м высказать их другим людям.
   - Я начинаю припоминать, - заметил  он  и,  как  бы  раздумывая  вслух,
высказал мне все, что вспомнил.
   Жаль, что я не могу в точности воспроизвести каждое его слово; он целым
рядом образов, набросанных отрывистыми мазками,  поразил  мой  ум,  только
начинавший мыслить. Если бы я сохранил точное и полное воспоминание о  том
утре, я буквально и тщательно  все  передал  бы  вам.  Но  за  исключением
некоторых отчетливых подробностей у меня сохранилось только смутное  общее
впечатление. Мне приходится с трудом восстанавливать в памяти  полузабытые
слова и изречения и довольствоваться только передачей их  смысла.  Но  мне
кажется, будто и теперь я вижу его и слышу, как он говорит:
   - Под конец сон этот стал невыносимым. Война так  ужасна!  Да,  ужасна.
Какой-то кошмар душил нас всех, и никто не мог избежать его.
   Теперь он уже совсем отбросил свою сдержанность.
   Он показал мне войну такою, какой каждый видит ее теперь. Но в то  утро
это казалось удивительным. Он сидел на земле,  совершенно  забыв  о  своей
голой распухшей ноге, относясь ко мне, как к случайному собеседнику и в то
же время как к равному, и высказывал  как  бы  самому  себе  то,  что  его
особенно мучило.
   - Мы  могли  бы  предупредить  эту  войну.  Любой  из  нас,  пожелавший
высказаться откровенно, мог бы предупредить ее. Нужно было только  немного
откровенности. Но что мешало  нам  быть  откровенным  друг  с  другом?  Их
император? Конечно, его положение основывалось на  нелепейшем  честолюбии,
но, в сущности, он был человек благоразумный.  -  Он  несколькими  четкими
фразами  охарактеризовал  германского   императора,   германскую   прессу,
германцев и англичан. Он говорил об этом так, как мы могли бы это  сделать
теперь, но с некоторой горячностью, как человек, сам  в  этом  виновный  и
теперь раскаивающийся.
   - Их проклятые ничтожные профессора, застегнутые  на  все  пуговицы!  -
воскликнул он. - Ну, возможны ли такие люди? А наши? Некоторые из нас тоже
могли бы действовать решительнее... Если бы многие из нас твердо стояли на
своем и вовремя предотвратили эту нелепость...
   Он продолжал невнятно шептать что-то, затем смолк...
   Я стоял, не спуская с него глаз, понимая его, и поучался.  Я  до  такой
степени забыл о Нетти и Верроле, что почти все это утро они  казались  мне
действующими лицами какой-то повести, которую ради беседы с этим человеком
я отложил в сторону, чтобы дочитать ее потом, на досуге.
   - Ну, что ж, - сказал он, внезапно очнувшись  от  своих  мыслей.  -  Мы
пробудились. Теперь всему этому необходимо положить конец.  Каким  образом
все началось? Дорогой мой мальчик, как случилось, что все это началось?  Я
чувствую себя новым Адамом... Как вы думаете, со всеми ли происходит то же
самое, или мы снова встретим тех же гномов и те же дела?..  Но  будь,  что
будет!
   Он попытался было встать, но вспомнил о больной ноге  и  попросил  меня
помочь ему добраться  до  его  домика.  Нам  обоим  ничуть  не  показалось
странным, что он попросил моей помощи и что я  охотно  оказал  ее  ему.  Я
помог ему забинтовать лодыжку, и мы пустились в путь, причем я служил  ему
костылем. Направляясь к утесам и морю,  мы  оба  напоминали  некое  хромое
четвероногое, ковылявшее по извилистой тропинке.


   От дороги  до  его  домика,  за  изгибом  залива,  было  около  мили  с
четвертью. Мы спустились к  морскому  берегу  и  вдоль  белых,  сглаженных
волнами песков, качаясь и прыгая на трех ногах, подвигались вперед, пока я
наконец не изнемогал под его тяжестью, тогда мы  садились  отдохнуть.  Его
лодыжка была действительно сломана, и при малейшей попытке  стать  на  эту
ногу он испытывал страшную боль, так  что  нам  потребовалось  около  двух
часов, чтобы добраться до его дома, да и то только потому, что на помощь к
нам явился его слуга, иначе мы шли бы еще долго. Слуги нашли автомобиль  и
шофера искалеченными у поворота дороги, близ дома, и  искали  Мелмаунта  в
той же стороне, а не то они увидели бы нас раньше.
   По пути мы большею частью сидели то на траве, то на меловых глыбах  или
на поваленных деревьях  и  разговаривали  с  откровенностью,  свойственной
доброжелательным  людям,  беседующим  без  всяких  задних  мыслей  и   без
враждебности, с обычной теперь свободой, которая в то время  была  большой
редкостью. Больше говорил он, но по поводу какого-то вопроса  я  рассказал
ему, насколько мог подробно, о своей  страсти,  которую  к  этому  времени
перестал понимать, о погоне за Нетти и ее возлюбленным, о намерении  убить
их и о том, как меня настиг зеленый газ.
   Он смотрел на меня своими строгими, серьезными глазами, кивал головою в
знак того, что понимает меня, а  потом  задавал  мне  краткие,  но  меткие
вопросы о моем образовании, воспитании  и  о  моих  занятиях.  Его  манера
говорить отличалась одной особенностью: он  иногда  делал  краткие  паузы,
которые, однако, не затягивали его речи.
   - Да, - заметил он, - да, конечно. Какой же я был глупец.
   И больше он ничего не говорил, пока мы прыгали на трех ногах по  берегу
до следующей остановки. Вначале я не понимал, какая связь может быть между
моим рассказом и его самообвинением.
