афан. -- Будь вы французским королем --
прежним, разумеется! -- и то вы вошли бы не иначе, как выломав двери и
перешагнув через мой труп. Но вот что, господин Поррике: я сбегаю сказать,
что вы здесь, и спрошу: нужно ли впустить? Он ответит "да" или "нет". Я
никогда не говорю: "Не угодно ли вам? ", "Не хотите ли? ", "Не желаете ли? "
Эти слова вычеркнуты из разговора. Как-то раз одно такое слово вырвалось у
меня, он разгневался: "Ты, говорит, уморить меня хочешь? "
Ионафан оставил старого учителя в прихожей, сделав знак не ходить за
ним, но вскоре вернулся с благоприятным ответом и повел почтенного старца
через великолепные покои, все двери которых были отворены настежь. Поррике
издали заметил своего ученика -- тот сидел у камина. Закутанный в халат с
крупным узором, усевшись в глубокое мягкое кресло, Рафаэль читал газету.
Крайняя степень меланхолии, которою он, видимо, был охвачен, сказывалась в
болезненной позе его расслабленного тела, отпечатлелась на лбу, на всем его
лице, бледном, как чахлый цветок. Какое-то женственное изящество, а также
странности, свойственные богатым больным, отличали его. Как у хорошенькой
женщины, руки его были белы, мягки и нежны. Белокурые поредевшие волосы
утонченно-кокетливо вились у висков. Греческая скуфейка из легкого кашемира
под тяжестью кисти сползла набок. Он уронил на пол малахитовый с золотом нож
для разрезания бумаги. На коленях у него лежал янтарный мундштук
великолепной индийской гука, эмалевая спираль которой, точно змея,
извивалась на полу, и он уже не впивал в себя освежающее ее благоухание.
Общей слабости его юного тела не соответствовали, однако, его глаза;
казалось, в этих синих глазах сосредоточилась вся его жизнь, в них сверкало
необычайное чувство, поражавшее с первого взгляда. В такие глаза больно было
смотреть. Одни могли прочесть в них отчаяние, другие -- угадать внутреннюю
борьбу, грозную, как упреки совести. Такой глубокий взор мог быть у
бессильного человека, скрывающего свои желания в тайниках души, или же у
скупца, мысленно вкушающего все наслаждения, которые могло бы доставить ему
богатство и отказывающего себе в них из страха уменьшить свои сокровища;
такой взор мог быть у скованного Прометея или же у свергнутого Наполеона,
когда в 1815 году, узнав в Елисейском дворце о стратегической ошибке
неприятеля, он требовал, чтоб ему на двадцать четыре часа доверили
командование, и получил отказ. То был взор завоевателя и обреченного! Вернее
сказать -- такой же взор, каким за несколько месяцев до того сам Рафаэль
смотрел на воды Сены или же на последнюю золотую монету, которую он ставил
на карту. Он подчинял свою волю, свой разум грубому здравому смыслу старика
крестьянина, чуть только тронутого цивилизацией за время пятидесятилетней
его службы у господ. Почти радуясь тому, что становится чем-то вроде
автомата, он отказывался от жизни для того, чтобы только жить, и отнимал у
души всю поэзию желаний. Чтобы лучше бороться с жестокой силой, чей вызов он
принял, он стал целомудренным наподобие Оригена, -- он оскопил свое
воображение. На другой день после того, как он внезапно получил богатое
наследство и обнаружил сокращение шагреневой кожи, он был в доме у своего
нотариуса. Там некий довольно известный врач совершенно серьезно рассказывал
за десертом, как вылечился один чахоточный швейцарец. В течение десяти лет
он не произнес ни слова, приучил себя дышать только шесть раз в минуту
густым воздухом хлева и пищу принимал исключительно пресную. "Я буду, как
он! " -- решил Рафаэль, желая жить во что бы то ни стало. Окруженный
роскошью, он превратился в автомат. Когда старик Поррике увидел этот живой
труп, он вздрогнул: все показалось ему искусственным в этом хилом, тщедушном
теле. Взгляд у маркиза был жадный, лоб нахмурен от постоянного раздумья, и
учитель не узнал своего ученика, -- он помнил его свежим, розовым, по юному
гибким. Если бы этот простодушный классик, тонкий критик, блюститель
хорошего вкуса читал лорда Байрона, он подумал бы, что увидел Манфреда там,
где рассчитывал встретить Чайльд-Гарольда.
-- Здравствуйте, дорогой Поррике, -- сказал Рафаэль, пожимая ледяную
руку старика своей горячей и влажной рукой. -- Как поживаете?
-- Я-то недурно, -- отвечал старик, и его ужаснуло прикосновение этой
руки, точно горевшей в лихорадке. -- А вы?
-- По-моему, я в добром здравии.
-- Вы, верно, трудитесь над каким-нибудь прекрасным произведением?
-- Нет, -- отвечал Рафаэль. -- Exegi monuroentum... (Памятник я воздвиг
(лат. )). Я, дорогой Поррике, написал свою страницу и навеки простился с
наукой. Хорошо не знаю даже, где и рукопись.
-- Вы позаботились о чистоте слога, не правда ли? -- спросил учитель.
-- Надеюсь, вы не усвоили варварского языка новой школы, которая воображает,
что сотворила чудо, вытащив на свет Ронсара?
-- Моя работа -- произведение чисто физиологическое.
