го жемчуга, муслин и цветы составляли богатейшее ее
украшение. Впрочем, Полина и Рафаэль избегали общества, уединение
представлялось им таким чудесным, таким живительным! Зеваки ежевечерне
видели эту прекрасную незаконную чету в Итальянском театре или же в Опере.
Вначале злоязычники прохаживались на их счет в салонах, но вскоре
пронесшийся над Парижем вихрь событий заставил забыть о безобидных
влюбленных; к тому же ведь была объявлена их свадьба. Это несколько
оправдывало их в глазах блюстителей нравственности; да и слуги у них
подобрались, против обыкновения, скромные, -- таким образом, за свое счастье
они не были наказаны какими-либо слишком неприятными сплетнями.
В конце февраля, когда стояли довольно теплые дни, уже позволявшие
мечтать о радостях весны, Полина и Рафаэль завтракали вместе в небольшой
оранжерее, представлявшей собой нечто вроде гостиной, полной цветов; дверь
ее выходила прямо в сад. Бледное зимнее солнце, лучи которого пробивались
сквозь редкий кустарник, уже согревало воздух. Пестрая листва деревьев, купы
ярких цветов, причудливая игра светотени -- все ласкало взор. В то время как
парижане еще грелись возле унылых очагов, эти юные супруги веселились среди
камелий, сирени и вереска. Их радостные лица виднелись над нарциссами,
ландышами и бенгальскими розами. Эта сладострастная и пышная оранжерея была
устлана африканской циновкой, окрашенной под цвет лужайки. На обитых зеленым
тиком стенах не было ни пятнышка сырости. Мебель была деревянная, на вид
грубоватая, но прекрасно отполированная и сверкавшая чистотой. Полина
вымазала в кофе мордочку котенка, присевшего на столе, куда его привлек
запах молока; она забавлялась с ним, -- то подносила к его носу сливки, то
отставляла, чтобы подразнить его и затянуть игру; она хохотала над каждой
его ужимкой и пускалась на всякие шутки, чтобы помешать Рафаэлю читать
газету, которая и так уже раз десять выпадала у него из рук. Как все
естественное и искреннее, эта утренняя сцена дышала невыразимым счастьем.
Рафаэль прикидывался углубленным в газету, а сам украдкой посматривал на
Полину, резвившуюся с котенком, на свою Полину в длинном пеньюаре, который
лишь кое-как ее прикрывал, на ее рассыпавшиеся волосы, на ее белую ножку с
голубыми жилками в черной бархатной туфельке. Она была прелестна в этом
домашнем туалете, очаровательна как фантастические образы Вестолла[*], ее можно было принять и за девушку и за женщину, скорее
даже за девушку, чем за женщину; она наслаждалась чистым счастьем и познала
только первые радости любви. Едва лишь Рафаэль, окончательно погрузившись в
тихую мечтательность, забыл про газету, Полина выхватила ее, смяла, бросила
этот бумажный комок в сад, и котенок побежал за политикой, которая, как
всегда, вертелась вокруг самой себя. Когда же Рафаэль, внимание которого
было поглощено этой детской забавой, возымел охоту читать дальше и нагнулся,
чтобы поднять газету, каковой уже не существовало, послышался смех,
искренний, радостный, заливчатый, как песня птицы.
-- Я ревную тебя к газете, -- сказала Полина, вытирая слезы,
выступившие у нее на глазах от этого по-детски веселого смеха. -- Разве это
не вероломство, -- продолжала она, внезапно вновь становясь женщиной, --
увлечься в моем присутствии русскими воззваниями и предпочесть прозу
императора Николая[*] словам и взорам любви?
-- Я не читал, мой ангел, я смотрел на тебя. В эту минуту возле
оранжереи раздались тяжелые шаги садовника, -- песок скрипел под его
сапогами с подковками.
-- Прошу прощения, господин маркиз, что помешал вам, и у вас также,
сударыня, но я принес диковинку, какой я еще сроду не видывал. Я только что,
дозвольте сказать, вместе с ведром воды вытащил из колодца редкостное
морское растение. Вот оно! Нужно же так привыкнуть к воде, -- ничуть не
смокло и не отсырело. Сухое, точно из дерева, и совсем не осклизлое.
Конечно, господин маркиз ученее меня, вот я и подумал: нужно им это отнести,
им будет любопытно.
И садовник показал Рафаэлю неумолимую шагреневую кожу, размеры которой
не превышали теперь шести квадратных дюймов.
-- Спасибо, Ваньер, -- сказал Рафаэль. -- Вещь очень любопытная.
-- Что с тобой, мой ангел? Ты побледнел! -- воскликнула Полина.
-- Ступайте, Ваньер.
-- Твой голос меня пугает, -- сказала Полина, -- он как-то странно
вдруг изменился... Что с тобой? Как ты себя чувствуешь? Что у тебя болит? Ты
нездоров? Доктора! -- крикнула она. -- Ионафан, на помощь!
-- Не надо, Полина, -- сказал Рафаэль, уже овладевая собой. -- Пойдем
отсюда. Здесь от какого-то цветка идет слишком сильный запах. Может быть, от
вербены?
Полина набросилась на ни в чем не повинное растение, вырвала его с
корнем и выбросила в сад.