   - Предположите, - сказал он, тяжело  дыша  и  усаживаясь  на  сваленное
дерево, - что нашелся бы государственный деятель... - Он обернулся ко мне.
- И он решил бы положить конец всей этой мути и грязи. Если бы он, подобно
тому, как ваятель берет свою глину, как зодчий выбирает  место  и  камень,
взял и сделал бы... - Он вскинул свою большую руку к чудесному небу и морю
и, глубоко вздохнув, прибавил:
   - Нечто достойное такой рамы.
   И затем пояснил:
   - Тогда, знаете ли, совсем не случалось бы таких историй, как ваша...
   - Расскажите мне об этом еще, - сказал он потом. - Расскажите о себе. Я
чувствую, что все это миновало,  что  все  теперь  навсегда  изменилось...
Отныне вы не будете тем, чем были до сих пор. И все, что вы делали до  сих
пор, теперь не имеет никакого значения. Для  нас,  во  всяком  случае,  не
имеет. Мы встретились с вами  -  мы,  разделенные  в  том  мраке,  который
остался там, позади нас. Рассказывайте же.
   И я рассказал ему всю мою историю  так  же  просто  и  откровенно,  как
передал ее вам.
   - Вон там, - сказал он, - где  эти  утесы  спускаются  к  морю,  по  ту
сторону  мыса  находится  поселок  Бунгало.  А  что  вы  сделали  с  вашим
револьвером?
   - Я оставил его там, в ячмене.
   Он взглянул на меня из-под светлых ресниц.
   - Если и другие люди чувствуют то же, что и мы с вами, - заметил он,  -
то сегодня много револьверов будет валяться в ячмене...
   Так беседовали мы - я и этот большой, сильный  человек,  -  с  братской
любовью и откровенностью. Мы всей душой доверяли друг другу, а ведь раньше
я всегда держался скрытно и недоверчиво со всеми. Я и  теперь  ясно  вижу,
как на этом диком, пустынном морском берегу, который весь уходил под  воду
во время прилива, стоит он, прислонившись к обросшему  раковинами  обломку
корабля,  и  смотрит  на  утонувшего  беднягу  матроса,  на  которого   мы
наткнулись. Да, мы нашли труп недавно утонувшего человека, не встретившего
ту великую зарю, которой мы наслаждались. Мы нашли  его  лежащим  в  воде,
среди темных водорослей, в тени  обломков.  Вы  не  должны  преувеличивать
ужасы прежнего мира: смерть была тогда в Англии таким же тяжелым зрелищем,
как теперь. Это был матрос с "Ротер Адлера",  с  того  самого  германского
линейного корабля - мы тогда не знали об  этом,  -  который  менее  чем  в
четырех милях от нас лежал у берега, среди известняка и  ила,  представляя
собою разбитую и исковерканную массу машин, залитую  во  время  прилива  и
хранившую в своих недрах девятьсот утонувших  матросов,  и  все  они  были
людьми  сильными  и  ловкими,  способными  хорошо  работать  и   приносить
пользу...
   Я очень ясно помню этого бедного матросика. Он утонул, потеряв сознание
от зеленого газа; его красивое молодое лицо  было  спокойно,  но  кожа  на
груди  обожжена  кипевшей  водой,  а  правая  рука,   видимо,   сломанная,
искривлена под странным углом. Даже эта бесполезная, ненужная  смерть  при
всей ее жестокости дышала красотой и величием. Все мы вместе  сливались  в
этот момент в многозначительную картину: и я, простой пролетарий, одетый в
скверное платье, и Мелмаунт в своем широком пальто, отороченном  мехом,  -
ему было жарко, но он так и не догадался  снять  пальто;  прислонившись  к
обломкам,  он  с  жалостью  глядел  на  несчастную   жертву   той   войны,
возникновению которой он так содействовал.
   - Бедняга, - сказал  он.  -  Бедный  ребенок,  которого  мы,  путаники,
послали на смерть! Посмотрите, как величаво и красиво это лицо и это тело!
Подумать только, так бесполезно погибнуть!
   Я помню, выброшенная  на  берег  морская  звезда,  стараясь  пробраться
обратно  к  морю,  медленно  проползла  вдоль  руки  мертвеца,   осторожно
нащупывая дорогу своими "лучами"; за ней на  песке  оставалась  неглубокая
борозда.
   - Этого больше не должно быть, - задыхаясь, говорил Мелмаунт,  опираясь
на мое плечо, - не должно быть.
   Но больше всего мне вспоминается Мелмаунт в ту минуту, когда  он  сидел
на известковой глыбе и солнце освещало его широкое потное лицо.
   - Мы должны покончить с войной, - тихо, но решительно говорил он, - это
бессмыслица. Сейчас такая масса людей умеет читать  и  думать,  что  войны
легко можно избежать. Боже мой! Чем мы, правители, только  занимались!  Мы
дремали, как люди в душной комнате, слишком отупевшие и сонные  и  слишком
скверно относившиеся друг к другу, чтобы кто-нибудь поднялся, раскрыл окно
и впустил свежую струю воздуха. И чего только мы не натворили!
   Я до сих пор вижу его крупную, мощную фигуру. Он возмущался самим собою
и удивлялся всему, что было раньше.
   - Мы должны все изменить, - повторял он, взметнув свои большие  руки  к
морю и небу. - Мы сделали так мало, и одному богу известно, почему.
   Мне все еще рисуется этот своеобразный гигант, каким он  показался  мне
тогда  на  этом  побережье,  освещенном  торжествующим  блеском  утреннего
солнца; над нами летали морские птицы,  у  ног  лежал  труп  с  ошпаренной
грудью - символ грубости и бесполезной ярости слепых сил прошлого.  И  как
существенная часть картины мне вспоминается также, что вдали, за  песчаной
полосой, среди желто-зеленого дерна, на  вершине  низкого  холма,  торчала
одна из белых реклам-объявлений о продаже земельных участков.