-- О, этим все сказано! -- подхватил учитель. -- В научных работах
требования грамматики должны применяться к требованиям исследования. Все же,
дитя мое, слог ясный, гармонический, язык Массильона, Бюффона, великого
Расина -- словом, стиль классический ничему не вредит... Но, друг мой, --
прервав свои рассуждения, сказал учитель, -- я позабыл о цели моего
посещения. Я к вам явился по делу.
Слишком поздно вспомнив об изящном многословии и велеречивых
перифразах, к которым привык его наставник за долгие годы преподавания,
Рафаэль почти раскаивался, что принял его, и уже готов был пожелать, чтобы
тот поскорее ушел, но тотчас же подавил тайное свое желание, украдкой
взглянув на висевшую перед его глазами шагреневую кожу, прикрепленную к
куску белой ткани, на которой зловещие контуры были тщательно обведены
красной чертой. Со времени роковой оргии Рафаэль заглушал в себе малейшие
прихоти и жил так, чтобы даже легкое движение не пробегало по этому грозному
талисману. Шагреневая кожа была для него чем-то вроде тигра, с которым
приходится жить в близком соседстве под постоянным страхом, как бы не
пробудить его свирепость. Поэтому Рафаэль терпеливо слушал
разглагольствования старого учителя. Битый час папаша Поррике рассказывал о
том, как его преследовали после Июльской революции. Старичок Поррике,
сторонник сильного правительства, выступил в печати с патриотическим
пожеланием, требуя, чтобы лавочники оставались за своими прилавками,
государственные деятели -- при исполнении общественных обязанностей,
адвокаты -- в суде, пэры Франции -- в Люксембургском дворце; но один из
популярных министров короля-гражданина обвинил его в карлизме и лишил
кафедры. Старик очутился без места, без пенсии и без куска хлеба. Он был
благодетелем своего бедного племянника, платил за него в семинарию св.
Сульпиция, где тот учился, и теперь он пришел не столько ради себя, сколько
ради своего приемного сына, просить бывшего своего ученика, чтобы тот
похлопотал у нового министра -- не о восстановлении его, Поррике, в прежней
должности, а хотя бы о месте инспектора в любом провинциальном коллеже.
Рафаэль находился во власти неодолимой дремоты, когда монотонный голос
старика перестал раздаваться у него в ушах. Принужденный из вежливости
смотреть в тусклые, почти неподвижные глаза учителя, слушать его
медлительную и витиеватую речь, он был усыплен, заворожен какой-то
необъяснимой силой инерции.
-- Так вот, дорогой Поррике, -- сказал он, сам толком не зная, на какой
вопрос отвечает, -- я ничего не могу тут поделать, решительно ничего. От
души желаю, чтобы вам удалось...
И мгновенно, не замечая, как отразились на желтом, морщинистом лбу
старика банальные эти слова, полные эгоистического равнодушия, Рафаэль
вскочил, словно испуганная косуля. Он увидел тоненькую белую полоску между
краем черной кожи и красной чертой и испустил крик столь ужасный, что
бедняга учитель перепугался.
-- Вон, старая скотина; -- крикнул Рафаэль. -- Вас назначат
инспектором! И не могли вы попросить у меня пожизненной пенсии в тысячу экю,
вместо того чтобы вынудить это смертоносное пожелание? Ваше посещение не
нанесло бы мне тогда никакого ущерба. Во Франции сто тысяч должностей, а у
меня только одна жизнь! Жизнь человеческая дороже всех должностей в мире...
Ионафан!
Явился Ионафан.
-- Вот что ты наделал, дурак набитый! Зачем ты предложил принять его?
-- сказал он, указывая на окаменевшего старика. -- Для того ли вручил я тебе
свою душу, чтобы ты растерзал ее? Ты вырвал у меня сейчас десять лет жизни!
Еще одна такая ошибка -- и тебе придется провожать меня в то жилище, куда я
проводил своего отца. Не лучше ли обладать красавицей Феодорой, чем
оказывать услугу старой рухляди? А ему можно было бы просто дать денег...
Впрочем, умри с голоду все Поррике на свете, что мне до этого?
Рафаэль побледнел от гнева, пена выступила на его дрожащих губах, лицо
приняло кровожадное выражение. Оба старика задрожали, точно дети при виде
змеи. Молодой человек упал в кресло; какая-то реакция произошла в его душе,
из горящих глаз хлынули слезы.
-- О моя жизнь! Прекрасная моя жизнь!.. -- повторял он. -- Ни
благодетельных мыслей, ни любви! Ничего! -- Он обернулся к учителю. --
Сделанного не исправишь, мой старый друг, -- продолжал он мягко. -- Что ж,
вы получите щедрую награду за ваши заботы, и мое несчастье по крайней мере
послужит ко благу славному, достойному человеку.
Он произнес эти малопонятные слова с таким глубоким чувством, что оба
старика расплакались, как плачут, слушая трогательную песню на чужом языке.
-- Он эпилептик! -- тихо сказал Поррике.
-- Узнаю ваше доброе сердце, друг мой, -- все так же мягко продолжал
Рафаэль, -- вы хотите найти мне оправдание. Болезнь -- это случайность, а
бесчеловечность -- порок. А теперь оставьте меня, -- добавил он. -- Завтра
или послезавтра, а может быть, даже сегодня вечером, вы получите новую
должность, ибо сопротивление возобладало над движением... [*] Прощайте.