-- Ах ты, мой ангел! -- воскликнула она, сжимая Рафаэля в объятиях
таких же пылких, как их любовь, и с томной кокетливостью подставляя свои
алые губы для поцелуя. -- Когда ты побледнел, я поняла, что не пережила бы
тебя: твоя жизнь -- это моя жизнь. Рафаэль, проведи рукой по моей спине. Там
у меня все еще холодок, ласка смерти. Губы у тебя горят. А рука?.. Ледяная!
-- добавила она.
-- Пустое! -- воскликнул Рафаэль.
-- А зачем слеза? Дай я ее выпью.
-- Полина, Полина, ты слишком сильно меня любишь!
-- С тобой творится что-то неладное, Рафаэль... Говори, все равно я
узнаю твою тайну. Дай мне это, -- сказала она и взяла шагреневую кожу.
-- Ты мой палач! -- воскликнул молодой человек, с ужасом глядя на
талисман.
-- Что ты говоришь! -- пролепетала Полина и выронила вещий символ
судьбы
-- Ты любишь меня? -- спросил он.
-- Люблю ли? И ты еще спрашиваешь!
-- В таком случае оставь меня, уйди! Бедняжка ушла.
-- Как! -- оставшись один, вскричал Рафаэль. -- В наш просвещенный век,
когда мы узнали, что алмазы суть кристаллы углерода, в эпоху, когда всему
находят объяснение, когда полиция привлекла бы к суду нового мессию, а
сотворенные им чудеса подверглись бы рассмотрению в Академии наук, когда мы
верим только в нотариальные надписи, я поверил -- я! -- в какой-то
"Манэ-Текел-Фарес". Но, клянусь богом, я не могу поверить, что высшему
существу приятно мучить добропорядочное создание... Надо поговорить с
учеными.
Вскоре он очутился между Винным рынком, этим огромным складом бочек, и
приютом Сальпетриер, этим огромным рассадником пьянства, около небольшого
пруда, где плескались утки самых редкостных пород, сверкая на солнце
переливами своих красок, напоминавших тона церковных витражей. Здесь были
собраны утки со всего света; крякая, кувыркаясь, барахтаясь, образуя нечто
вроде утиной палаты депутатов, созванной помимо их воли, но, по счастью, без
хартии и без политических принципов, они жили здесь, не опасаясь охотников,
но порою попадая в поле зрения естествоиспытателя.
-- Вот господин Лавриль, -- сказал сторож Рафаэлю, который разыскивал
этого великого жреца зоологии.
Маркиз увидел невысокого роста господина, с глубокомысленным видом
рассматривавшего двух уток. Ученый этот был человек средних лет; приятным
чертам его лица придавало особую мягкость выражение радушия; во всем его
облике чувствовалась беспредельная преданность науке; из-под парика, который
он беспрестанно теребил и в конце концов забавно сдвинул на затылок, видны
были седые волосы, -- такая небрежность изобличала в нем страсть к науке и
ее открытиям, а эта страсть -- как, впрочем, и всякая другая -- столь
властно обособляет нас от внешнего мира, что заставляет забывать о самом
себе. В Рафаэле заговорил ученый и исследователь, и он пришел в восторг от
этого естествоиспытателя, который не спал ночей, расширяя круг человеческих
познаний, и самими ошибками своими служил славе Франции; впрочем, щеголиха,
наверно, посмеялась бы над тем, что между поясом панталон и полосатым
жилетом ученого виднелась щелочка, стыдливо прикрываемая, однако же,
сорочкою, которая собралась складками оттого, что г-н Лавриль беспрестанно
то наклонялся, то выпрямлялся, как этого требовали его зоогенетические
наблюдения.
После первых приветственных слов Рафаэль счел своим долгом обратиться к
г-ну Лаврилю с банальными комплиментами по поводу его уток.
-- О, утками мы богаты! -- ответил естествоиспытатель. -- Впрочем, как
вы, вероятно, знаете, это самый распространенный вид в отряде
перепончатолапых. Он заключает в себе сто тридцать семь разновидностей,
резко отличающихся одна от другой, начиная с лебедя и кончая уткой зинзин; у
каждой свое наименование, свой особый нрав, свое отечество, особая внешность
и не больше сходства с другой разновидностью, чем у белого с негром. В самом
деле, когда мы едим утку, мы часто и не подозреваем, как распространена...
Тут он увидел небольшую красивую птицу, которая поднималась на берег.
-- Смотрите, вот галстучный лебедь, бедное дитя Канады, явившееся
издалека, чтобы показать нам свое коричневато-серое оперение, свой черный
галстучек! Смотрите, чешется... Вот знаменитый пуховый гусь, или иначе
утка-гага, под пухом которой спят наши франтихи. Как она красива!
Полюбуйтесь на ее брюшко, белое с красноватым отливом, на ее зеленый клюв. Я
только что присутствовал при соединении, на которое я не смел и надеяться,
-- продолжал он. -- Бракосочетание совершилось довольно счастливо, с
огромным нетерпением буду ждать результатов. Льщу себя надеждой получить сто
тридцать восьмую разновидность, которой, возможно, будет присвоено мое имя.