   Он говорил, как бы удивляясь тому, что делалось прежде.
   - Пробовали ли  вы  когда-нибудь  представить  себе  всю  низость,  да,
низость каждого человека, ответственного за объявление  войны?  -  спросил
он.
   Потом, как будто нужны  были  еще  доказательства,  он  стал  описывать
Лейкока, который первым в совете министров произнес чудовищные слова.
   - Это, - говорил Мелмаунт, - маленький оксфордский  нахал  с  тоненьким
голоском и запасом греческих изречений,  один  из  недорослей,  вызывающих
восторженное поклонение своих старших сестер. Почти все время я следил  за
ним, удивляясь, что такому ослу вверены судьбы и жизнь  людей...  Было  бы
лучше, конечно, если бы я то же думал и о самом себе.  Ведь  я  ничего  не
сделал, чтобы воспрепятствовать всему этому! Этот проклятый дурак упивался
значительностью минуты и, выпучив на нас  глаза,  с  восторгом  восклицал:
"Итак, решено - война!" Ричовер пожимал плечами; я слегка протестовал,  но
сразу уступил... Впоследствии он мне снился...
   - Да и что это была за компания! Все мы боялись самих себя -  все  были
только слепыми орудиями... И вот подобного рода глупцы  доводят  до  таких
вещей. - Он кивком указал на труп, лежавший около нас.
   - Интересно узнать,  что  случилось  с  миром...  Этот  зеленый  газ  -
странное вещество. Но я знаю, что случилось со мною - обновление. Я всегда
знал... Впрочем, хватит быть дураком. Болтовня! Это нужно прекратить.
   Он попытался встать, неуклюже протянув руки.
   - Что прекратить? - спросил я, невольно сделав шаг вперед, чтобы помочь
ему.
   - Войну, - громко прошептал он, положив свою большую руку мне на плечо,
но не делая дальнейших попыток встать. - Я положу  конец  войне  -  всякой
войне. Нужно покончить со всеми подобными  вещами.  Мир  прекрасен,  жизнь
великолепна  и  величественна,  нужно  было  только   раскрыть   глаза   и
посмотреть. Подумайте о величии мира, по которому мы бродили, словно стадо
свиней по саду.  Сколько  красоты  цвета,  звука,  формы!  А  мы  с  нашей
завистью,  нашими   ссорами,   нашими   мелочными   притязаниями,   нашими
неискоренимыми предрассудками, нашими пошлыми  затеями  и  тупою  робостью
только болтали да клевали друг  друга  и  оскверняли  мир,  словно  галки,
залетевшие в храм, как нечистые птицы в святилище. Вся моя жизнь  состояла
из сплошной глупости и низости, грубых  удовольствий  и  низких  расчетов,
вся, с начала до конца. Я жалкое, темное пятно на этом сияющем утре, позор
и воплощенное отчаяние. Да, но если бы не милость божья, я мог бы  умереть
сегодня ночью, как этот несчастный матросик; умереть, так и не очистившись
от своих грехов. Нет, больше этого не будет! Изменился ли весь мир или нет
- все равно. Мы двое видели эту зарю...
   Он на минуту замолчал, потом заговорил:
   - Я восстану и явлюсь пред очи господа моего и скажу ему...
   Его голос перешел в неразборчивый шепот, он  с  трудом  оперся  на  мое
плечо и встал...



        2. ПРОБУЖДЕНИЕ

   Так настал для меня великий день.
   И так же, как я, на той же заре пробудился и весь мир.
   Ведь весь мир  живых  существ  был  охвачен  тем  же  беспамятством;  в
какой-нибудь один час при соприкосновении с газом  кометы  вся  атмосфера,
окутывавшая  земной  шар,  внезапно  переродилась.  Говорят,  что  в  одно
мгновение изменился азот воздуха, а через час или около того превратился в
газ,  годный  для  дыхания,  отличавшийся,  правда,   от   кислорода,   но
поддерживавший его действие, словно укрепляющая  и  исцеляющая  ванна  для
нервной и мозговой системы. Я точно  не  знаю  тех  химических  изменений,
которые тогда произошли, и тех названий, которые дали им химики,  так  как
моя работа отвлекла меня от этого; знаю только, что переродились и я и все
люди.
   Я представляю себе, как это  явление  произошло  в  пространстве:  одно
мгновение  в  жизни  планеты,  легкий  дымок,  легкое  вращение   метеора,
приближавшегося к нашей планете, подобной шару, летящей в космосе со своей
ничтожной, почти неощутимой оболочкой облаков и воздуха, с темными омутами
океанов и  сверкающими  выпуклостями  материков.  И  когда  эта  мошка  из
беспредельного пространства коснулась земли, прозрачная  внешняя  оболочка
нашей планеты окрасилась в густой зеленый цвет и снова прояснилась...
   Затем в течение  трех  часов  или  больше  -  мы  знаем,  что  Перемена
совершалась  в  течение  приблизительно  трех  часов,  так  как  все  часы
продолжали ходить, - повсюду люди, животные и птицы -  словом,  все  живые
существа, дышащие воздухом, - замерли в беспамятстве.
