здо высшего порядка, нежели те, которые касаются только индивидуального
благополучия и горя, отдается им с возвышенной невозмутимостью -- в шуме
войны, в сутолоке практической жизни или в разгаре чумы, и они влекут его
даже в уединенные кельи монастыря.
Выше мы видели, что интенсивность влюбленности возрастает с ее
индивидуализацией: мы указали, что физические свойства обоих индивидов
должны быть таковы, чтобы в целях возможно лучшего восстановления родового
типа один индивид служил вполне специфическим и совершенным восполнением
другого и поэтому чувствовал вожделение исключительно к нему. В этом случае
возникает уже серьезная страсть, которая именно потому, что она обращена на
единственный объект и только на него один, т.е. действует как бы по особому
поручению рода, непосредственно и получает более возвышенный и благородный
характер. Наоборот, обыкновенное половое влечение пoшло, так как, чуждое
индивидуализации, оно направлено на всех и стремится к сохранению рода
только в количественном отношении, без достаточного внимания к его качеству.
Индивидуализация же, а с нею и интенсивность влюбленности, может иногда
достигнуть такой высокой степени, что если ей не дают удовлетворения, то все
блага мира и даже самая жизнь теряют для нас всякую цену. Она превращается
тогда в желание, которое возрастает до совершенно необычайной напряженности,
ради которого мы готовы на всякие жертвы и которое, если нам бесповоротно
отказывают в его осуществлении, способно довести до сумасшествия или до
самоубийства. В основе такой чрезмерной страсти, вероятно, лежат какие-то
другие бессознательные побуждения, помимо указанных выше, для нас не столь
очевидные. Мы должны поэтому допустить, что здесь не только телесные
организации, но и воля мужчины и интеллект женщины находятся между собою в
каком-то специальном соответствии, в результате чего только они именно, этот
мужчина и эта женщина, и могут породить вполне определенную особь,
существование которой задумал гений рода по соображениям, коренящимся во
внутренней сущности вещей и потому для нас недоступным. Или, говоря точнее:
воля к жизни хочет здесь объективироваться в совершенно определенном
индивиде, который может произойти только от этого отца и от этой матери. Это
метафизическое вожделение воли, как таковой, не имеет непосредственно другой
сферы действия в ряду живых существ, кроме как сердца будущих родителей,
которые поэтому и охватываются любовным порывом и мнят, будто они только
ради самих себя желают того, что на самом деле пока имеет еще цель только
чисто метафизическую, т.е., лежащую вне сферы реально наличных вещей. Таким
образом, вытекающее из первоисточника всех существ стремление будущего
индивида, который здесь выступает только как возможный, стремление этого
индивида войти в бытие -- вот что в явлении представляется нам как высокая,
всем другим пренебрегающая страсть будущих родителей друг к другу; а на
самом деле это -- беспримерная иллюзия, в силу которой влюбленный готов
отдать все блага мира за обладание именно этой женщиной, между тем как в
действительности она не даст ему ничего больше, чем всякая другая. А что все
дело здесь именно в совокуплении, вытекает из того, что даже эта высокая
страсть, как и всякая другая, гаснет в наслаждении, к великому изумлению ее
участников. Она гаснет и тогда, когда возможная бесплодность женщины (по
Гуфеланду, это бывает в силу девятнадцати случайных недостатков
телосложения) разрушает истинную метафизическую цель полового общения, как
рушится последняя и ежедневно в миллионах растаптываемых зародышей, в
которых стремится к бытию то же метафизическое жизненное начало; в этой
потере нет другого утешения, кроме того, что воле к жизни открыта
бесконечность пространства, времени, материи, а следовательно -- и
неисчерпаемая возможность вернуться в бытие.