Вон они, новобрачные, -- сказал он, показывая на двух уток. -- Вот это
гусь-хохотун (anas albifrons), это большая утка-свистун (anas ruffina, по
Бюффону). Я долго колебался между уткой-свистуном, уткой-белобровкой и
уткой-широконосом (anas clypeata). Смотрите, вон широконос, толстый
коричневато-черный злодей с кокетливой зеленовато-радужной шеей. Но
утка-свистун была хохлатая, и, вы понимаете, я более не колебался. Нам не
хватает здесь только утки черноермольчатой. Наши господа естествоиспытатели
единогласно утверждают, что она ненужное повторение утки-чирка с загнутым
клювом; что же касается меня... -- (Тут он одной удивительной ужимкой
выразил одновременно скромность и гордость ученого -- гордость, в которой
сквозило упрямство, скромность, в которой сквозило чувство
удовлетворения)-... то я так не думаю, -- прибавил он. -- Видите, милостивый
государь, мы здесь времени не теряем. Я сейчас занят монографией об утке,
как особом виде... Впрочем, я к вашим услугам.
Пока они подошли к красивому дому на улице Бюффона, Рафаэль уже успел
передать шагреневую кожу на исследование г-ну Лаврилю.
-- Это изделие мне знакомо, -- сказал наконец ученый, осмотрев талисман
в лупу. -- Оно служило покрышкой для какого-то ларца. Шагрень очень
старинная! Теперь футлярщики предпочитают тигрин. Тигрин, как вы, вероятно,
знаете, это кожа raja sephen, рыбы Красного моря.
-- Но что же это такое, скажите, пожалуйста?
-- Это нечто совсем другое, -- отвечал ученый. -- Между тигрином и
шагренью такая же разница, как между океаном и землей, рыбой и четвероногим.
Однако рыбья кожа прочнее кожи наземного животного. А это, -- продолжал он,
показывая на талисман, -- это, как вы, вероятно, знаете, один из
любопытнейших продуктов зоологии.
-- Что же именно? -- воскликнул Рафаэль.
-- Это кожа осла, -- усаживаясь поглубже в кресло, отвечал ученый.
-- Я знаю, -- сказал молодой человек.
-- В Персии существует чрезвычайно редкая порода осла, -- продолжал
естествоиспытатель, -- древнее название его онагр, equus asinus, татары
называют его кулан. Паллас произвел над ним наблюдения и сделал его
достоянием науки. В самом деле, это животное долгое время слыло
фантастическим. Оно, как вам известно, упоминается в священном писании;
Моисей запретил его случать с ему подобными. Но еще большую известность
доставил онагру тот вид разврата, объектом которого он бывал и о котором
часто говорят библейские пророки. Паллас, как вы, вероятно, знаете, в Acta
Acad Petropolitana, том второй, сообщает, что персы и ногайцы еще и теперь
благоговейно чтят эти странные эксцессы, как превосходное средство при
болезни почек и воспалении седалищного нерва. Мы, бедные парижане, понятия
не имеем об онагре! В нашем музее его нет. Какое замечательное животное! --
продолжал ученый. -- Это-существо таинственное, его глаза снабжены
отражающей оболочкой, которой жители Востока приписывают волшебную силу;
шкура у него тоньше и глаже, чем у лучших наших коней, она вся в ярко-рыжих
и бледно-рыжих полосах и очень похожа на кожу зебры. Шерсть у него мягкая,
волнистая, шелковистая на ощупь; зрение его по своей остроте не уступает
зрению человека; онагр несколько крупнее наших лучших домашних ослов и
наделен чрезвычайной храбростью. Если на него нападут, он поразительно
успешно отбивается от самых свирепых животных; что же касается быстроты
бега, то его можно сравнить лишь с полетом птицы; лучшие арабские и
персидские кони не угнались бы за онагром. По определению, данному еще отцом
добросовестного ученого Нибура -- недавнюю кончину коего мы, как вы,
вероятно, знаете, оплакиваем, -- средняя скорость бега этих удивительных
созданий равна семи географическим милям в час. Наш выродившийся осел и
представления не может дать об этом осле, независимом и гордом животном.
Онагр проворен, подвижен, взгляд у него умный и хитрый, внешность изящная,
движения полны игривости. Это зоологический царь Востока! Суеверия турецкие
и персидские приписывают ему таинственное происхождение, и имя Соломона
примешивается к повествованиям тибетских и татарских рассказчиков о подвигах
этих благородных животных. Надо заметить, что прирученный онагр стоит
огромных денег: поймать его в горах почти невозможно, он скачет, как косуля,
летает, как птица. Басни о крылатых конях, о нашем Пегасе, без сомнения,
родились в тех странах, где пастухи могли часто видеть, как онагр прыгает со
скалы на скалу. Верховых ослов, происшедших в Персии от скрещивания ослицы с
прирученным онагром, красят в красноватый цвет, -- так повелось с
незапамятных времен. Быть может, отсюда ведет начало наша пословица: "Зол,
как красный осел". В те времена, когда естествознание было во Франции в
большом пренебрежении, какой-нибудь путешественник завез к нам, вероятно,
это любопытное животное, которое очень плохо переносит жизнь в неволе.
Отсюда и пословица. Кожа, которую вы мне показали, -- продолжал ученый, --
это кожа онагра. Ее название толкуется по-разному. Одни полагают, что Шагри
-- слово турецкое, другие склонны думать, что Шагри -- город, где эти
зоологические останки подвергаются химической обработке, недурно описанной у
Палласа, она-то и придает коже своеобразную зернистость, которая нас так
поражает. Мартеленс писал мне, что Шаагри -- это ручей...