Объятый ужасом и сильнейшей тревогой за Валантена, за его душевное
здоровье, старик удалился. Для него в этой сцене было что-то
сверхъестественное. Он не верил самому себе и допрашивал себя, точно после
тяжелого сна.
-- Послушай, Ионафан, -- обратился молодой человек к старому слуге. --
Постарайся наконец понять, какие обязанности я на тебя возложил.
-- Слушаюсь, господин маркиз.
-- Я нахожусь как бы вне жизни.
-- Слушаюсь, господин маркиз.
-- Все земные радости играют вокруг моего смертного ложа и пляшут
передо мной, будто прекрасные женщины. Если я позову их, я умру. Во всем
смерть! Ты должен быть преградой между миром и мною.
-- Слушаюсь, господин маркиз, -- сказал старый слуга, вытирая капли
пота, выступившие на его морщинистом лбу. -- Но если вам не угодно видеть
красивых женщин, то как же вы нынче вечером поедете в Итальянский театр?
Одно английское семейство уезжает в Лондон и уступило мне свой абонемент.
Так что, у вас отличная, великолепная, можно сказать, ложа в бенуаре.
Рафаэль впал в глубокую задумчивость и перестал его слушать.
Посмотрите на эту роскошную карету, снаружи скромную, темного цвета, на
дверцах которой блистает, однако, герб старинного знатного рода. Когда
карета проезжает, гризетки любуются ею, жадно разглядывают желтый атлас ее
обивки, пушистый ее ковер, нежно-соломенного цвета позумент, мягкие подушки
и зеркальные стекла. На запятках этого аристократического экипажа -- два
ливрейных лакея, а внутри, на шелковой подушке, -- бледное лицо с темными
кругами у глаз, с лихорадочным румянцем, -- лицо Рафаэля, печальное и
задумчивое. Фатальный образ богатства! Юноша летит по Парижу, как ракета,
подъезжает к театру Фавар; подножка кареты откинута, два лакея поддерживают
его, толпа провожает его завистливым взглядом.
-- И за что ему выпало такое богатство? -- говорит бедный
студент-юрист, который за неимением одного экю лишен возможности слушать
волшебные звуки Россини.
Рафаэль неспешным шагом ходил вокруг зрительного зала; его уже не
привлекали наслаждения, некогда столь желанные. В ожидании второго акта
"Семирамиды" он гулял по фойе, бродил по коридорам, позабыв о своей ложе, в
которую он даже не заглянул. Чувства собственности больше не существовало в
его сердце. Как все больные, он думал только о своей болезни. Опершись о
выступ камина, мимо которого, расхаживая по фойе, сновали молодые и старые
франты, бывшие и новые министры, пэры непризнанные или же мнимые,
порожденные Июльской революцией, множество дельцов и журналистов, -- Рафаэль
заметил в толпе в нескольких шагах от себя странную, сверхъестественную
фигуру. Он пошел навстречу необыкновенному этому существу, бесцеремонно
прищурив глаза, чтобы рассмотреть его получше. "Вот так расцветка! " --
подумал он. Брови, волосы, бородка в виде запятой, как у Мазарини, которою
незнакомец явно гордился, были выкрашены черной краской, но так как седины,
вероятно, у него было очень много, то косметика придала его растительности
неестественный лиловатый цвет, и оттенки его менялись в зависимости от
освещения. Узкое и плоское его лицо, на котором морщины были замазаны густым
слоем румян и белил, выражало одновременно и хитрость и беспокойство. Не
накрашенные места, где проступала дряблая кожа землистого цвета, резко
выделялись; нельзя было без смеха смотреть на эту физиономию с острым
подбородком, с выпуклым лбом, напоминающую те уморительные фигурки, которые
в часы досуга вырезают из дерева немецкие пастухи. Если бы какой-нибудь
наблюдательный человек всмотрелся сначала в этого старого Адониса, а потом в
Рафаэля, он заметил бы, что у маркиза -- молодые глаза за старческой маской,
а у незнакомца -- тусклые стариковские глаза за маской юноши. Рафаэль
силился припомнить, где он видел этого сухонького старичка, в отличном
галстуке, в высоких сапогах, позвякивающего шпорами и скрестившего руки с
таким видом, точно он сохранил весь пыл молодости. В его походке не было
ничего деланного, искусственного. Элегантный фрак, тщательно застегнутый на
все пуговицы, создавал впечатление, что обладатель его по-старинному крепко
сложен, подчеркивал статность старого фата, который еще следил за модой.