По-видимому, Теофраст Парацельс, который не обсуждал этой темы и был
очень далек от всего строя моих воззрений, все-таки напал, хотя и мимолетно,
на изложенную здесь мысль; дело в том, что в совершенно другом контексте и в
своей обычной беспорядочной манере он сделал однажды следующее интересное
замечание: "это -- те, которых совокупил Бог, подобно той, которая
принадлежала Урии и Давиду; хотя это (так внушила себе человеческая мысль) и
диаметрально противоречило честному и законному супружеству... Но рaди
Соломона, который не мог родиться ни от кого другого, кроме как от Вирсавии
в соединении с семенем Давида, Бог и сочетал его с нею, хотя и стала она
прелюбодейкой" ("О долгой жизни", I, 5). Тоска любви,
?μερος, κоторую поэты всех времен неутомимо
воспевали на разные и бесконечные лады и которой все-таки не исчерпали,
которая даже не под силу их изобразительной мощи; эта тоска, которая
соединяет обладание определенной женщиной с представлением о бесконечном
блаженстве и невыразимую печаль -- с мыслью, что такое обладание
недостижимо, -- эта тоска и эта печаль любви не могут почерпать своего
содержания из потребностей какого-нибудь эфемерного индивида: нет, это --
вздохи гения рода, который видит, что здесь ему суждено обрести или потерять
незаменимое средство для своих целей, и потому он глубоко стонет. Только род
имеет бесконечную жизнь, и поэтому только он способен к бесконечным
желаниям, к бесконечному удовлетворению и к бесконечным скорбим. Между тем
здесь, в любви, все это заключено в тесную грудь смертного существа: что же
удивительного, если эта грудь иногда готова разорваться и не может найти
выражения для переполняющих ее предчувствий бесконечного блаженства или
бесконечной скорби? Вот что, следовательно, дает содержание высоким образцам
всякой эротической поэзии, которая поэтому и изливается в трансцендентных
метафорах, воспаряющих над всем земным. Об этом пел Петрарка, это --
материал для Сен-Пре, Вертеров и Джакопо Ортизи, которых иначе нельзя было
ни понять, ни объяснить. Ибо на каких-нибудь духовных, вообще объективных,
реальных преимуществах любимой женщины не может покоиться та бесконечно
высокая оценка, которую мы делаем нашей возлюбленной, хотя бы уже потому,
что последняя для этого часто недостаточно знакома влюбленному, как это было
в случае с Петраркой. Только дух рода один может видеть с первого же
взгляда, какую цену имеет женщина для него, для его целей. И великие страсти
возникают обыкновенно с первого же взгляда:
Who ever lov'd, that lov'd not at first sight?
(Shakespeare. As you like it. III, 5){sup}296{/sup}
{sup}296{/sup}Любил ли тот, кто сразу не влюбился? -- Шекспир. Как вам
это понравится. Акт 3, сцена 5 (англ.).
Замечательно в этом отношении одно место из знаменитого, вот уже двести
пятьдесят лет, романа "Гузман де Альфараш" Маттео Алемана:
"Для того чтобы полюбить, не нужно много времени, не нужно размышлять и
делать выбор: необходимо только, чтобы при первом и едином взгляде возникло
некоторое взаимное соответствие и сочувствие, то, что в обыденной жизни мы
называем обыкновенно симпатией крови и для чего надобно особое влияние
созвездий" (ч. II, кн. III, гл. 5).
Вот почему и утрата любимой женщины, похищенной соперником или смертью,
составляет для страстно влюбленного такую скорбь, горше которой нет ничего:
эта скорбь имеет характер трансцендентный, потому что она поражает человека
не как простой индивид, а в его вечной сущности, в жизни рода, чью
специальную волю и поручение он исполнял своей любовью. Оттого-то ревность
столь мучительна и яростна, и отречься от любимой женщины -- это значит
принести величайшую из жертв. Герой стыдится всяких жалоб, но только не
жалоб любви; ибо в них вопит не он, а род. В "Великой Зиновии" Кальдерона
Децием говорит:
Cielos, luego tu me quieres ?
Perdiera cien mil victorias,
Volviérame, etc... {sup}297 {/sup}
{sup}297{/sup}О небо, значит, ты любишь меня?
За это я отдал бы тысячи побед,
Отступил бы с поля брани и т.д. (исп.).
Таким образом, честь, которая до сих пор преобладала над всеми
интересами, сейчас же уступает поле битвы, как только в дело вмешивается
половая любовь, т.е. интересы рода; на стороне любви оказываются решительные
преимущества, потому что интересы рода бесконечно сильнее, чем самые важные
интересы, касающиеся только индивидов. Исключительно перед интересами рода
отступают честь, долг и верность, которые до сих пор противостояли всяким
другим искушениям и даже угрозам смерти. Обращаясь к частной жизни, мы тоже
видим, что ни в одном пункте совестливость не встречается так редко, как
именно здесь: даже люди вполне правдивые и честные иногда поступаются своею
честностью и не задумываясь изменяют супружескому долгу, когда ими
овладевает страстная любовь, т.е. интересы рода. И кажется даже, что в этом
случае они находят для себя оправдание более высокое, нежели то, какое могли
бы представить какие бы то ни было интересы индивидов, именно потому, что
они поступают в интересах рода. Замечательно в этом смысле изречение
Шамфора: "когда мужчина и женщина питают друг к другу сильную страсть, то
мне всегда кажется, что каковы бы ни были препоны, их разлучающие (муж,
родные и т.д.), влюбленные предназначены друг для друга самой природой,
имеют друг на друга божественное право, вопреки законам и условностям
человеческого общежития". Кто вздумал бы возмущаться этим, пусть вспомнит то
поразительное снисхождение, с каким Спаситель отнесся в Евангелии к
грешнице; ведь Он такую же точно вину предполагал и во всех
присутствовавших. С этой точки зрения, большая часть "Декамерона"
представляет собою не что иное, как издевательство и насмешку гения рода над
правами и интересами индивидов, над интересами, которые он попирает ногами.