-- Благодарю вас за разъяснения; если бы бенедиктинцы еще существовали,
то какому-нибудь аббату Кальмэ все это послужило бы основой для превосходных
примечаний, но я имею честь обратить ваше внимание на то, что этот лоскут
кожи первоначально был величиною... вот с эту географическую карту, --
сказал Рафаэль, показывая на открытый атлас, -- но за три месяца он заметно
сузился...
-- Да, -- отвечал ученый, -- понимаю. Останки живых организмов
подвержены естественному уничтожению, которое легко обнаруживается и в своем
ходе зависит от атмосферических условий. Даже металлы расширяются и
сжимаются чувствительным образом, ибо инженеры наблюдали довольно
значительные промежутки между большими камнями, которые первоначально были
скреплены железными полосами. Наука обширна, а жизнь человеческая очень
коротка. Поэтому мы не претендуем на то, чтобы познать все явления природы.
-- Заранее прошу прощения за свой вопрос, -- несколько смущенно
продолжал Рафаэль. -- Вполне ли вы уверены в том, что эта кожа подчинена
общим законам зоологии, что она может расширяться?
-- О, разумеется!.. А, черт! -- проворчал г-н Лавриль, пытаясь
растянуть талисман. -- Впрочем, милостивый государь, -- добавил он, --
сходите к Планшету, знаменитому профессору механики, -- он наверняка найдет
способ воздействовать на эту кожу, смягчить ее, растянуть.
-- Ах, я вам обязан жизнью!
Рафаэль раскланялся с ученым-естествоиспытателем и, оставив доброго
Лавриля в его кабинете, среди банок и гербариев, помчался к Планшету.
Теперь, после этого посещения, он, сам того не сознавая, владел всей
человеческой наукой-номенклатурой! Добряк Лавриль, как Санчо Панса, когда
тот рассказывал Дон-Кихоту историю с козами, забавлялся тем, что перечислял
животных и перенумеровывал их. Стоя одной ногой в гробу, ученый знал лишь
крохотную частицу того неисчислимого стада, которое бог с неведомою целью
рассеял по океану миров.
Рафаэль был доволен.
-- Буду держать своего осла в узде! -- воскликнул он.
Еще до него Стерн сказал: "Побережем осла, если хотим дожить до
старости! " Но скотина норовиста!
Планшет был высок, сухощав -- настоящий поэт, погруженный в
непрестанное созерцание, вечно заглядывающий в бездонную пропасть, имя
которой движение. Обыватели считают безумцами ученых -- людей с возвышенным
умом, этих непонятных, удивительно равнодушных к роскоши и светскости людей,
которые по целым дням сосут потухшую сигару и входят в гостиную,
застегнувшись вкривь и вкось. Настает день, когда они, долго перед тем
измеряя пустое пространство или же нагромождая иксы под Аа-Gg,
проанализируют какой-нибудь естественный закон и разложат какое-нибудь
простейшее начало; и вот толпа уже любуется новой машиной или какой-нибудь
тележкой, устройство которых поражает и сбивает нас с толку своей простотой.
Скромный ученый с улыбкой говорит своим почитателям: "Что же я создал!
Ничего. Человек не изобретает силу, он направляет ее, наука заключается в
подражании природе".
Когда Рафаэль вошел к механику, тот стоял как вкопанный, и можно было
подумать, что это повешенный, который, сорвавшись с виселицы, стал стоймя.
Планшет следил за агатовым шариком, катавшимся по циферблату солнечных
часов, и ждал, когда он остановится. У бедняги не было ни ордена, ни пенсии,
ибо он не умел показать товар лицом. Он был счастлив тем, что стоит на
страже открытия, и не думал ни о славе, ни о свете, ни о самом себе, он жил
наукой, ради науки.
-- Это неизъяснимо! -- сказал он. -- Ax! -- воскликнул он, заметив
Рафаэля. -- Я к вашим услугам. Как поживает ваша матушка?.. Зайдите к жене.
"Ведь я и сам мог бы жить так", -- подумал Рафаэль. Он показал ученому
талисман и, спросив, как на него воздействовать, вывел Планшета из
задумчивости.
-- Вы, может быть, посмеетесь над моим легковерием, -- сказал в
заключение маркиз, -- но я не скрою от вас ничего. Мне кажется, что эта кожа
обладает такой силой сопротивления, которую ничто не может преодолеть.