Валантен смотрел на эту ожившую куклу как зачарованный, словно перед ним
появился призрак. Смотрел на него как на старое, закопченное полотно
Рембрандта, недавно реставрированное, покрытое лаком и вставленное в новую
раму. Это сравнение навело его на след истины: отдавшись смутным
воспоминаниям, он вдруг узнал торговца редкостями, человека, которому он был
обязан своим несчастьем. В ту же минуту на холодных губах этого
фантастического персонажа, прикрывавших вставные зубы, заиграла немая
усмешка. И вот живому воображению Рафаэля открылось разительное сходство
этого человека с той идеальной головой, какою живописцы наделяют гетевского
Мефистофеля. Множество суеверных мыслей овладело душой скептика Рафаэля, в
эту минуту он верил в могущество демона, во все виды колдовства, о которых
повествуют средневековые легенды, воспроизводимые поэтами. С ужасом
отвергнув путь Фауста, он вдруг пламенно, как это бывает с умирающими,
поверил в бога, в деву Марию и воззвал к небесам. В ярком, лучезарном свете
увидел он небо Микеланджело и облака Санцо Урбинского, головки с крыльями,
седобородого старца, прекрасную женщину, окруженную сиянием. Теперь он
постигал эти изумительные создания: фантастические и вместе с тем столь
близкие человеку, они разъясняли ему то, что с ним произошло, и еще
оставляли надежду. Но когда взор его снова упал на фойе Итальянской оперы,
то вместо девы Марии он увидел очаровательную девушку, презренную Евфрасию,
танцовщицу с телом гибким и легким, в блестящем платье, осыпанном восточным
жемчугом; она неторопливо подошла к нетерпеливому своему старику, --
бесстыдная, с гордо поднятой головой, сверкая очами, она показывала себя
завистливому и наблюдательному свету, чтобы все видели, как богат купец, чьи
несметные сокровища она расточала. Рафаэль вспомнил о насмешливом пожелании,
каким он ответил на роковой подарок старика, и теперь он вкушал всю радость
мести при виде глубокого унижения этой высшей мудрости, падение которой еще
так недавно представлялось невозможным. Древний старик улыбнулся Евфрасии
иссохшими устами, та в ответ сказала ему что-то ласковое; он предложил ей
свою высохшую руку и несколько раз обошел с нею фойе, с радостью ловя
страстные взоры и комплименты толпы, относящиеся к его возлюбленной, и не
замечая презрительных улыбок, не слыша злобных насмешек по своему адресу.
-- На каком кладбище девушка-вампир выкопала этот труп? -- вскричал
самый элегантный из романтиков.
Евфрасия усмехнулась. Остряк был белокурый, стройный усатый молодой
человек, с блестящими голубыми глазами, в куцем фраке, в шляпе набекрень;
бойкий на язык, он так и сыпал модными словечками из романтического
лексикона.
"Как часто старики кончают безрассудством свою честную, трудовую,
добродетельную жизнь! -- подумал Рафаэль. -- У него уже ноги холодеют, а он
волочится... "
-- Послушайте! -- крикнул он, останавливая торговца и подмигивая
Евфрасии. -- Вы что же, забыли строгие правила вашей философии?..
-- Ах, теперь я счастлив, как юноша, -- надтреснутым голосом проговорил
старик. -- Я неверно понимал бытие. Вся жизнь -- в едином часе любви.
В это время зрители, заслышав звонок, направились к своим местам.
Старик и Рафаэль расстались. Войдя к себе в ложу, маркиз как раз напротив
себя, в другом конце зала, увидел Феодору. Очевидно, она только что приехала
и теперь отбрасывала назад шарф, открывая грудь и делая при этом множество
мелких, неуловимых движений, как подобает кокетке, выставляющей себя
напоказ; все взгляды устремились на нее. Ее сопровождал молодой пэр Франции;
она попросила у него свой лорнет, который давала ему подержать. По ее жесту,
по манере смотреть на нового своего спутника Рафаэль понял, как тиранически
поработила она его преемника. Очарованный, по всей вероятности, не менее,
чем Рафаэль в былое время, одураченный, как и он, и, как он, всею силою
подлинного чувства боровшийся с холодным расчетом этой женщины, молодой
человек должен был испытывать те муки, от которых избавился Валантен.
Несказанная радость озарила лицо Феодоры, когда, наведя лорнет на все ложи и
быстро осмотрев туалеты, она пришла к заключению, что своим убором и
красотой затмила самых хорошеньких, самых элегантных женщин Парижа; она
смеялась, чтобы показать свои белые зубы; красуясь, поворачивала головку,
убранную цветами, переводила взгляд с ложи на ложу, издевалась над неловко
сдвинутым на лоб беретом у одной русской княгини или над неудачной шляпой,
безобразившей дочь банкира. Внезапно она встретилась глазами с Рафаэлем и
побледнела; отвергнутый любовник сразил ее своим пристальным, нестерпимо
презрительным взором. В то время как все отвергнутые ею поклонники не
выходили из-под ее власти, Валантен, один в целом свете, освободился от ее
чар. Власть, над которой безнаказанно глумятся, близка к гибели. Эта истина
глубже запечатлена в сердце женщины, нежели в мозгу королей. И вот Феодора
увидела в Рафаэле смерть своему обаянию и кокетству. Остроту, брошенную им
накануне в Опере, подхватили уже и парижские салоны. Укол этой ужасной
насмешки нанес графине неизлечимую рану. Во Франции мы научились прижигать
язвы, но мы еще не умеем успокаивать боль, причиняемую одной единственной
фразой. В ту минуту, когда все женщины смотрели то на маркиза, то на
графиню, она готова была посадить его в один из каменных мешков какой-нибудь
новой Бастилии, ибо, несмотря на присущий Феодоре дар скрытности, ее
соперницы поняли, что она страдает.
Но вот и последнее утешение упорхнуло от нее. В упоительных словах: "Я
всех красивее! ", в этой неизменной фразе, умерявшей все горести уязвленного
тщеславия, уже не было правды. Перед началом второго акта какая-то дама села
в соседней с Рафаэлем ложе, которая до тех пор оставалась пустой. По всему
партеру пронесся шепот восхищения. По морю лиц человеческих заходили волны,
все внимание, все взгляды обратились на незнакомку. Все: и стар и млад, так
зашумели, что, когда поднимался занавес, музыканты из оркестра обернулись,
желая водворить тишину, -- но и они присоединились к восторгам толпы, так
что гул еще усилился. Во всех ложах заговорили. Дамы вооружились лорнетами,
старички, сразу помолодев, стали протирать лайковыми перчатками стекла
биноклей. Но постепенно шум восторга утих, со сцены раздалось пение, порядок
восстановился. Высшее общество, устыдившись того, что поддалось
естественному порыву, вновь обрело аристократически чопорный светский тон.