   В тот день повсюду на земле, где дышат живые  существа,  так  же  глухо
шумел воздух, так  же  распространялся  зеленый  газ,  так  же  с  хрустом
низвергался поток падающих звезд. Индус прервал  свою  утреннюю  работу  в
поле, чтобы посмотреть, подивиться и упасть; китаец в  синей  одежде  упал
головой вперед на чашку с полуденной  порцией  риса;  удивленный  японский
купец вышел из своей лавки и тут же свалился у ее дверей; зеваки у Золотых
Ворот упали без чувств в  то  время,  когда  поджидали  появления  великой
звезды. То же самое случилось во всех городах  мира,  во  всех  уединенных
долинах, во всех домах и жилищах, палатках и на открытом воздухе.  В  море
пассажиры больших пароходов, жаждущие зрелищ, тоже  любовались  кометой  и
удивлялись, а потом, внезапно  охваченные  ужасом,  кидались  к  трапам  и
падали без чувств; капитан зашатался на  своем  мостике  и  упал;  кочегар
растянулся на угле: машины  продолжали  работать,  никем  не  управляемые,
пароход шел вперед, и встречавшиеся мелкие  парусные  суда  рыбаков,  тоже
потерявшие управление, опрокидывались и шли ко дну.
   Грозный голос ощутимого, осязаемого Рока воскликнул: "Стой!" И в  самом
разгаре игры действующие лица падали и замирали.  Мне  вспоминается  целый
ряд картин. В Нью-Йорке  произошло  следующее:  в  большей  части  театров
публика разошлась, но в двух, особенно переполненных,  дирекция,  опасаясь
паники,  продолжала  давать  представление  среди  наступившего  мрака,  и
публика, наученная многочисленными несчастными случаями,  не  вставала  со
своих мест. Зрители продолжали неподвижно сидеть - только в  задних  рядах
произошло движение, - и потом, одновременно теряя сознание, ряд  за  рядом
склонялись на спинки кресел и соскальзывали  или  падали  на  пол.  Парлод
утверждает, хотя я не знаю, на чем основана его  уверенность,  что  спустя
час после  момента  великого  столкновения  азот  потерял  свою  необычную
зеленую  окраску,  и  воздух  стал  так  же  прозрачен,  как  всегда.  Все
дальнейшее происходило  при  совершенно  прозрачном  воздухе,  и  если  бы
кто-нибудь не  потерял  сознания,  то  он  мог  бы  видеть,  как  все  это
происходило. В Лондоне это случилось ночью, но в Нью-Йорке, например, -  в
самый разгар вечерних увеселений, а в Чикаго - ближе к ужину, и улицы были
полны  людей.  Луна,  вероятно,  освещала  улицы  и   площади,   усыпанные
валявшимися телами, по которым электрические  трамваи  без  автоматических
тормозов  продолжали  свой  путь,  пока  не  останавливались  из-за  груды
человеческих тел, мешавших движению. Люди лежали в своих обычных  костюмах
в столовых, ресторанах, на лестницах, в вестибюлях - словом, всюду, где их
застигла  катастрофа.  Игроки,  пьяницы,  воры,  подстерегавшие  жертву  в
потайных местах, пары, предававшиеся порочной любви, были  застигнуты  тут
же, на месте, чтобы очнуться потом с пробужденным сознанием и  угрызениями
совести. Америку, повторяю, час встречи кометы с  землей  застал  в  самый
разгар вечернего  оживления,  Великобританию  же  ночью.  Но,  как  я  уже
говорил, Великобритания не очень-то крепко спала, так  как  была  охвачена
войной и ждала решающей битвы и победы. По Северному морю сновали  военные
суда, словно сеть, ловящая врагов. На суше этой ночью тоже ожидали больших
событий. Германские войска стояли под ружьем  от  Редингена  до  Маркирха,
колонны пехоты в прерванном ночном походе полегли  рядами,  как  скошенное
сено, на всех дорогах между Лонгнионом и Тианкуром  и  между  Аврикуром  и
Доненом. Холмы за Спинкуром были  густо  усыпаны  затаившейся  французской
пехотой; французские передовые отряды лежали рядами среди лопат,  которыми
они копали еще не  законченные  траншеи  и  окопы,  извивавшиеся  на  пути
передовых отрядов  немецких  колонн,  вдоль  гребня  Вогезских  гор  через
границу, около Бельфора, почти вплоть до Рейна...
   Венгерские и итальянские крестьяне зевали, думая, что еще не  рассвело,
и поворачивались на  другой  бок,  чтобы  впасть  в  сон  без  сновидений.
Магометанский мир в это время молился на своих ковриках и так и  не  успел
закончить молитву. В Сиднее, в Мельбурне, в Новой Зеландии туман  появился
после полудня и разогнал толпы народа, собравшиеся на бегах и на крокетных
площадках; выгрузка судов была приостановлена, и люди высыпали  на  улицы,
чтобы зашататься и упасть...


   Я мысленно переношусь в леса, пустыни и джунгли земного шара,  к  жизни
животных, которая остановилась, как и человеческая, и  рисую  себе  тысячи
проявлений этой жизни, прерванной  и  как  бы  замороженной,  подобно  тем
замерзшим словам, которые Пантагрюэль встретил в море. Оцепенели не только
люди  -   все   живые   существа,   дышащие   воздухом,   превратились   в
бесчувственные, мертвые предметы. Животные и птицы валялись среди поникших
деревьев и на траве в охвативших мир сумерках;  тигр  растянулся  рядом  с
только что убитой им жертвой, истекшей кровью  во  сне  без  сновидений...
Даже мухи с распростертыми крыльями валились на землю, а паук, съежившись,
повис в своих полных добычи тенетах; бабочки спускались на землю, как ярко
разрисованные  снежные  хлопья,  падали  и  замирали.  Только  одни  рыбы,
по-видимому, не пострадали...
   Кстати, о рыбах; я вспомнил об одном странном эпизоде  в  этом  великом
всемирном сне. Необыкновенные приключения экипажа подводной  лодки  "Б-94"
всегда казались мне примечательными. Это были, кажется, единственные люди,
совершенно не видевшие зеленого покрывала, распростертого над всей землей.