-- Светские люди весьма вольно обращаются с наукой, -- начал Планшет,
-- все они в беседе с нами напоминают некоего франта, который сказал
астроному Лалан-ду, приведя к нему после затмения нескольких дам: "Будьте
добры, начните сначала". Какое действие угодно вам произвести? Цель механики
-- применять законы движения или же нейтрализовать их. Что касается движения
самого по себе, то я со всем смирением вынужден объявить вам: мы бессильны
его определить. Ограничив себя таким образом, мы наблюдаем некие постоянные
явления, которые управляют действием твердых и жидких тел. Воспроизведя
первопричины подобных явлений, мы можем перемещать тела, сообщать им
движущую силу при определенной скорости, метать их, делить их на части или
на бесконечно малые частицы, смотря по тому, дробим мы их или же распыляем;
можем скручивать их, сообщать им вращательное движение, видоизменять их,
сжимать, расширять, растягивать. Вся наша наука зиждется на одном только
факте. Видите шарик? -- продолжал Планшет. -- Он вот на этом камне. А теперь
он там. Как мы назовем это действие, физически столь естественное, но
непостижимое для ума? Движение, передвижение, перемещение? Но ведь ничего же
не стоит за этими пустыми словами. Разве наименование есть уже решение
задачи? Вот, однако, и вся наука. Наши машины используют или разлагают это
действие, этот факт. Этот маловажный феномен, если применить его к
веществам, взорвет Париж. Мы можем увеличить скорость за счет силы и силу за
счет скорости. Что такое сила и скорость? Наша наука не может на это
ответить, как не может создать движение. Движение, каково бы оно ни было,
есть огромная энергия, а человек энергии не изобретает. Энергия едина, как и
движение, представляющее собой самую сущность энергии. Все есть движение.
Мысль есть движение. Природа основана на движении. Смерть есть движение,
цели коего нам мало известны. Если бог вечен, -- поверьте, и он постоянно в
движении. Бог, может быть, и есть само движение. Вот почему движение
неизъяснимо, как он, глубоко, как он, безгранично, непостижимо, неосязаемо.
Кто когда-либо осязал движение, постиг и измерил его? Мы ощущаем следствия,
не видя самого движения. Мы можем даже отрицать его, как отрицаем бога. Где
оно? И где его нет? Откуда оно исходит? Где его начало? Где его конец? Оно
объемлет нас, воздействует на нас и ускользает. Оно очевидно, как факт;
темно, как абстракция; оно и следствие и причина вместе. Ему, как и нам,
нужно пространство, а что такое пространство? Оно открывается нам только в
движении; без движения оно только пустое слово. Это проблема неразрешимая;
подобно пустоте, подобно сотворению мира, бесконечности, -- движение смущает
мысль человеческую, и человеку дано постигнуть лишь одно: что он никогда не
постигнет движения. Между каждыми двумя точками, последовательно занимаемыми
в пространстве этим шариком для разума человеческого находится пропасть,
бездна, куда низвергся Паскаль. Чтобы воздействовать на неведомое вещество,
которое вы хотите подчинить неведомой силе, мы должны сначала изучить это
вещество; в зависимости от природных своих свойств оно или лопнет от
применения силы, или же окажет ей сопротивление; если оно распадется на
части, а в ваши намерения не входило делить его, мы не достигнем цели. Если
вы хотите сжать его -- необходимо сообщить равное движение всем частицам
вещества, так, чтобы в равной степени уменьшить разделяющие их промежутки.
Угодно вам растянуть его -- мы должны постараться сообщить каждой молекуле
равную центробежную силу, ибо без точного соблюдения этого закона мы
произведем разрывы непрерывности. Существуют бесконечные способы,
безграничные комбинации движения. Какого результата вы хотите добиться?
-- Я хочу добиться такого давления, которое могло бы растянуть эту кожу
до бесконечности... -- в нетерпении проговорил Рафаэль.
-- Вещество -- явление конечное, а потому и не может быть растянуто до
бесконечности, -- возразил математик, -- однако сплющивание неизбежно
расширит его поверхность за счет толщины: кожу можно расплющивать до тех
пор, пока хватит ее вещества.
-- Добейтесь такого результата, и вы получите миллионы! -- воскликнул
Рафаэль.
-- Брать за это большие деньги просто нечестно, -- с флегматичностью
голландца сказал профессор. -- В двух словах я расскажу вам о машине,
которая раздавила бы самого бога, как муху. Она способна сплющить человека,
так что он будет похож на лист пропускной бумаги, -- человека в сапогах со
шпорами, в галстуке, шляпе, с золотом, с драгоценностями, со всем...
-- Какая ужасная машина!
-- Вместо того чтобы бросать детей в воду, китайцы должны были бы
утилизировать их так, -- продолжал ученый, не думая о том, как возмутительно
его отношение к потомству.
Весь отдавшись своей идее, Планшет взял пустой цветочный горшок с дырой
в донышке и поставил его на плиту солнечных часов, затем пошел в сад за
глиной. Рафаэль был в восторге, как ребенок, которому няня рассказывает
волшебную сказку. Положив глину на плиту. Планшет вынул из кармана садовый
нож, срезал две ветки бузины и принялся выдалбливать их, насвистывая, точно
он был один в комнате.
-- Вот составные части машины, -- сказал он. При помощи вылепленного из
глины коленца он прикрепил одну из этих деревянных трубочек ко дну
цветочного горшка так, чтобы ее отверстие примыкало к отверстию горшка.
Сооружение напоминало огромную курительную трубку. Затем он размял на плите
слой глины, придал ему форму лопаты с рукояткой, поставил цветочный горшок
на широкую ее часть и укрепил трубочку из бузины вдоль той части глиняной
лопатки, которая напоминала рукоятку. Потом он прилепил комочек глины у
другого конца бузинной трубки и, воткнув здесь такую же трубку совсем
вертикально, при помощи еще одного коленца соединил ее с горизонтальной
трубкой, так что воздух или какая-либо жидкость могли циркулировать в этой
импровизированной машине и бежать из вертикальной трубки через промежуточный
канал в пустой цветочный горшок.