Богатые стараются ничему не удивляться; они обязаны с первого же взгляда
отыскать в прекрасном произведении недостаток, чтобы избавиться от изумления
-- чувства весьма вульгарного. Впрочем, некоторые мужчины так и не могли
очнуться: не слушая музыки, погрузившись в наивный восторг, они, не
отрываясь, смотрели на соседку Рафаэля. Валантен заметил в бенуаре, рядом с
Акилиной, омерзительное, налитое кровью лицо Тайфера, одобрительно
подмигивавшего ему. Потом увидел Эмиля, который, стоя у оркестра, казалось,
говорил ему: "Взгляни же на прекрасное создание, сидящее рядом с тобою! " А
вот и Растиньяк, сидя с г-жой де Нусинген и ее дочерью, принялся теребить
свои перчатки, всем своим видом выдавая отчаяние оттого, что прикован к
месту и не может подойти к божественной незнакомке. Жизнь Рафаэля зависела
от договора с самим собой, до тех пор еще не нарушенного: он дал себе зарок
не смотреть внимательно ни на одну женщину и, чтобы избежать искушения,
завел лорнет с уменьшительными стеклами искусной выделки, которые уничтожали
гармонию прекраснейших черт и уродовали их. Рафаэль еще не превозмог страха,
охватившего его утром, когда из-за обычного любезного пожелания талисман так
быстро сжался, и теперь он твердо решил не оглядываться на соседку. Он
повернулся спиной к ее ложе и, развалившись, пренагло заслонил от красавицы
половину сцены, якобы пренебрегая соседкой и не желая знать, что рядом
находится хорошенькая женщина. Соседка в точности копировала позу Валантена:
она облокотилась о край ложи и, вполоборота к сцене, смотрела на певцов так,
словно позировала перед художником. Оба напоминали поссорившихся любовников,
которые дуются, поворачиваются друг к другу спиной, но при первом же
ласковом слове обнимутся. Минутами легкие перья марабу в прическе незнакомки
или же ее волосы касались головы Рафаэля и вызывали в нем сладостное
ощущение, с которым он, однако, храбро боролся; вскоре он почувствовал
нежное прикосновение кружева, послышался женственный шелест платья -- легкий
трепет, исполненный колдовской неги; наконец, вызванное дыханием этой
красивой женщины неприметное движение ее груди, спины, одежды, всего ее
пленительного существа передалось Рафаэлю, как электрическая искра; тюль и
кружева, пощекотав плечо, как будто донесли до него приятную теплоту ее
белой обнаженной спины. По прихоти природы эти два существа, разлученные
светскими условностями, разделенные безднами смерти, в один и тот же миг
вздохнули и, может быть, подумали друг о друге. Вкрадчивый запах алоэ
окончательно опьянил Рафаэля. Воображение, подстрекаемое запретом, ставшее
поэтому еще более пылким, в один миг огненными штрихами нарисовало ему эту
женщину. Он живо обернулся. Испытывая, должно быть, чувство неловкости из-за
того, что она прикоснулась к чужому мужчине, незнакомка тоже повернула
голову; их взгляды, оживленные одной и той же мыслью, встретились...
-- Полина!
-- Господин Рафаэль!
С минуту оба, окаменев, молча смотрели друг на друга. Полина была в
простом и изящном платье. Сквозь газ, целомудренно прикрывавший грудь,
опытный взор мог различить лилейную белизну и представить себе формы,
которые привели бы в восхищение даже женщин. И все та же девственная
скромность, небесная чистота, все та же прелесть движений. Ткань ее рукава
слегка дрожала, выдавая трепет, охвативший тело, так же как он охватил ее
сердце.
-- О, приезжайте завтра, -- сказала она, -- приезжайте в гостиницу
"Сен-Кантен" за своими бумагами. Я там буду в полдень. Не запаздывайте.
Она сейчас же встала и ушла. Рафаэль хотел было за нею последовать, но
побоялся скомпрометировать ее и остался; он взглянул на Феодору и нашел, что
та уродлива; он был не в силах постигнуть ни единой музыкальной фразы, он
задыхался в этом зале и наконец с переполненным сердцем уехал домой.
-- Ионафан, -- сказал он старому слуге, когда лег в постель, -- дай мне
капельку опия на кусочке сахара и завтра разбуди без двадцати двенадцать.
-- Хочу, чтобы Полина любила меня! -- вскричал он наутро, с невыразимой
тоской глядя на талисман.
Кожа не двинулась, -- казалось, она утратила способность сокращаться.
Она, конечно, не могла осуществить уже осуществленного желания.
-- А! -- вскричал Рафаэль, чувствуя, что он точно сбрасывает с себя
свинцовый плащ, который он носил с того самого дня, когда ему подарен был
талисман. -- Ты обманул меня, ты не повинуешься мне, -- договор нарушен. Я
свободен, я буду жить. Значит, все это было злой шуткой?