С такою же легкостью гений рода устраняет и обращает в ничто все
общественные различия и тому подобные отношения, если они противодействуют
соединению двух страстно влюбленных существ: в стремлении к своим целям,
направленным на бесконечные ряды грядущих поколений, как пух, сдувает он со
своего пути все подобные условности и соображения человеческих уставов. В
силу тех же глубоких оснований, там, где дело идет о цели, к которой
стремится любовная страсть, человек охотно идет на всякую опасность, и даже
робкий становится тогда отважным. Точно так же и в драмах и романах мы с
участием и отрадой видим, как молодые герои борются за свою любовь, т.е. за
интересы рода, как они в этой борьбе одерживают победу над стариками,
которые думают только о благе индивидов. Ибо стремления влюбленных
представляются нам настолько важнее, возвышеннее и потому справедливее, чем
всякое другое стремление, ему противодействующее, насколько род значительнее
индивида. Вот почему основной темой почти всех комедий служит появление
гения рода с его целями, которые противоречат личным интересам изображаемых
индивидов и потому грозят разрушить их счастье. Обыкновенно гений рода
достигает своих целей, и это, как соответствующее художественной
справедливости, дает зрителю удовлетворение: ведь последний чувствует, что
цели рода значительно возвышаются над целями индивида. И оттого в последнем
действии зритель вполне спокойно покидает увенчанных победой любовников, так
как и он разделяет с ними ту иллюзию, будто они воздвигли этим фундамент
собственного счастья, между тем как на самом деле они пожертвовали им для
блага рода, вопреки желанию предусмотрительных стариков. В некоторых
неестественных комедиях были попытки представить все дело в обратном виде и
упрочить счастье индивидов в ущерб целям рода: но тогда зритель чувствует ту
скорбь, какую испытывает при этом гений рода, и не утешают его приобретенные
такою ценою блага индивидов. Как примеры этой категории, можно назвать две
очень известные маленькие пьесы: "16-летняя королева" и "Брак по расчету". В
большинстве трагедий с любовной интригой, когда цели рода не осуществляются,
влюбленные, которые служили его орудием, тоже погибают, например, в "Ромео и
Джульетте", "Танкреде", "Дон Карлосе", в "Валленштейне", "Мессинской
невесте" и т.д.
Влюбленность человека часто приводит к комическим, а иногда и
трагическим ситуациям, и то, и другое потому, что, одержимый духом рода, он
всецело подпадает его власти и не принадлежит больше самому себе: вот отчего
его поступки и не соответствуют тогда существу индивидуальному. Если на
высших ступенях влюбленности его мысли получают возвышенную и поэтическую
окраску, если они принимают даже трансцендентное и выходящее за пределы
физического мира (сверхфизическое) направление, в силу которого он,
по-видимому, совершенно теряет из виду свою настоящую, очень физическую
цель, то это объясняется тем, что он вдохновлен теперь гением рода, дела
которого бесконечно важнее, чем все касающееся только индивидов, вдохновлен
для того, чтобы во исполнение его специального поручения заложить основание
всей жизни для неопределенно долгого ряда грядущих поколений, отличающихся
именно заданными, индивидуально и строго определенными, свойствами, которые
они, эти поколения, могут получить только от него, как отца, и от его
возлюбленной, как матери, причем самые эти поколения, как такие, иначе, т.е.
помимо него, никогда не могли бы достигнуть бытия, между тем как
объективация воли к жизни этого бытия решительно требует. Именно смутное
сознание того, что здесь совершается событие такой трансцендентной важности,
-- вот что поднимает влюбленного столь высоко над всем земным, даже над
самим собою, и дает его весьма физическим желаниям такую сверхфизическую
оболочку, что любовь является поэтическим эпизодом даже в жизни самого
прозаического человека (в последнем случае дело принимает иногда комический
вид). Это поручение воли, объективирующейся в роде, представляется сознанию
влюбленного под личиной антиципации бесконечного блаженства, которое он
будто бы может найти в соединении именно с данной женщиной. На высших
ступенях влюбленности эта химера облекается в такое сияние, что в тех
случаях, когда она не может осуществиться, жизнь теряет для человека всякую
прелесть и обращается в нечто столь безрадостное, пустое и противное, что
отвращение к ней перевешивает даже страх смерти и люди в этом положении
часто добровольно обрывают свою жизнь. Воля такого человека попадает в
водоворот воли рода; иначе говоря, последняя настолько берет перевес над
индивидуальной волей, что если та не может действенно проявиться в своем
первом качестве, как воля рода, то она презрительно отвергает и
действенность в качестве последнем, как воли индивидуальной. Индивид
является здесь слишком слабым сосудом для того, чтобы он мог вместить в себе
беспредельную тоску воли рода, тоску, которая сосредоточивается на
каком-нибудь определенном объекте. Вот почему в этих случаях исходом бывает
самоубийство, иногда двойное самоубийство влюбленных; помешать ему может
только природа, когда она для спасения жизни насылает безумие, которое своим
покровом облекает для человека сознание этого безнадежного положения. Года
не проходит, чтобы несколько подобных случаев не подтверждали всей
реальности того, о чем я говорю.