-- Этот аппарат, -- заявил он Рафаэлю с серьезностью академика,
произносящего вступительное слово, -- одно из самых неоспоримых свидетельств
о праве великого Паскаля на наше преклонение.
-- Я не понимаю...
Ученый улыбнулся. Он отвязал от фруктового дерева пузырек, в котором
аптекарь прислал ему липучее снадобье от муравьев, отбил дно и, превратив
пузырек в воронку, вставил ее в вертикальную бузинную трубку, которая
прилажена была к горизонтальной трубке, соединенной с большим резервуаром в
виде цветочного горшка; затем налил из лейки столько воды, что она наполнила
до одного уровня большой сосуд и вертикальную трубочку...
Рафаэль думал о своей шагреневой коже.
-- Вода, милостивый государь, все еще считается телом несжимаемым, не
забудьте этого основного положения, -- предупредил механик, -- правда, она
сжимается, но так незначительно, что сжимаемость ее мы должны приравнять к
нулю. Видите поверхность воды, заполнившей до краев цветочный горшок?
-- Да.
-- Так вот, предположите, что эта поверхность в тысячу раз больше
перпендикулярного сечения бузинной трубочки, через которую я налил жидкость.
Смотрите, я снимаю воронку...
-- Так.
-- И вот, милостивый государь, если я каким-нибудь образом увеличу
объем этой массы, введя еще некоторое количество воды через отверстие
трубочки, то жидкость принуждена будет переместиться и станет подниматься в
резервуаре, коим является цветочный горшок, пока опять не достигнет одного
уровня и там и тут.
-- Это ясно! -- воскликнул Рафаэль.
-- Но, -- продолжал ученый, -- разница вот в чем: если тонкий столбик
воды, добавленный в вертикальную трубочку, представляет собою силу, равную,
положим, одному фунту, ее давление неизбежно передается всей массе жидкости,
и его испытает в каждой своей точке поверхность воды в цветочном горшке, --
так что тысяча столбиков воды, стремясь подняться, как если бы к каждому
была приложена сила, равная той, которая заставляет опускаться жидкость в
вертикальной бузинной трубочке, неминуемо произведут здесь... -- Планшет
показал на цветочный горшок, -- энергию в тысячу раз большую, чем та,
которая действует оттуда.
И ученый показал пальцем на деревянную трубочку, воткнутую в глину
стоймя.
-- Все это очень просто, -- сказал Рафаэль. Планшет улыбнулся.
-- Другими словами, -- продолжал он с той упрямой логичностью, которая
свойственна математикам, -- чтобы вода не выливалась из большого резервуара,
следовало бы применить к каждой частице ее поверхности силу, равную силе,
действующей в вертикальной трубке, но если высота нашего водяного столбика
будет равна целому футу, то высота тысячи маленьких столбиков в большом
сосуде будет весьма незначительна. А теперь, -- щелкнув по бузинным
палочкам, сказал Планшет, -- заменим этот смешной аппаратишко металлическими
трубами соответствующей прочности и размера, и вот, если мы покроем
поверхность жидкости в большом резервуаре крепкой и подвижной металлической
доской и параллельно ей неподвижно укрепим другую, тоже достаточной
прочности, а при этом получим возможность беспрестанно прибавлять воду к
жидкой массе через вертикальную трубу, то предмет, зажатый между двумя
прочными поверхностями, неминуемо должен будет все больше и больше
сплющиваться под действием приложенных к нему огромных сил. Непрерывно
вводить воду в трубку и передавать энергию жидкой массы доске -- это для
механики дело пустячное. Достаточно двух поршней и нескольких клапанов.
Понятно вам, дорогой мой, -- спросил он, взяв Валантена под руку, -- что нет
такого вещества, которое, будучи помещено между двумя неограниченно
увеличивающимися силами давления, не принуждено было бы расплющиваться?
-- Как! Это изобрел автор "Писем к провинциалу"? -- воскликнул Рафаэль.
-- Да, именно он. Механика не знает ничего более простого и более
прекрасного. На противоположном принципе -- расширяемости воды -- основана
паровая машина. Но вода расширяется только до известной степени, тогда как
ее несжимаемость, будучи в некотором роде силой отрицательной, неизбежно
оказывается бесконечно большой.
-- Если эта кожа растянется, -- сказал Рафаэль, -- я обещаю вам
воздвигнуть колоссальный памятник Блезy Паскалю, учредить премию в сто тысяч
франков за решение важнейших проблем механики, присуждаемую каждые десять
лет, дать приданое вашим двоюродным и троюродным сестрам, наконец, построить
богадельню для математиков, впавших в безумие или же в нищету.
-- Это было бы очень хорошо, -- отозвался Планшет. -- Завтра пойдем с
вами к Шпигхальтеру, -- продолжал он со спокойствием человека, живущего в
сфере исключительно интеллектуальной. -- Шпигхальтер -- превосходный
механик, и он только что построил по моему проекту усовершенствованную
машину, при помощи которой ребенок может уложить в своей шляпе тысячу копен
сена.
-- До завтра.
-- До завтра.