Произнося эти слова, он не смел верить своему открытию. Он оделся так
же просто, как одевался в былые дни, и решил дойти пешком до своего прежнего
жилища, пытаясь мысленно перенестись в те счастливые времена, когда он
безбоязненно предавался ярости желаний, когда он еще не изведал всех земных
наслаждений. Он шел и видел перед собой не Полину из гостиницы "Сен-Кантен",
а вчерашнюю Полину, идеал возлюбленной, столь часто являвшийся ему в мечтах,
молодую, умную, любящую девушку с художественной натурой, способную понять
поэта и поэзию, притом девушку, которая живет в роскоши; словом -- Феодору,
но только с прекрасной душой, или Полину, но только ставшую графиней и
миллионершей, как Феодора. Когда он очутился у истертого порога, на
треснувшей плите у двери того ветхого дома, где столько раз он предавался
отчаянию, из залы вышла старуха и спросила его:
-- Не вы ли будете господин Рафаэль де Валантен?
-- Да, матушка, -- отвечал он.
-- Вы помните вашу прежнюю квартиру? -- продолжала она. -- Вас там
ожидают.
-- Гостиницу все еще содержит госпожа Годэн? -- спросил Рафаэль.
-- О, нет, сударь! Госпожа Годэн теперь баронесса. Она живет в
прекрасном собственном доме, за Сеной. Ее муж возвратился. Сколько он привез
с собой денег!.. Говорят, она могла бы купить весь квартал Сен-Жак, если б
захотела. Она подарила мне все имущество, какое есть в гостинице, и даром
переуступила контракт до конца срока. Добрая она все-таки женщина. И такая
же простая, как была.
Рафаэль быстро поднялся к себе в мансарду и, когда взошел на последние
ступеньки лестницы, услышал звук фортепьяно. Полина ждала его; на ней было
скромное перкалевое платьице, но по его покрою, по шляпе, перчаткам и шали,
небрежно брошенным на кровать, было видно, как она богата.
-- Ах! Вот и вы наконец! -- воскликнула она, повернув голову и вставая
ему навстречу в порыве наивной радости.
Рафаэль подошел и сел рядом с Полиной, залившись румянцем, смущенный,
счастливый; он молча смотрел на нее.
-- Зачем же вы покинули нас? -- спросила Полина и, краснея, опустила
глаза. -- Что с вами сталось?
-- Ах, Полина! Я был, да и теперь еще остаюсь, очень несчастным
человеком.
-- Увы! -- растроганная, воскликнула она. -- Вчера я поняла все...
Вижу, вы хорошо одеты, как будто бы богаты, а на самом деле -- ну,
извольте-ка признаться, господин Рафаэль, все обстоит, как прежде, не так
ли?
На глаза Валантена навернулись непрошеные слезы, он воскликнул:
-- Полина! Я...
Он не договорил, в глазах его светилась любовь, взгляд его был полон
нежности.
-- О, ты любишь меня, ты любишь меня! -- воскликнула Полина.
Рафаэль только наклонил голову, -- он не в силах был произнести ни
слова.
И тогда девушка взяла его руку, сжала ее в своей и заговорила, то
смеясь, то плача:
-- Богаты, богаты, счастливы, богаты! Твоя Полина богата... А мне...
мне бы нужно быть нынче бедной. Сколько раз я говорила себе, что за одно
только право сказать: "Он меня любит" -- я отдала бы все сокровища мира! О
мой Рафаэль! У меня миллионы. Ты любишь роскошь, ты будешь доволен, но ты
должен любить и мою душу, она полна любви к тебе! Знаешь, мой отец вернулся.
Я богатая наследница. Родители всецело предоставили мне распоряжаться моей
судьбой. Я свободна, понимаешь?
Рафаэль держал руки Полины и, словно в исступлении, так пламенно, так
жадно целовал их, что поцелуй его, казалось, был подобен конвульсии. Полина
отняла руки, положила их ему на плечи и привлекла его к себе; они обнялись,
прижались друг к другу и поцеловались с тем святым и сладким жаром,
свободным от всяких дурных помыслов, каким бывает отмечен только один
поцелуй, первый поцелуй, -- тот, которым две души приобретают власть одна
над другою.
-- Ах! -- воскликнула Полина, опускаясь на стул. -- Я не могу жить без
тебя... Не знаю, откуда взялось у меня столько смелости! -- краснея,
прибавила она.
-- Смелости, Полина? Нет, тебе бояться нечего, это не смелость, а
любовь, настоящая любовь, глубокая, вечная, как моя, не правда ли?
-- О, говори, говори, говори! -- сказала она. -- Твои уста так долго
были немы для меня...
-- Так, значит, ты любила меня?
-- О, боже! Любила ли я? Послушай, сколько раз я плакала, убирая твою
комнату, сокрушаясь о том, как мы с тобою бедны. Я готова была продаться
демону, лишь бы рассеять твою печаль. Теперь, мой Рафаэль... ведь ты же мой:
моя эта прекрасная голова, моим стало твое сердце! О да, особенно сердце,
это вечное богатство!.. На чем же я остановилась? -- сказала она. -- Ах, да!
У нас три-четыре миллиона, может быть, пять. Если б я была бедна, мне бы,
вероятно, очень хотелось носить твое имя, чтобы меня звали твоей женой, а
теперь я отдала бы за тебя весь мир, с радостью была бы всю жизнь твоей
служанкой. И вот, Рафаэль, предлагая тебе свое сердце, себя самое и свое
состояние, я все же даю тебе сейчас не больше, чем в тот день, когда
положила сюда, -- она показала на ящик стола, -- монету в сто су. О, какую
боль причинило мне тогда твое ликование!