Но не только неудовлетворенная любовь имеет порою трагический исход:
нет, и удовлетворенная тоже чаще ведет к несчастью, чем к счастью. Ибо ее
притязания нередко так сильно сталкиваются с личным благополучием
влюбленного, что подрывают последнее, так как они несоединимы с прочими
сторонами его существования и разрушают построенный на них план его жизни.
Да и не только с внешними обстоятельствами любовь часто вступает в
противоречие, но даже и с собственной индивидуальностью человека, ибо
страсть устремляется на тех, которые, помимо половых отношений, способны
возбуждать у влюбленного одно только презрение, ненависть и даже прямое
отвращение. Но воля рода настолько могущественнее воли индивида, что
влюбленный закрывает глаза на все эти непривлекательные для него свойства,
ничего не видит, ничего не сознает и навсегда соединяется с предметом своей
страсти; так ослепляет его эта иллюзия, которая, лишь только воля рода
получит себе удовлетворение, исчезает и взамен себя оставляет ненавистную
спутницу жизни. Только этим и объясняется, что очень умные и даже выдающиеся
мужчины часто соединяются с какими-то чудовищами и дьяволами в образе
супруг, и мы тогда удивляемся, как это они могли сделать подобный выбор. Вот
почему древние и изображали Амура слепым. Влюбленный может даже ясно видеть
и с горечью сознавать невыносимые недостатки в темпераменте и характере
своей невесты, сулящие ему несчастную жизнь, и тем не менее это не пугает
его:
I ask you, I care not,
If guilt's in thy heart;
I know that I love thee,
Whatever thou art. {sup}298 {/sup}
{sup}298 {/sup}Не тужу я, не спрошу я,
В чем твоя вина.
Знаю только, что люблю я,
Кто б ты ни была.(англ.).
Ибо в сущности влюбленный преследует не свои интересы, а интересы
кого-то третьего, который должен еще только возникнуть, хотя и пленяет его
иллюзия, будто он старается здесь о своем личном деле. Но именно это
стремление не к личным интересам, которое характеризует все великое, и
придает страстной любви оттенок возвышенного и делает ее достойным объектом
поэтического творчества.
Наконец, половая любовь уживается даже с сильнейшей ненавистью к ее
предмету; вот почему еще Платон сравнил ее с любовью волка к овцам. Это
бывает именно тогда, когда страстно влюбленный, несмотря на все свои усилия
и мольбы, ни за что не может добиться взаимности:
I love and hate her.
(Shakespeare. Cymbelin. III, 5) {sup}299{/sup}
{sup}299{/sup}Я люблю и ненавижу ее. (Шекспир. Цимбелин. Акт 3, сцена
5.) (англ.)
Возжигающаяся тогда ненависть к любимой женщине заходит порою столь
далеко, что влюбленный убивает ее, а затем и себя. Несколько таких случаев
обычно происходит каждый год: прочтите в газетах. Совершенно верны поэтому
следующие стихи Гете:
Клянусь отвергнутой любовью, бездной ада!
Ругался б хуже я, да нечем -- вот досада.
(Гете, "Фауст", пер. Н.Холодковского)
Это в самом деле не гипербола, когда влюбленный называет жестокостью
холодность возлюбленной и тщеславное удовольствие, которое она испытывает,
глядя на его страдания. Ибо он находится во власти такого побуждения,
которое, будучи родственно инстинкту насекомых, заставляет его, вопреки всем
доводам рассудка, неуклонно стремиться к своей цели и ради нее пренебрегать
всем другим: иначе он делать не может. Петрарка был не одинок в своем
несчастье на свете: их было много -- людей, которые неудовлетворенную тоску
своей любви должны были в течение всей своей жизни влачить на себе как
вериги, как оковы на ногах и в одиночестве лесов изливать свои стоны; но
только одному Петрарке был в то же время присущ и поэтический гений, так что
к нему относится прекрасный стих Гете:
Und wenn der Mensch in seiner Quaal verstummt,
Gab mir ein Gott, zu sagen, wie ich liede {sup}300 {/sup}
{sup}300{/sup}И пусть человек онемел в своих муках,
Во мне есть Божий дар сказать, как я страдаю (нем.).
В действительности гений рода ведет постоянную борьбу с
ангелами-хранителями индивидов; он -- их гонитель и враг, он всегда готов
беспощадно разбить личное счастье, для того чтобы достигнуть своих целей, и
даже благо целых народов иногда приносилось в жертву его капризам: пример
этого дает нам Шекспир в "Генрихе VI" (часть 3, действие 3, сцены 2 и 3).
