мне самому слишком хотелось соединить этих двух горячо любимых мною
лиц, чтоб откладывать столь сладостный момент. Я покинул арматора и на
призовые деньги, доставшиеся на мою долю, купил в Адре двух мулов, так как
отец не хотел больше подвергать себя опасностям морского путешествия. По
дороге у него было достаточно времени, чтоб сообщить мне свои приключения,
которые я слушал с таким же жадным вниманием, как итакский царевич (*158)
рассказы своего царственного родителя. Наконец, после нескольких дней пути
мы прибыли к подножию горы, ближайшей к Антекере, и сделали привал в этом
месте. Так как мы намеревались вернуться домой тайком, то вошли в город
только поздно ночью.
Можете представить себе удивление моей матери при виде мужа, которого
она почитала навеки потерянным. Не меньше изумлялась она и тому, можно
сказать, чудесному случаю, которому она была обязана его возвращением. Дон
Анастасио попросил у нее прощения за свою жестокость с таким искренним
выражением раскаяния, что она невольно смягчилась. Вместо того чтоб
отнестись к нему как к убийце, она видела в нем только человека, которому
была предназначена небом: столь священно звание супруга для женщины,
украшенной добродетелью! Эстевания так тревожилась за меня, что мое
возвращение очень ее обрадовало. Радость эта, впрочем, была не совсем
безоблачной. Сестра Ордалеса затеяла уголовное дело против убийцы брата;
меня разыскивали повсюду, а потому моя мать беспокоилась, считая, что мне
опасно оставаться в нашем доме. Это побудило меня в ту же ночь отправиться
ко двору, где я намерен просить о помиловании. Надеюсь его добиться, раз
вы, сеньор Жиль Блас, любезно согласились замолвить за меня слово первому
минис