В то время как все на земле замерло, они пробирались в устье Эльбы,  очень
медленно и осторожно скользя над илистым дном мимо  минных  заграждений  в
лабиринте зловещих стальных раковин, начиненных взрывчатым веществом.  Они
прокладывали путь для своих сотоварищей с плавучей базы, дрейфовавшей  вне
опасной зоны. Затем в канале, по  ту  сторону  вражеских  укреплений,  они
наконец всплыли, чтобы наметить себе жертвы  и  пополнить  запас  воздуха.
Это, вероятно, случилось до рассвета, так как  они  рассказывали  о  ярком
блеске звезд. Они изумились, увидя в трехстах ярдах  от  себя  броненосец,
севший на мель среди тины и при отливе опрокинувшийся набок. На броненосце
был пожар, но никто не обращал на это внимания - никого среди  странной  и
ясной тишины это не интересовало, - и смущенным  и  ничего  не  понимавшим
морякам казалось, что не только этот корабль,  но  и  все  темные  корабли
кругом наполнены мертвыми людьми.
   Им, должно быть, пришлось испытать  самое  странное  ощущение:  они  не
впали в бессознательное состояние; они  тотчас  и,  как  мне  говорили,  с
внезапным приступом смеха начали дышать обновленным воздухом. Никто из них
не владел пером, никто не описал своего удивления, мы не имеем сведений  о
том, что они говорили. Но мы знаем, что эти люди бодрствовали  и  работали
по меньшей мере за полтора часа до всеобщего пробуждения, так  что,  когда
немцы  наконец  пришли  в  себя  и  встали,  то  увидели,  что   англичане
хозяйничают на их судне, что подводная лодка беспечно качается на  волнах,
а ее экипаж, перепачканный и  усталый,  в  каком-то  яростном  возбуждении
хлопочет при  блеске  зари,  спасая  своих  лишившихся  чувств  врагов  от
страшной смерти в воде и огне...
   Но участь нескольких кочегаров, которых матросам подводной лодки так  и
не удалось спасти, напоминает мне целый ряд ужасных  событий,  происшедших
во время Перемены, событий, о которых нельзя  умолчать,  хотя  Перемена  в
общем принесла  миру  счастье  и  благоденствие.  Невозможно  забыть,  как
неуправляемые корабли разбивались о берег и шли ко дну со всеми  уснувшими
на них людьми; как автомобили мчались по дорогам и разбивались; поезда шли
вперед,  невзирая  ни  на  какие  сигналы,  и,  к   удивлению   очнувшихся
машинистов, оказывались на совсем не подходящих путях, с погасшими  огнями
в топках, или, что еще хуже, удивленные крестьяне или  очнувшиеся  сторожа
находили вместо поездов груды дымящихся развалин. Литейные печи в  Четырех
Городах продолжали пылать, и их дым, как прежде,  стлался  по  небу.  Огни
вследствие происшедшей перемены в составе воздуха вспыхивали ярче...


   Представьте  себе  то,  что  произошло  в  промежуток   времени   между
составлением и печатанием того экземпляра "Нового Листка",  который  лежит
теперь передо мною. Это была первая газета, отпечатанная  на  земле  после
Великой Перемены. Она имеет такой  вид,  как  будто  ее  долго  таскали  в
кармане, она почернела, потому что отпечатана на бумаге, которую никто  не
предполагал долго хранить. Я нашел ее на столе беседки в  саду  гостиницы,
где я поджидал Нетти и Веррола, чтобы переговорить с ними, - об этом я еще
расскажу. При взгляде на газету мне вспоминается Нетти в белом  платье  на
зелено-голубом фоне освещенного солнцем сада - она стоит и всматривается в
мое лицо, в то время как я читаю...
   Газета так потерта, что листы ее ломаются по  сгибам  и  рассыпаются  в
моих руках. Она лежит на моем столе как  мертвое  воспоминание  о  мертвой
эпохе и мучительных страстях моей души. Помню, что мы обсуждали  последние
новости, но никак не могу вспомнить, что мы  говорили;  знаю  только,  что
Нетти говорила очень мало, Веррол же читал газету из-за моего  плеча...  и
мне не нравилось, что он читает ее из-за моего плеча.
   Эта  газета,  лежащая  теперь  передо  мною,  вероятно,   помогла   нам
преодолеть первое замешательство при этом свидании.
   Но обо всем, что мы говорили и делали тогда, я расскажу позднее...
   Этот  номер  "Нового  Листка"  был  набран  вечером,  и  только   потом
значительную часть стереотипа пришлось заменить. Я недостаточно знаком  со
старыми способами печатания и не могу передать, как  это  происходило,  но
впечатление такое, будто целые столбцы были вырезаны  и  заменены  новыми.
Вообще газета кажется грубой и развязной, новые столбцы отпечатаны  чернее
и грязнее, чем старые, исключая левую  сторону,  где  недостает  краски  и
печать неровная. Один  из  моих  приятелей,  немного  знакомый  с  прежним
типографским делом, говорил  мне,  что  типографская  машина,  на  которой
печатался "Новый Листок", возможно, была в ту ночь испорчена и что  утром,
после Перемены, Бенгхерст, чтобы отпечатать этот номер, арендовал соседнюю
типографию, может быть, зависевшую от него в денежном отношении.
   Начальные страницы целиком принадлежат старому времени,  и  только  две
полосы  в  середине  подверглись  изменениям.  Здесь  на  четыре   столбца
протянулся необычный заголовок  -  "Что  случилось".  Затем  весь  столбец
пересекают кричащие подзаголовки: "Идет великая  морская  битва.  Решается
участь двух империй", "Донесение о потере еще двух..."