Все это объясняется тем, что род, в котором лежат корни нашего существа,
имеет на нас более близкое и раннее право, чем индивид; вот почему интересы
рода преобладают в нашей жизни. Это чувствовали древние, и потому они
олицетворяли гений рода в Купидоне: несмотря на свой детский облик, это был
неприязненный, жестокий и оттого обесславленный бог, капризный,
деспотический демон, но в то же время владыка богов и людей:
συ δψω θεων
τύραννε
κψανθρωπων
Έρως!
(Tu, deorum hominumique tyranne, Amor!){sup}301{/sup}
{sup}301{/sup}Ты, Амур, тиран богов и людей! (греч., лат.). -- Еврипид
Смертоубийственный лук, слепота и крылья -- вот его атрибуты. Последние
указывают на его непостоянство, связанное с разочарованием, которое следует
за удовлетворением.
Поскольку страсть опирается на иллюзию, которая представляет для
индивида как нечто ценное то, что ценно только для рода, то по
удовлетворении цели рода эти чары должны исчезнуть. Дух рода, овладевший
(подчинивший себе) было индивидом, теперь снова отпускает его на волю. И
отпущенный им, индивид снова впадает в свою первоначальную ограниченность и
скудость; и с изумлением видит он, что после столь высоких, героических и
беспредельных исканий он не получил другого наслаждения, кроме того, которое
связано с обычным удовлетворением полового инстинкта; против ожидания он не
чувствует себя счастливее, чем прежде. Он замечает, что его обманула воля
рода. Вот почему осчастливленный Тезей покидает свою Ариадну. Если бы
страсть Петрарки обрела себе удовлетворение, то с этого момента смолкли бы
его песни, как замолкает птица, когда она положит свои яйца.
Замечу кстати, что хотя моя метафизика любви должна особенно не
понравиться именно тому, кто опутан сетями этой страсти, тем не менее, если
доводы рассудка вообще могут иметь какую-нибудь силу в борьбе с нею, то
раскрытая мною истина должна больше всего другого способствовать победе над
страстью. Но, конечно, всегда останется в силе изречение древнего комика:
"бессилен разум над тем, что само по себе лишено всякой разумности и меры"
[Публий Теренций Афер].
Браки по любви заключаются в интересах рода, а не индивидов. Правда,
влюбленные мнят, что они идут навстречу собственному счастью: но
действительная цель их любви чужда им самим, потому что она заключается в
рождении индивида, который может произойти только от них. Соединенные этой
целью, они вынуждены впоследствии уживаться друг с другом как знают; но
очень нередко чета, соединенная этой иллюзией инстинкта, которая составляет
сущность страстной любви, во всех других отношениях представляет нечто
весьма разнородное. Это обнаруживается тогда, когда иллюзия в силу
необходимости исчезает.
Вот почему браки по любви и бывают обыкновенно несчастливы: в них
настоящее поколение приносится в жертву для блага поколений грядущих. "Quien
se casa por amores, ha de vivir con dolores"{sup}302{/sup} -- говорит
испанская пословица. Обратно дело обстоит с браками по расчету, которые
большею частью заключаются по выбору родителей. Соображения, господствующие
здесь, какого бы рода они ни были, по меньшей мере реальны, и сами по себе
они не могут исчезнуть. В них забота направлена на благо текущего поколения,
хотя, правда, и в ущерб поколению грядущему, причем это благо текущего
поколения остается все-таки проблематично. Мужчина, который при женитьбе
руководится деньгами, а не своею склонностью, живет больше в индивиде, чем в
роде, а это прямо противоречит истинной сущности мира, является чем-то
противоестественным и возбуждает известное презрение. Девушка, которая
вопреки совету своих родителей отвергает предложение богатого и нестарого
человека, для того чтобы, отбросив всякие условные соображения, сделать
выбор исключительно по инстинктивному влечению, приносит в жертву свое
индивидуальное благо благу рода. Но именно потому ей нельзя отказать в
известном одобрении, так как она предпочла более важное и поступила в духе
природы (точнее -- рода), между тем как совет родителей был проникнут духом
индивидуального эгоизма.
{sup}302{/sup}"Кто женится по любви, тот будет жить в печали" (исп.).