-- Вот так механика! -- вскричал Рафаэль. -- Разве то не прекраснейшая
из наук! Лавриль со своими онаграми, классификациями, утками,
разновидностями, со всякими уродцами в банках годился бы разве что в
маркеры.
На другой день Рафаэль в отличном расположении духа заехал за
Планшетом, и они вместе отправились на улицу Здоровья, в каковом названии
можно было видеть хорошую примету. Вскоре молодой человек очутился в
огромной мастерской Шпигхальтера, среди множества раскаленных и ревущих
горнов. То был целый ливень огня, потоп гвоздей, океан поршней, винтов,
рычагов, брусьев, напильников, гаек, море чугуна, дерева, клапанов и
стальных полос. От железных опилок першило в горле. Железо было в воздухе,
железом были покрыты люди, от всего разило железом; у железа была своя
жизнь, оно было организовано, плавилось, ходило, думало, принимая все формы,
подчиняясь всем прихотям. Под гудение мехов, под все нарастающий грохот
молотов, под свист станков, на которых скрежетало железо, Рафаэль прошел в
большое помещение, чистое и хорошо проветренное, и там ему была
предоставлена возможность осмотреть во всех подробностях огромный пресс, о
котором вчера толковал Планшет. Его поразила толщина чугунных досок и
железные стойки, соединенные несокрушимой подушкой.
-- Если вы быстро повернете семь раз вот эту рукоятку, -- сказал
Шпигхальтер, показывая на балансир из полированного железа, -- то стальная
доска разлетится на множество осколков, и они вопьются вам в ноги, как
иголки.
-- Черт возьми! -- вскричал Рафаэль.
Планшет собственноручно сунул шагреневую кожу между двумя досками
всемогущего пресса и, проникнутый тою уверенностью, которую придает научное
мировоззрение, живо повернул рукоять балансира.
-- Ложитесь все, иначе убьет! -- неожиданно крикнул Шпигхальтер и сам
бросился на пол.
В мастерской послышался пронзительный свист. Вода, находившаяся в
машине, проломила чугун, хлынула со страшной силой, но, к счастью,
устремилась на старый горн, который она опрокинула, перевернула, скрутила
винтом, подобна тому, как смерч обвивается вокруг какого-нибудь дома и
уносит его с собой.
-- Ого! -- хладнокровно заметил Планшет. -- Шагрень цела и невредима!
Господин Шпигхальтер, вероятно, была трещина в чугуне или же скважина в
большой трубе?
-- Нет, нет, я знаю свой чугун. Берите, сударь, эту штуку, в ней сидит
черт!
Немец схватил кузнечный молот, бросил кожу на наковальню и с той силой,
которую придает гнев, нанес талисману самый страшный удар, какой когда-либо
раздавался в его мастерских.
-- На ней и следа не осталось! -- воскликнул Планшет, поглаживая
непокорную шагрень.
Сбежались рабочие. Подмастерье взял кожу и бросил ее в каменноугольную
топку горна. Выстроившись полукругом возле огня, все с нетерпением ожидали
действия огромных мехов. Рафаэль, Шпигхальтер и профессор стояли в центре
притихшей черной толпы. Глядя на эти сверкавшие белки глаз, на эти лица,
испачканные опилками железа, на черную и лоснящуюся одежду, на волосатые
груди, Рафаэль мысленно перенесся в ночной фантастический мир немецких
баллад. Помощник мастера, подержав кожу минут десять в печи, вынул ее
щипцами.
-- Дайте, -- сказал Рафаэль.
Помощник мастера шутя протянул ее Рафаэлю. Тот, как ни в чем не бывало,
смял кожу голыми руками -- она была все такая же холодная и гибкая. Раздался
крик ужаса, рабочие разбежались, в опустевшей мастерской остались только
Валантен и Планшет,
-- Положительно, в ней есть что-то дьявольское! -- с отчаянием в голосе
вскричал Рафаэль. -- Неужели никакая человеческая сила не властна подарить
мне ни одного лишнего дня?
-- Милостивый государь, это моя вина, -- сокрушенно отвечал математик,
-- нужно было подвергнуть эту необыкновенную кожу действию прокатных
вальцов. Как это мне взбрело в голову предложить вам пресс?
-- Я сам вас просил об этом, -- возразил Рафаэль. Ученый вздохнул, как
обвиняемый, которого двенадцать присяжных признали невиновным. Однако,
заинтересовавшись удивительной загадкой, которую задала ему кожа, он подумал
с минуту и сказал:
-- Нужно воздействовать на это неизвестное вещество реактивами. Сходим
к Жафе, -- быть может, химия будет удачливее механики.
Валантен в надежде застать знаменитого химика Жафе в его лаборатории
пустил лошадь рысью.
-- Ну, старый друг, -- сказал Планшет, обращаясь к Жафе, который сидел
в кресле и рассматривал какой-то осадок, -- как поживает химия?
-- Она засыпает. Нового ничего. Впрочем, Академия признала
существование салицина, но салицин, аспарагин, вокелин, дигиталин -- это все
не открытия...
-- Будучи не в силах изобретать вещи, вы, кажется, дошли до того, что
изобретаете наименования, -- заметил Рафаэль.
-- Совершенно верно, молодой человек!
-- Послушай, -- сказал профессор Планшет химику, -- попробуй разложить
вот это вещество. Если ты извлечешь из него какой-нибудь элемент, то я
заранее называю его дьяволин, ибо, пытаясь его сжать, мы только что сломали
гидравлический пресс.