-- Зачем ты богата? -- воскликнул Рафаэль. -- Зачем в тебе нет
тщеславия? Я ничего не могу сделать для тебя!
Он ломал себе руки от счастья, от отчаяния, от любви.
-- Я тебя знаю, небесное создание: когда ты станешь маркизой де
Валантен, ни титул мой, ни богатство не будут для тебя стоить...
-- ... одного твоего волоска! -- договорила она,
-- У меня тоже миллионы, но что теперь для нас богатство! Моя жизнь --
вот что я могу предложить тебе, возьми ее!
-- О, твоя любовь, Рафаэль, твоя любовь для меня дороже целого мира!
Как, твои мысли принадлежат мне? Тогда я счастливейшая из счастливых.
-- Нас могут услышать, -- заметил Рафаэль.
-- О, тут никого нет! -- сказала она, задорно тряхнув кудрями.
-- Иди же ко мне! -- вскричал Валантен, протягивая к ней руки.
Она вскочила к нему на колени и обвила руками его шею.
-- Обнимите меня за все огорчения, которые вы мне доставили, -- сказала
она, -- за все муки, причиненные мне вашими радостями, за все ночи, которые
я провела, раскрашивая веера...
-- Веера?
-- Раз мы богаты, сокровище мое, я могу сказать тебе все. Ах, дитя! Как
легко обманывать умных людей! Разве у тебя могли быть два раза в неделю
белые жилеты и чистые сорочки при трех франках в месяц на прачку? А молока
ты выпивал вдвое больше, чем можно было купить на твои деньги! Я обманывала
тебя на всем: на топливе, на масле, даже на деньгах. О мой Рафаэль, не бери
меня в жены, -- прибавила она со смехом, -- я очень хитрая.
-- Как же тебе это удавалось!
-- Я работала до двух часов утра и половину того, что зарабатывала на
веерах, отдавала матери, а половину тебе.
С минуту они смотрели друг на друга, обезумев от радости и от любви.
-- О, когда-нибудь мы, наверно, заплатим за такое счастье каким-нибудь
страшным горем! -- воскликнул Рафаэль.
-- Ты женат? -- спросила Полина. -- Я никому тебя не уступлю.
-- Я свободен, моя дорогая.
-- Свободен! -- повторила она. -- Свободен -- и мой! Она опустилась на
колени, сложила руки и с молитвенным жаром взглянула на Рафаэля.
-- Я боюсь сойти с ума. Какой ты прелестный! -- продолжала она, проводя
рукой по белокурым волосам своего возлюбленного. -- Как она глупа, эта твоя
графиня Феодора! Какое наслаждение испытала я вчера, когда все меня
приветствовали! Ее так никогда не встречали! Послушай, милый, когда я
коснулась спиной твоего плеча, какой-то голос шепнул мне: "Он здесь! " Я
обернулась -- и увидела тебя. О, я убежала, чтобы при всех не броситься тебе
на шею!
-- Счастлива ты, что можешь говорить! -- воскликнул Рафаэль. -- А у
меня сердце сжимается. Хотел бы плакать -- и не могу. Не отнимай у меня
своей руки. Кажется, так бы вот всю жизнь и смотрел на тебя, счастливый,
довольный.
-- Повтори мне эти слова, любовь моя!
-- Что для нас слова! -- отвечал Рафаэль, и горячая слеза его упала на
руку Полины. -- Когда-нибудь я постараюсь рассказать о моей любви; теперь я
могу только чувствовать ее...
-- О, чудная душа, чудный гений, сердце, которое я так хорошо знаю, --
воскликнула она, -- все это мое, и я твоя?
-- Навсегда, нежное мое создание, -- в волнении проговорил Рафаэль. --
Ты будешь моей женой, моим добрым гением. Твое присутствие всегда рассеивало
мои горести и дарило мне отраду; сейчас ангельская твоя улыбка как будто
очистила меня. Я будто заново родился на свет. Жестокое прошлое, жалкие мои
безумства -- все это кажется мне дурным сном. Я очищаюсь душою подле тебя.
Чувствую дыхание счастья. О, останься здесь навсегда! -- добавил он,
благоговейно прижимая ее к своему бьющемуся сердцу.
-- Пусть смерть приходит, когда ей угодно, -- в восторге вскричала
Полина, -- я жила!
Блажен тот, кто поймет их радость, -- значит, она ему знакома!
-- Дорогой Рафаэль, -- сказала Полина после того, как целые часы
протекли у них в молчании, -- я бы хотела, чтобы никто никогда не ходил в
милую нашу мансарду.
-- Нужно замуровать дверь, забрать окно решеткой и купить этот дом, --
решил маркиз.
-- Да, ты прав! -- сказала она. И, помолчав с минуту, добавила: -- Мы
несколько отвлеклись от поисков твоих рукописей!
Оба засмеялись милым, невинным смехом.
-- Я презираю теперь всякую науку! -- воскликнул Рафаэль.
-- А как же слава, милостивый государь?
-- Ты -- моя единственная слава.
-- У тебя было очень тяжело на душе, когда ты писал эти каракули, --
сказала она, перелистывая бумаги.
-- Моя Полина...
-- Ну да, твоя Полина... Так что же?
-- Где ты живешь?