   Эти сообщения, как я понимаю, теперь не заслуживают никакого  внимания.
Вероятно,  это  были  предположения  и  новости,  сфабрикованные  в  самой
редакции.
   Интересно сложить все эти истрепанные и потертые отрывки  и  перечитать
выцветший первый плод мысли новой эпохи.
   В замененных частях газеты простые, ясные статьи  поразили  меня  своим
смелым и необычным языком среди остальной высокопарной болтовни на  плохом
английском языке. Теперь они кажутся мне голосом здравомыслящего  человека
среди выкриков сумасшедших. Но они свидетельствуют  также  и  о  том,  как
быстро Лондон пришел в себя и какой небывалый прилив энергии  ощутило  его
громадное  население.  Перечитывая  статьи,  я  поражаюсь  тому,   сколько
тщательных исследований, экспериментов и выкладок было произведено в  этот
день прежде, чем была отпечатана газета... Но это все между прочим.  Когда
я сижу, задумавшись над этим уже пожелтевшим листом, мне снова рисуется та
странная картина, которая мелькнула  в  то  утро  в  моем  воображении,  -
картина того, как  переживали  эту  Перемену  в  тех  газетных  редакциях,
которые я вам описывал.
   Каталитическая волна, вероятно,  захватила  редакции  в  самом  разгаре
спешной ночной работы, особенно горячей, ибо она была вызвана как кометой,
так и войной, и преимущественно  войной.  Весьма  вероятно,  что  Перемена
проникла в типографию незаметно, среди шума, крика и электрического света,
обычной ночной обстановки;  внезапно  мелькнувшие  зеленые  молнии,  может
быть, даже остались там незамеченными, а спускавшиеся волны зеленого  газа
показались клочьями лондонского тумана. (В то время в Лондоне  он  был  не
редкостью даже летом.) Но наконец  Перемена  проникла  и  в  типографию  и
сразила всех присутствующих.
   Если что-нибудь и могло предупредить  их,  то  разве  только  внезапная
суматоха и шум на улицах и наступившая  вслед  за  тем  мертвая  тишина...
Никаких других признаков свершившегося они заметить не могли.
   Они не успели даже остановить печатные машины: зеленый  газ  неожиданно
обволок и одурманил всех, повалил на пол и усыпил. Мое воображение  всегда
разыгрывается, когда я представляю себе  эту  первую  картину  Перемены  в
городах.  Меня  удивляло,  что  во  время  происходившей  Перемены  машины
продолжали работать, хотя я не могу как следует уяснить  себе,  почему;  и
тогда и теперь это кажется мне странным. Человек, по-видимому, так  привык
считать  машины  чем-то  почти   одушевленным,   что   его   поражает   их
независимость,  которую  так  наглядно  показала  Перемена.  Электрические
лампы,  например,  эти  тусклые  шары,  окруженные  зеленоватым   сиянием,
вероятно, еще некоторое время продолжали гореть; среди сгущавшегося  мрака
громадные машины грохотали, печатали, складывали,  отбрасывали  в  сторону
лист за листом  этот  сфабрикованный  отчет  о  сражениях  с  четвертушкой
столбца  кричащих  заголовков,  и   здание   по-прежнему   вздрагивало   и
вибрировало от их шума. И все это происходило несмотря на то, что никто из
людей уже не управлял машинами. То там, то  сям  под  сгущавшимся  туманом
неподвижно лежали скрюченные или растянувшиеся человеческие тела.
   Поразительная картина, вероятно, представилась бы глазам того человека,
который мог бы преодолеть действие газа и все это увидеть.
   Когда у печатных машин истощился запас краски  и  бумаги,  они  все  же
продолжали впустую вертеться и грохотать среди всеобщего безмолвия. Машины
замедлили ход, огни стали гореть тускло и потухать  вследствие  уменьшения
энергии, доставляемой с электрической станции. Кто мог бы теперь  подробно
рассказать о последовательности всех этих явлений?
   А затем, как вы знаете,  среди  смолкшего  людского  шума  зеленый  газ
рассеялся и исчез, через час его уже не было, и  тогда,  быть  может,  над
землей пронесся легкий ветерок.
   Все звуки жизни замерли, но остались другие звуки, которые торжественно
раздавались среди всеобщего молчания. Равнодушному  миру  часы  на  башнях
пробили два, потом три раза.  Часы  тикали  и  звонили  повсюду,  на  всем
оглохшем земном шаре...
   А затем появился  первый  проблеск  утренней  зари,  послышался  первый
шелест возрождения. Может быть, волоски электрических ламп  в  типографиях
были еще накалены и машины продолжали  слабо  работать,  когда  скомканные
кучи одежды снова превратились в людей, начавших  шевелиться  и  изумленно
раскрывать глаза. Печатники, конечно, были озадачены и  смущены  тем,  что
заснули. При первых лучах восходящего солнца  "Новый  Листок"  пробудился,
встал и с удивлением оглянулся на себя.
   Часы на башнях пробили четыре. Печатники, измятые и  всклокоченные,  но
чувствовавшие себя необычайно свежо и легко,  стояли  перед  поврежденными
машинами, удивляясь и спрашивая друг друга, что произошло; издатель  читал
свои вечерние заголовки и недоверчиво смеялся. Вообще в то утро было много
безотчетного смеха. А на улицах кучера почтовых дилижансов гладили  шеи  и
растирали колени своих, пробуждающихся лошадей...
   Затем, не торопясь, разговаривая и удивляясь, печатники стали  печатать
газету.
   Представьте себе этих еще не вполне очнувшихся, озадаченных  людей,  по
инерции продолжавших свою прежнюю работу и  старавшихся  как  можно  лучше
выполнить дело, которое вдруг стало  казаться  странным  и  ненужным.  Они
работали, переговариваясь и удивляясь, но с  легким  сердцем,  то  и  дело
останавливаясь, чтобы обсудить то, что они печатали. Газеты получены  были
в Ментоне с опозданием на пять дней.