-- Посмотрим, посмотрим! -- радостно вскричал химик. -- Быть может, оно
окажется новым простым телом.
-- Это просто-напросто кусок ослиной кожи, -- сказал Рафаэль.
-- Сударь!.. -- негодующе заметил химик.
-- Я не шучу, -- возразил маркиз и подал ему шагреневую кожу.
Барон Жафе прикоснулся к коже шершавым своим языком, привыкшим
пробовать соли, щелочи, газы, и, несколько раз попробовав, сказал:
-- Никакого вкуса! Дадим-ка ему немножко фтористой кислоты.
Кожу подвергли действию этого вещества, столь быстро разлагающего
животные ткани, но в ней не произошло никаких изменений.
-- Это не шагрень! -- воскликнул химик. -- Примем таинственного
незнакомца за минерал и щелкнем его по носу, то есть положим в огнеупорный
тигель, где у меня, как нарочно, красный поташ.
Жафе вышел и сейчас же вернулся.
-- Позвольте мне взять кусочек этого необычайного вещества, -- сказал
он Рафаэлю, -- оно так необыкновенно...
-- Кусочек? -- вскричал Рафаэль. -- И с волосок бы не дал. Впрочем,
попробуйте, -- прибавил он печально и в то же время насмешливо.
Ученый сломал бритву, стремясь надрезать кожу, он попытался рассечь ее
сильным электрическим током, подверг ее действию вольтова столба -- все
молнии науки ничего не могли поделать со страшным талисманом. Было семь
часов вечера. Планшет, Жафе и Рафаэль в ожидании результата последнего опыта
не замечали, как бежит время. Шагрень вышла победительницей из ужасающего
столкновения с немалым количеством хлористого азота.
-- Я погиб! -- воскликнул Рафаэль. -- Это -- воля самого бога. Я умру.
Он оставил обоих ученых в полном недоумении. Они долго молчали, не
решаясь поделиться друг с другом впечатлениями; наконец. Планшет заговорил:
-- Только не будем рассказывать об этом происшествии в Академии, а то
коллеги засмеют нас.
Оба ученых были похожи на христиан, которые вышли из гробов своих, а
бога в небесах не узрели.
Наука? Бессильна! Кислоты? Чистая вода! Красный поташ? Оскандалился!
Вольтов столб и молния? Игрушки!
-- Гидравлический пресс разломился, как кусок хлеба, -- добавил
Планшет.
-- Я верю в дьявола, -- после минутного молчания заявил барон Жафе.
-- А я -- в бога, -- отозвался Планшет. Каждый был верен себе. Для
механики вселенная -- машина, которой должен управлять рабочий, для химии --
создание демона, который разлагает все, а мир есть газ, обладающий
способностью двигаться.
-- Мы не можем отрицать факт, -- продолжал химик.
-- Э, чтоб нас утешить, господа доктринеры выдумали туманную аксиому:
глупо, как факт.
-- Но не забывай, что твоя аксиома -- ведь тоже факт! -- заметил химик.
Они рассмеялись и преспокойно сели обедать: для таких людей чудо --
только любопытное явление природы.
Когда Валантен возвратился домой, его охватило холодное бешенство;
теперь он ни во что уже не верил, мысли у него путались, кружились,
разбегались, как у всякого, кто встретится с чем-то невозможным. Он еще
допустил бы предположение о каком-нибудь скрытом изъяне в машине
Шпигхальтера, -- бессилие механики и огня не удивляло его; но гибкость кожи,
которую он ощутил, когда взял ее в руки, а вместе с тем несокрушимость,
которую она обнаружила, когда все находившиеся в распоряжении человека
разрушительные средства были направлены против нее, -- вот что приводило его
в ужас. От этого неопровержимого факта кружилась голова.
"Я сошел с ума, -- думал он, -- с утра я ничего не ел, но мне не
хочется ни есть, ни пить, а в груди точно жжет огнем".
Он повесил шагреневую кожу на прежнее место и, снова обведя контуры
талисмана красными чернилами, сел в кресло.
-- Уже восемь часов! -- воскликнул он. -- День прошел, как сон.
Он облокотился на ручку кресла и, подперев голову рукой, долго сидел
так, погруженный в то мрачное раздумье, в те гнетущие размышления, тайну
которых уносят с собою осужденные на смерть.
-- Ах, Полина, бедная девочка! -- воскликнул он. -- Есть бездны,
которых не преодолеет даже любовь, как ни сильны ее крылья.
Но тут он явственно услышал подавленные вздохи и, благодаря одному из
самых трогательных свойств, которыми обладают влюбленные, узнал дыхание
Полины.
"О, вот и приговор! -- подумал Рафаэль. -- Если действительно она
здесь, я хотел бы умереть в ее объятиях".
Послышался веселый, непринужденный смех. Рафаэль повернулся лицом к
кровати и сквозь прозрачный полог увидел лицо Полины; она улыбалась, как
ребенок, довольный тем, что удалась его хитрость; прекрасные ее кудри
рассыпались по плечам; в это мгновение она была подобна бенгальской розе
посреди букета белых роз.
-- Я подкупила Ионафана, -- сказала она. -- Я твоя жена, т