-- На улице Сен-Лазар. А ты?
-- На улице Варен.
-- Как мы будем далеко друг от друга, пока... Не договорив, она
кокетливо и лукаво взглянула на своего возлюбленного.
-- Но ведь мы будем разлучены самое большее на две недели, -- возразил
Рафаэль.
-- Правда! Через две недели мы поженимся. -- Полина подпрыгнула, как
ребенок. -- О, я бессердечная дочь! -- продолжала она. -- Я не думаю ни об
отце, ни о матери, ни о чем на свете. Знаешь, дружочек, мой отец очень
хворает. Он вернулся из Индии совсем больной. Он чуть не умер в Гавре, куда
мы поехали его встречать. Ах, боже! -- воскликнула она, взглянув на часы. --
Уже три часа! Я должна быть дома, -- он просыпается в четыре. Я хозяйка в
доме, мать исполняет все мои желания, отец меня обожает, но я не хочу
злоупотреблять их добротой, это было бы дурно! Бедный отец, это он послал
меня вчера в Итальянский театр... Ты придешь завтра к нему?
-- Маркизе де Валантен угодно оказать мне честь и пойти со мной под
руку?
-- Ключ от комнаты я унесу с собой! -- объявила она. -- Ведь это
дворец, это наша сокровищница!
-- Полина, еще один поцелуй!
-- Тысячу! Боже мой, -- сказала она, взглянув на Рафаэля, -- и так
будет всегда? Мне все это кажется сном.
Они медленно спустились по лестнице; затем, идя в ногу, вместе
вздрагивая под бременем одного и того же счастья, прижимаясь друг к другу,
как два голубка, дружная эта пара дошла до площади Сорбонны, где стояла
карета Полины.
-- Я хочу заехать к тебе, -- воскликнула она. -- Хочу посмотреть на
твою спальню, на твой кабинет, посидеть за столом, за которым ты работаешь.
Это будет, как прежде, -- покраснев, добавила она. -- Жозеф, -- обратилась
она к лакею, -- я заеду на улицу Варен и уж потом домой. Теперь четверть
четвертого, а дома я должна быть в четыре. Пусть Жорж погоняет лошадей.
И несколько минут спустя влюбленные подъезжали к особняку Валантена.
-- О, как я довольна, что все здесь осмотрела! -- воскликнула Полина,
теребя шелковый полог у кровати Рафаэля. -- Когда я стану засыпать, то
мысленно буду здесь. Буду представлять себе твою милую голову на подушке.
Скажи, Рафаэль, ты ни с кем не советовался, когда меблировал свой дом?
-- Ни с кем.
-- Правда? А не женщина ли здесь...
-- Полина!
-- О, я страшно ревнива! У тебя хороший вкус. Завтра же добуду себе
такую кровать.
Вне себя от счастья, Рафаэль обнял Полину.
-- Но мой отец! Мой отец! -- сказала она.
-- Я провожу тебя, хочу как можно дольше не расставаться с тобой! --
воскликнул Валантен.
-- Как ты мил! Я не смела тебе предложить...
-- Разве ты не жизнь моя?
Было бы скучно в точности приводить здесь всю эту болтовню влюбленных,
которой лишь тон, взгляд, непередаваемый жест придают настоящую цену.
Валантен проводил Полину до дому и вернулся с самым радостным чувством,
какое здесь, на земле, может испытать и вынести человек. Когда же он сел в
кресло подле огня, думая о внезапном и полном осуществлении своих мечтаний,
мозг его пронзила холодная мысль, как сталь кинжала пронзает грудь; он
взглянул на шагреневую кожу, -- она слегка сузилась. Он крепко выругался на
родном языке, без всяких иезуитских недомолвок андуйлетской аббатисы[*], откинулся на спинку кресла и устремил неподвижный,
невидящий взгляд на розетку, поддерживавшую драпри.
-- Боже мой! -- воскликнул он. -- Как! Все мои желания, все... Бедная
Полина!
Он взял циркуль и измерил, сколько жизни стоило ему это утро.
-- Мне осталось только два месяца! -- сказал он. Его бросило в холодный
пот, но вдруг в неописуемом порыве ярости он схватил шагреневую кожу и
крякнул:
-- Какой же я дурак!
С этими словами он выбежал из дому и, бросившись через сад к колодцу,
швырнул в него талисман.
-- Что будет, то будет... -- сказал он. -- К черту весь этот вздор!
Итак, Рафаэль предался счастью любви и зажил душа в душу с Полиной. Их
свадьбу, отложенную по причинам, о которых здесь не интересно рассказывать,
собирались отпраздновать в первых числах марта. Они проверили себя и уже не
сомневались в своем чувстве, а так как счастье обнаружило перед ними всю
силу их привязанности, то и не было на свете двух душ, двух характеров,
более сроднившихся, нежели Рафаэль и Полина, когда их соединила любовь. Чем
больше они узнавали друг друга, тем больше любили: с обеих сторон -- та же
чуткость, та же стыдливость, та же страсть, но только чистейшая, ангельская
страсть; ни облачка на их горизонте; желания одного -- закон для другого.
Оба они были богаты, могли удовлетворять любую свою прихоть --
следовательно, никаких прихотей у них не было. Супругу Рафаэля отличали
тонкий вкус, чувство изящного, истинная поэтичность; ко всяким женским
безделушкам она была равнодушна, улыбка любимого человека ей казалась
прекраснее ормузско