   Теперь позвольте рассказать  вам  о  небольшом,  но  очень  ярком  моем
воспоминании - о том, как некий весьма прозаический человек, бакалейщик по
имени Виггинс, пережил Перемену. Я услышал его историю в почтовой  конторе
в Ментоне, когда пришел  туда  в  Первый  день,  спохватившись,  что  надо
послать матери телеграмму. Это была одновременно бакалейная лавка, и когда
я туда вошел,  Виггинс  разговаривал  с  хозяином  этой  лавки.  Они  были
конкурентами, и Виггинс только что пересек улицу -  его  лавка  помещалась
напротив, - чтобы нарушить враждебное молчание, длившееся добрых  двадцать
лет. В их блестящих глазах,  в  раскрасневшихся  лицах,  в  более  плавных
движениях рук - во всем сквозила Перемена, охватившая все их существо.
   - Наша ненависть друг  к  другу  не  принесла  нам  никакой  пользы,  -
объяснял мне потом мистер Виггинс, рассказывая о чувствах,  владевших  ими
во время разговора. - И покупателям нашим от этого тоже  не  было  никакой
пользы. Вот я и пришел сказать ему об этом. Не забудьте моих слов, молодой
человек, если когда-нибудь вам случится иметь собственную  лавку.  На  нас
просто глупость какая-то нашла, и сейчас даже странно, что прежде мы этого
не понимали. Да, это была не то чтобы злоба или зловредность,  что  ли,  а
больше глупость. Дурацкая зависть! Подумать только: два человека  живут  в
двух шагах друг от друга, не разговаривают двадцать лет  и  все  больше  и
больше ожесточаются один против другого!
   - Просто понять не могу, как  мы  дошли  до  такого  положения,  мистер
Виггинс, - сказал второй бакалейщик, по привычке развешивая чай в фунтовые
пакетики. - Это было упрямство и греховная гордость. Да  ведь  мы  и  сами
знали, что все это глупо.
   Я молчал и наклеивал марку на свою телеграмму.
   - Да вот, только на днях, - продолжал он, обращаясь ко мне, - я  снизил
цену на французские яйца и продавал их себе в убыток. А все почему? Потому
что он выставил у себя в  витрине  огромное  объявление:  "Яйца  -  девять
пенсов дюжина", - и я увидел это объявление, когда проходил  мимо.  И  вот
мой ответ, - он указал на объявление, где было написано:  "Яйца  -  восемь
пенсов за дюжину того сорта, что в других местах продается по  девять".  -
Хлоп - и на целый пенни дешевле! Только чуть дороже своей цены, да и то не
знаю. И к тому же... - Он перегнулся ко  мне  через  прилавок  и  закончил
выразительно: - Да к тому же и яйца-то не того сорта!
   - Ну вот, кто в здравом уме и твердой памяти стал бы проделывать  такие
штуки? - вмешался Виггинс.
   Я послал свою телеграмму, владелец лавки отправил ее, и, пока  он  этим
занимался, я поговорил с Виггинсом. Он так же, как и я, ничего не  знал  о
существе Перемены, которая произошла со всем миром. Он сказал, что зеленые
вспышки его встревожили и он так заволновался, что, посмотрев  немного  на
небо из-за шторы на окне спальни, поспешно оделся и заставил  одеться  всю
семью, чтобы  быть  готовыми  встретить  смерть.  Он  заставил  их  надеть
праздничное платье. Потом они все  вышли  в  сад,  восхищаясь  красотой  и
великолепием представшего им  зрелища  и  в  то  же  время  испытывая  все
возрастающий благоговейный  страх.  Они  были  сектанты  и  притом  весьма
ревностные  (в  часы,  свободные  от  торговли),  и   в   эти   последние,
величественные минуты им казалось,  что  в  конце  концов  наука  все-таки
ошибается, а фанатики правы. С зеленым газом на них снисходила все большая
уверенность в этом, и они приготовились встретить своего бога...
   Не забудьте, что это был самый  заурядный  человек,  без  пиджака  и  в
клеенчатом  фартуке,  и  рассказывал  он  свою  историю  с  простонародным
акцентом, который резал мое изысканное стратфордширское ухо, и рассказывал
без всякой гордости, словно между прочим, а мне он казался почти героем.
   Эти люди не бегали в растерянности взад и вперед,  как  многие  другие.
Эти четверо простых людей стояли позади  своего  дома,  на  дорожке  сада,
среди кустов крыжовника, и страх перед богом  и  судом  его  охватывал  их
стремительно, с неодолимой силой, - и они запели. Так стояли они  -  отец,
мать и две дочери - и храбро, хоть, должно быть, и немного заунывно  пели,
как поют все сектанты:

   В Сионе пребывая,
   Душа моя ликует, -

   а потом один за другим упали на землю и застыли.
   Почтмейстер слышал, как они пели в сгущающейся тьме...
   В изумлении слушал я, как этот раскрасневшийся человек  со  счастливыми
глазами рассказывал мне историю своей  недавней  смерти.  Невозможно  было
поверить, что все произошло только  за  последние  двенадцать  часов.  Все
прошедшее теперь казалось ничтожным и далеким,  а  ведь  всего  двенадцать
часов назад эти люди пели в темноте, взывая к своему богу. Я так  и  видел
всю картину, словно крошечную, но очень четкую миниатюру в медальоне.