В результате создается впечатление, будто при заключении брака надо
поступаться (жертвовать) либо интересами индивида, либо интересами рода. И
действительно, в большинстве случаев так и бывает: ведь это очень редкий и
счастливый случай, чтобы соображения расчета и страстная любовь шли рука об
руку. Если большинство людей в физическом, моральном или интеллектуальном
отношении столь жалки, то отчасти это, вероятно, объясняется тем, что браки
обыкновенно заключаются не по прямому выбору и склонности, а в силу разного
рода внешних соображений и под влиянием случайных обстоятельств. Если наряду
с расчетом в известном смысле принимается в соображение и личная склонность,
то это представляет собою как бы сделку с гением рода. Как известно,
счастливые браки редки: такова уже самая сущность брака, что главною целью
его служит не настоящее, а грядущее поколение. Но в утешение нежных и
любящих душ прибавлю, что иногда к страстной половой любви присоединяется
чувство совершенно другого происхождения -- именно настоящая дружба,
основанная на солидарности взглядов и мыслей; впрочем, она большей частью
является лишь тогда, когда собственно половая любовь, удовлетворенная,
погасает. Такая дружба в большинстве случаев возникает оттого, что те
физические, моральные и интеллектуальные свойства обоих индивидов, которые
дополняют одни другие и между собою гармонируют и из которых в интересах
будущего дитяти зародилась половая любовь, эти самые свойства, как
противоположные черты темперамента и особенности интеллекта, и по отношению
к самим индивидам восполняют одни другие и этим создают гармонию душ.
Вся изложенная здесь метафизика любви находится в тесной связи с моей
метафизикой вообще, и освещение, которое она дает последней, можно
резюмировать в следующих словах. Мы пришли к выводу, что тщательный и через
бесконечные ступени до страстной любви восходящий выбор при удовлетворении
полового инстинкта основывается на том в высшей степени серьезном участии,
какое человек принимает в специфически личных свойствах грядущего поколения.
Это необыкновенно примечательное участие подтверждает две истины, изложенные
мною в предыдущих главах: 1) То, что неразрушима внутренняя сущность
человека, которая продолжает жить в грядущем поколении. Ибо это столь живое
и ревностное участие, которое возникает не путем размышления и
преднамеренности, а вытекает из самых сокровенных побуждений нашего
существа, не могло бы отличаться таким неискоренимым характером и такой
великой властью над человеком, если бы он был существо абсолютно преходящее
и если бы поколение, от него реально и безусловно отличное, приходило ему на
смену только во времени. 2) То, что внутреннее существо человека лежит
больше в роде, чем в индивиде. Ибо тот интерес к специфическим особенностям
рода, который составляет корень всяческих любовных отношений, начиная с
мимолетной склонности и кончая самой серьезной страстью, этот интерес,
собственно говоря, представляет для каждого самое важное дело в жизни: удача
в нем или неудача затрагивает человека наиболее чувствительным образом; вот
почему такие дела по преимуществу и называются сердечными делами. И если
этот интерес приобретает решительное и сильное значение, то перед ним
отступает всякий другой интерес, направленный только на собственную личность
индивида, и в случае нужды приносится ему в жертву. Этим, следовательно,
человек подтверждает, что род лежит к нему ближе, чем индивид, и что он
непосредственнее живет в первом, нежели в последнем.
Итак, почему же влюбленный так беззаветно смотрит и не насмотрится на
свою избранницу и готов для нее на всякую жертву? Потому что к ней тяготеет
бессмертная часть его существа: всего же иного желает только его смертное
начало. Таким образом, то живое или даже пламенное вожделение, с каким
мужчина смотрит на какую-нибудь определенную женщину, представляет собой
непосредственный залог неразрушимости ядра нашего существа и его бессмертия
в роде. И считать такое бессмертие за нечто малое и недостаточное-- это
ошибка; объясняется она тем, что под грядущей жизнью в роде мы не мыслим
ничего иного, кроме грядущего бытия подобных нам, но ни в каком отношении не
тождественных с нами существ; а такой взгляд в свою очередь объясняется тем,
что исходя из познания, направленного вовне, мы представляем себе только
внешний облик рода, как мы его воспринимаем наглядно, а не внутреннюю
сущность его. Между тем именно эта внутренняя сущность и есть то, что лежит
в основе нашего сознания, как его зерно, что поэтому непосредственнее даже,
чем самое сознание, и что как вещь в себе, свободная от principio
individuationis представляет собою единое и тождественное начало во всех
индивидах, существуют ли они одновременно или проходят друг за другом. Эта
внутренняя сущность -- воля к жизни, т.е. именно то, что столь настоятельно
требует жизни и жизни в будущем, то, что недоступно для беспощадной смерти.
Но и с другой стороны, эта внутренняя сущность, эта воля к жизни, не может
обрести себе лучшего состояния, нежели то, каким является ее настоящее; а
поэтому вместе с жизнью для нее неизбежны беспрерывные страдания и смерть
индивидов. Освобождать дать ее от страданий предоставлено отрицанию воли к
жизни, посредством которого индивидуальная воля отрешается от ствола рода и
прекращает в нем свое собственное бытие. Для определения того, чем
становится воля к жизни тогда, у нас нет никаких понятий и даже никакого
материала для них. Мы можем охарактеризовать это лишь как нечто такое, что
имеет свободу быть волей к жизни или не быть. Для последнего случая у
буддизма есть слово нирвана, этимологию которого я дал в примечании к концу
XLI-й главы. Это -- предел, который навсегда останется недоступным для
всякого человеческого познания, как такого.
Когда с этой последней точки зрения мы оглянемся на сутолоку жизни, мы
увидим, что все несет в ней тягостные труды и заботы и напрягает последние
силы для того, чтобы удовлетворить бесконечные потребности и отразить
многообразные страдания, и притом безо всякой, даже робкой надежды получить
за все это что-нибудь другое, кроме сохранения, на скудную долю времени,
именно этого мучительного индивидуального существования. Между тем среди
этого шумного смятения жизни мы замечаем страстные взоры двух влюбленных, но
почему же эти взоры так пугливы, тайны и украдчивы? Потому, что эти
влюбленные-- изменники, и тайно помышляют они о том, чтобы продолжить и
повторить все муки и терзания бытия, которые иначе нашли бы себе скорый
конец; но не допускают этого конца влюбленные, как раньше не допускали его
подобные им. Впрочем, эта мысль относится уже к содержанию следующей главы.
Приложение к предыдущей главе
Ούτως
ανοαδως
εξεκινησας
το ρήμα και
που τούτο
φευξεσ&αι
δοκενς
Πεφευγα
ταληΦες γαρ
ισχυρον τρέφω.
Soph.{sup}303{/sup}
Так бесстыдно изрек ты это слово.
Как же ты думаешь избежать наказания?
Я избежал его потому, что крепко держусь истины.
(Софокл. Царь Эдип) (греч.).
сознавались, его практиковали без смущения и стыда. Об этом более чем
достаточно свидетельствуют все древние писатели. В особенности поэты, от
мала до велика, говорят о нем; даже целомудренный Вергилий не составляет
здесь исключения (Эклоги, 2). Его приписывают даже поэтам седой старины,
Орфею (которого за это растерзали менады) и Фамирису; его приписывают самим
богам. Точно так же и философы говорят гораздо больше о нем, чем о любви к
женщинам; в особенности Платон не знает, по-видимому, никакой другой формы
любви, равно как и стоики, которые упоминают о педерастии, как о чем-то
достойном мудреца (Stob. Ecl.eth. -- Стобей. "Этические отрывки". Кн. II,
гл. 7). Даже Сократа Платон, в "Пире", прославляет, как беспримерный подвиг,
то, что он отверг соответственные предложения Алкивиада. В "Меморабилиях"
Ксенофонта Сократ говорит о педерастии, как о невинной и даже похвальной
вещи (Stob.Flor. -- Стобей. "Цветник", том I, гл. 57).Точно так же и в
"Меморабилиях" (кн. I, гл. 3, з 8), там, где Сократ предостерегает от
опасностей любви, он столь исключительно говорит о любви к мальчикам, что
можно бы думать, будто в Греции совсем не было женщин. И Аристотель
("Политика", II, 9) говорит о педерастии, как о чем-то обычном, не порицает
ее, замечает, что у кельтов она пользовалась почетом и общественным
признанием, а у критян-- покровительством законов, как средство против
избытка населения; он сообщает (гл. 10) о мужелюбии законодателя Филолая и
т.д. Цицерон говорит даже: "у греков было позором для юношей, если они не
имели любовников". Вообще, образованные читатели не нуждаются здесь ни в
каких примерах: они сами припомнят их сотнями, потому что у древних --
непочатая груда таких фактов. Но даже у народов более грубых, именно -- у
галлов, этот порок был очень развит. Если мы обратимся к Азии, то увидим,
что все страны этой части света, и притом с самых ранних времен вплоть до
нынешнего, сильно заражены этим пороком и даже не особенно скрывают его: он
знаком индусам и китайцам не в меньшей степени, чем народам ислама, поэты
которых тоже гораздо больше занимаются любовью к мальчикам, чем любовью к
женщинам: например, в "Гулистане" Сади книга "о любви" говорит исключительно
о первой. Не чужд был этот порок и евреям: и Ветхий, и Новый Завет упоминают
о нем как о преступлении, требующем кары. В христианской Европе, наконец,
религия, законодательство и общественное мнение должны были всеми силами
бороться с ним: в средние века за него везде полагалась смертная казнь; во
Франции еще в XVI столетии виновные в нем подвергались сожжению на костре, а
в Англии еще в первой трети XIX столетия он беспощадно карался смертной
казнью; в наши дни за него полагается пожизненная ссылка. Такие, значит,
серьезные меры нужны были для того, чтобы остановить развитие этого порока;
в значительной степени это и удалось, но вполне искоренить его было
невозможно, и, под покровом глубочайшей тайны, он прокрадывается всегда и
всюду, во все страны и во все классы общества, и часто неожиданно
обнаруживается там, где его меньше всего ожидали. Да и в прежние века,
несмотря на все смертные казни, дело обстояло не иначе: об этом
свидетельствуют указания и намеки в произведениях современников.