   Впрочем,  не  один  этот  случай  произвел  на  меня   такое   глубокое
впечатление. Очень многое  из  того,  что  случилось  перед  столкновением
кометы с Землей, кажется нам теперь уменьшенным в десятки раз. И у  других
людей - я узнал об этом позднее  -  тоже  осталось  ощущение,  словно  они
как-то вдруг невероятно выросли. И маленький черный человечек,  который  в
бешенстве гнался по всей Англии за Нетти и ее возлюбленным,  наверно,  был
ростом со сказочного гнома, да и вся  наша  прежняя  жизнь  -  всего  лишь
жалкая пьеска в тускло освещенном кукольном театре...


   В воспоминаниях об  этой  Перемене  мне  всегда  рисуется  фигура  моей
матери.
   Я помню, что однажды она рассказывала мне.
   Ей не спалось  в  ту  ночь.  Звуки  падающих  звезд  она  принимала  за
выстрелы, так как  в  течение  всего  предшествующего  дня  в  Клейтоне  и
Суотингли были волнения. И вот она встала с постели, чтобы посмотреть. Она
боялась, что в волнениях буду замешан и я.
   Но когда произошла Перемена, она не смотрела в окно.
   - Когда  я  увидала,  дорогой,  как  падают  звезды,  словно  дождь,  -
рассказывала она, - и подумала, что ты попал под него, то решила,  что  не
беда, если я помолюсь за тебя, мой  дорогой,  что  ты  не  будешь  на  это
сердиться.
   И вот  мне  рисуется  другая  картина:  зеленый  газ  спустился,  потом
рассеялся, а там у заплатанного одеяла моя старушка мать стоит на коленях,
все еще сложив свои худые, скрюченные руки, и молится за меня.
   За жидкими занавесками и шторами, за кривыми, потрескавшимися  стеклами
я вижу, как блекнут звезды над трубами, бледный свет зари ширится по  небу
и как ее свеча вспыхивает и гаснет...
   Она тоже прошла со мной сквозь безмолвие  -  эта  застывшая,  согбенная
фигура, коленопреклоненная в страстной мольбе, обращенной к тому, кто, как
она думала, может защитить меня;  тихая  фигура  в  тихом  мире,  мчащемся
сквозь пустоту межпланетного пространства.


   С рассветом пробудилась вся земля. Я уже рассказывал, как  проснулся  и
как, всему удивляясь, бродил по преображенному ячменному полю  Шэпхембери.
То же чувствовали и все вокруг. Вблизи меня  Веррол  и  Нетти,  совершенно
забытые мною в то время, пробудились  рядом  и  среди  безмолвия  и  света
прежде всех звуков услышали голоса друг друга. И жители  поселка  Бунгало,
бежавшие и упавшие на морском берегу,  тоже  очнулись;  спавшие  крестьяне
Ментона проснулись и приподнялись  на  своих  постелях  среди  непривычной
свежести и новизны; искаженные  ужасом  лица  тех,  кто  молился  в  саду,
разгладились, люди зашевелились среди цветов, робко коснулись друг  друга,
и каждому пришла в голову мысль о том, что он в раю. Моя мать очнулась  на
коленях, прижавшись к кровати, и встала с радостным сознанием, что молитва
ее была услышана.
   Солдаты проснулись и, столпившись между рядами запыленных тополей вдоль
дороги к Аллармонту, болтали и распивали кофе  с  французскими  стрелками,
вызвавшими их из тщательно замаскированных траншей среди виноградников  на
холмах Бовилля. Стрелки были несколько смущены, так как погрузились в  сон
в напряженном ожидании ракеты,  которая  должна  была  послужить  сигналом
открыть огонь.  Увидав  и  услыхав  движение  внизу  на  дороге,  где  был
неприятель, каждый из них почувствовал, что не может стрелять. По  крайней
мере один новобранец рассказал историю своего пробуждения и описал,  каким
странным показалось ему ружье, лежавшее рядом с ним в окопе, и как он взял
его на колени, чтобы рассмотреть. Затем, когда ему яснее припомнилось, для
чего  служит  это  ружье,  он  бросил  его,  радуясь,  что   не   совершил
преступления, и вскочил, желая  ближе  вглядеться  в  людей,  которых  ему
предстояло убить. "Славные ребята", - подумал  он.  Сигнальная  ракета  не
взвилась. Внизу люди уже не строились в ряды, а сидели  у  обочины  дороги
или стояли группами, разговаривая и  обсуждая  официальную  версию  причин
войны, казавшуюся им теперь невероятной.
   - К черту императора! - говорили они. - Что за нелепость! Мы ведь  люди
цивилизованные. Пусть поищут других дураков для такого дела... Где кофе?
   Офицеры  сами  держали  своих  лошадей  и  разговаривали  с   солдатами
запросто, не соблюдая никакой субординации. Несколько французов, выйдя  из
траншей,  беззаботной  походкой  спускались  с  холма.  Другие  стояли   в
задумчивости, все еще держа ружья в руках. Этих последних рассматривали  с
любопытством. Слышались отрывочные замечания:  "Стрелять  в  нас?  Что  за
нелепость!  Ведь  это  все  почтенные  французские  граждане".  В  военной
галерее, среди руин старого Нанси, есть картина, на которой  очень  хорошо
изображена эта сцена при ярком утреннем  освещении:  вы  видите  старинную
форму солдат, их странные головные уборы,  перевязи,  сапоги,  патронташи,
фляги для воды, мешки вроде туристических, которые  эти  люди  таскали  на
спине, - словом, все  их  странное  обмундирование.  Солдаты  приходили  в
сознание постепенно, один за другим. Мне иногда думается, что если бы  обе
враждебные армии пробудились мгновенно, то, может быть, они по привычке, в
силу инерции возобновили бы битву. Но люди, пробудившиеся  прежде  других,
стали с удивлением осматриваться и успели немн