И вот, если мы подумаем обо всем этом и как следует взвесим эти
обстоятельства, то увидим, что педерастия во все времена и во всех странах
возникает не так, как мы это полагали сначала, когда рассматривали ее
безотносительно, a priori. Именно, распространенность и упорная
неискоренимость этого порока показывают, что он каким-то образом вытекает из
самой человеческой природы; в самом деле, только на этой почве мог он
неуклонно вырастать повсюду и всегда, как бы в подтверждение известного
правила:
Naturam expelles furca, tamen usque recurret . {sup}304{/sup}
{sup}304 {/sup}"Можешь природу хоть вилами гнать, все же она
возвратится" (лат.). -- Гораций.
От этого вывода нам совершенно нельзя уклониться, если только мы
добросовестно отнесемся к делу. Пренебречь же таким положением вещей и
ограничиться порицанием и бранью по отношению к пороку было бы, конечно,
легко, но не такова моя манера отделываться от проблем: нет, верный и здесь
своему прирожденному призванию всюду искать истины и доходить до корня
вещей, я прежде всего признаю возникающий перед нами и требующий объяснения
феномен со всеми неизбежными следствиями из него. Но чтобы вещь, столь
глубоко противоестественная и даже противодействующая природе в ее самой
важной и нарочитой цели, проистекала все-таки из недр самой природы, -- это
такой неслыханный парадокс, что разрешение его представляется очень трудной
задачей; и вот я теперь попробую решить ее, разоблачив лежащую в ее основе
тайну природы.
Исходным пунктом послужит для меня одно место у Аристотеля ("Политика",
VII, 16). Там он доказывает, во-первых, что. слишком молодые люди производят
на свет дурных, слабых, болезненных и тщедушных детей и что, во-вторых, то
же самое надо сказать и о потомстве людей слишком старых: "ибо у людей как
слишком молодых, так и слишком старых дети рождаются с большими изъянами в
телесном и умственном отношениях. А потомство людей, удрученных старостью,
слабосильно и убого". То, что Аристотель выводит как правило для отдельных
личностей, это самое Стобей, в конце своего изложения перипатетической
философии, устанавливает как закон для общества (Stob. Ecl.eth. -- Стобей.
"Этические отрывки", кн. II, гл. 7, в конце): "ради телесной силы и
совершенства надлежит, чтобы по закону не вступали в брак ни слишком
молодые, ни слишком старые люди, ибо и тот и другой возраст порождает детей
слабых и несовершенных". Поэтому Аристотель и советует, чтобы человек,
достигший 54 лет, больше не производил детей, хотя для своего здоровья или
ради какой-нибудь другой причины он может все-таки иметь половые сношения.
Как именно осуществить это, Аристотель не говорит; но, очевидно, мнение его
склоняется к тому, что детей, рожденных в таком возрасте, надо устранять
путем искусственного выкидыша: несколькими строками выше он его рекомендует.
Природа, с своей стороны, не может отрицать того факта, на котором
основывается совет Аристотеля; но она не может и отказаться от него. Ибо,
согласно своему основному закону: natura non facit saltus{sup}305 {/sup},
она не может сразу прекратить у мужчины выделение семени: нет, здесь, как и
при всяком умирании, ослабление функции должно совершаться постепенно. Но в
этом периоде акт деторождения может давать миру только слабых, тупых, хилых,
жалких и недолговечных людей. Так это часто и бывает: дети, рожденные от
старых родителей, по большей части рано умирают и во всяком случае никогда
не достигают старости. Все они в большей или меньшей степени тщедушны,
болезненны, слабы; их собственные дети отличаются такими же свойствами.
Сказанное о деторождении в преклонном возрасте относится и к деторождению в
возрасте незрелом. Между тем природа ничего так близко не принимает к
сердцу, как сохранение вида и его настоящего типа, и средствами к этой цели
служат для нее здоровые, бодрые, сильные индивиды: лишь таких хочет она.
Мало того: как я уже показал в XLI-й главе, она в сущности рассматривает
индивиды только как средство, так она с ними и обращается; целью же ее
служит только вид.
{sup}305{/sup}"природа не делает скачков" (лат.).
Таким образом, природа, в силу своих собственных законов и целей,
попала здесь в очень затруднительное положение. На какой-нибудь
насильственный и от чужого произвола зависящий исход, вроде указываемого
Аристотелем, она по самой сущности своей не могла рассчитывать, как не могла
рассчитывать и на то, чтобы люди, наученные опытом, поняли вред слишком
раннего и слишком позднего деторождения и, руководимые доводами холодного
рассудка, обуздали поэтому свои вожделения. Ни на том, ни на другом исходе
природа в таком серьезном деле, следовательно, не могла остановиться. И вот
ей не оставалось ничего другого, как из двух з