чшими творениями гения, если они воспринимаются слабыми, бледными, уродливыми мозгами. На это в один голос сетуют мудрецы всех времен. Иисус, сын Сирахов, говорит: "кто беседует с глупцом, беседует со спящим. Когда он кончает, тот спрашивает: как? что?". В "Гамлете" находим "живая речь спит в ушах дурака". Приведу слова Гете: "Das glьcklichste Wort, es wird verhцhnt Wenn der Hцrer ein Schiefohr ist"17. И в другом месте: "Du wirkest nicht, Alles bleibt so stumpf, Sei guter Dinget Der Stein im Sumpf Macht keine Ringe"18. Лихтенберг заметил: "Если при столкновении головы с книгой раздается пустой звук, то всегда ли это -- звук книги?" и далее: "творение есть зеркало; если в него смотрит обезьяна, оно не будет отражать апостольского лика". Стоит привести еще прекрасную трогательную жалобу поэта Геллерта: "Как часто наивысшие блага находят меньше всего почитателей, и большинство людей считают добром то, что на самом деле зло; это мы наблюдаем ежедневно. Как покончить с этим? Я сомневаюсь, чтобы вообще когда-либо удалось покончить с этим злом. Правда, есть одно средство к этому, но оно невероятно трудное: надо, чтобы глупцы стали мудрыми, но ведь этого никогда не случится. Им неизвестна ценность вещей, о которой они судят не умом, а глазами; постоянно хвалят они ничтожества, ибо ничего хорошего они не знали". К этой умственной несостоятельности людей, вследствие которой, по выражению Гете, прекрасное признается и ценится еще реже, чем встречается, -- присоединяется, как впрочем и всегда, нравственная испорченность, проявляющаяся в зависти. Ведь слава, приобретенная человеком, воздымает его над всеми остальными и настолько же понижает каждого другого; выдающаяся заслуга всегда удостоивается славы за счет тех, кто ни в чем не отличился. Гете говорит: "Чтобы честь другим воздать, Себя должны мы развенчать". Отсюда понятно, почему, в какой области ни появилось нечто прекрасное, тотчас же все многочисленные посредственности заключают между собой союз с целью не давать ему хода, и если возможно -- погубить его. Их тайный лозунг: -- "a bas le mйrite" -- долой заслуги. Но даже те, кто сами имеют заслуги и ими добыли себе славу, без удовольствия встречают возникновение чьей-либо новой славы, лучи которой заставят отчасти померкнуть их собственный блеск. Гете говорит: "Hдtt ich gezaudert zu werden Bis man mir's Leben gegцnnt, Ich wдre noch nicht auf Erden Wie ihr begreifen kцnnt, Wenn ihr seht, wei sich geberden, Die um etwas zu scheinen, Mich gerne mцchten verneinen"19. Тогда как честь, по общему правилу, находит справедливых судей, не вызывает зависти, и ее признают за каждым, уже заранее в кредит, -- славу приходится завоевывать, сражаясь с завистью, причем трибунал, присуждающий лавровый венок, состоит из крайне неблагосклонных судей. Мы можем и согласны разделять честь с каждым, слава же уменьшается, или становится менее достижимой после каждого нового случая ее приобретения. Трудность создать славу путем творений по легко уяснимым причинам обратно пропорциональна числу людей, составляющих "публику" этих творений. Трудность эта гораздо значительнее при творениях поучающих, нежели при тех, которые созданы ради развлечения. Труднее всего приобрести славу философскими произведениями; обещаемое ими знание с одной стороны недостоверно, с другой -- не приносит материальной выгоды; поэтому они известны вначале лишь соперникам, т. е. тем же философам. Эта масса препятствий на пути к их славе показывает, что если бы авторы гениальных творений создавали бы их не из любви к ним самим, не для собственного удовлетворения ими, а нуждались бы в поощрении славы, -- человечество редко или совсем не видело бы бессмертных произведений. Тот, кто стремится дать нечто прекрасное и избегнуть всего дурного должен пренебречь суждением толпы и ее вожаков, а следовательно, презирать их. Справедливо заметил Озорий (de gloria), что слава бежит от тех, кто ее ищет, и следует за теми, кто ею пренебрегает: первые подлаживаются к вкусам современников, вторые же не считаются с ними. Насколько трудно приобрести славу, настолько же легко ее сохранить. И в этом отношении слава расходится с честью. Честь признается за каждым, в кредит; остается лишь хранить ее. Но это не так-то легко: единственный скверный поступок губит ее навеки. Слава же в сущности никогда не теряется, так как вызвавшее ее деяние или творение всегда остается в силе, а слава, приобретенная их автором, сохраняется за ним даже и в том случае, если он ничем больше не отличится. Если слава померкла после его смерти, -- значит, она была ненастоящей, незаслуженной, возникшей лишь благодаря временному ослеплению; такова, напр., слава Гегеля, про которую Лихтенберг говорит, что она "громко провозглашена армией друзей и учеников и подхвачена пустыми головами; как рассмеется потомство, когда, постучавшись в этот пестрый храм болтовни, в красивое гнездо отжившей моды, в жилище вымерших условностей, найдет все это пустым, не отыщет ни одной, хотя бы мельчайшей мысли, которая сказала бы им "Войдите!". В сущности слава основывается на том, чем является данный человек по сравнению с другими; следовательно, она есть нечто относительное и имеет лишь относительную ценность. Она вовсе исчезла бы, если бы все стали такими же, как знаменитый человек. Ценность абсолютна лишь тогда, если она сохраняется при всяких условиях; такова ценность человека "самого по себе"; в этом, следовательно, и должны заключаться ценность и счастье великого сердца и ума. Поэтому ценна не слава, а то, чем она заслужена; это сущность, а сама слава -- лишь придаток; она и является для ее носителя преимущественно внешним симптомом, лишь подтверждающим собственное его высокое о себе мнение. Как свет не виден, если он не отражается каким-либо телом, так и достоинство может уверовать в себя лишь через посредство славы. Но она -- не безошибочный симптом, ибо бывают заслуги без славы и слава без заслуг. Лессинг удачно выразился: "одни бывают знаменитыми, другие заслуживают этого". Да печально было бы существование, ценность которого зависела бы от чужой оценки; но ведь именно таким была бы жизнь героя или гения, если бы ценность их обусловливалась славой -- т. е. чужим одобрением. Каждое существо живет ради себя, в себе и для себя. Чем бы человек ни был, тем он является прежде всего и преимущественно для самого себя; если в этом отношении он малоценен, то и вообще он немногого стоит. Наш образ в чужом представлении есть нечто второстепенное, производное и подчиненное случаю, лишь косвенно и слабо связанное с самим нашим существом. К тому же, головы людей -- слишком жалкие подмостки, чтобы на них могло зиждиться истинное счастье; здесь можно найти лишь призрак его. -- Сколь смешанное общество собирается в храме славы! Полководцы, министры, шарлатаны, певцы, миллионеры, жиды... и достоинства всех этих господ оцениваются гораздо беспристрастнее и уважаются больше достоинств духовных, особенно высших категорий, которые ценятся толпою лишь "sur parole" -- со слов других. Итак, с эвдемонологической точки зрения, слава есть не более, как редкий, лакомый для гордости и тщеславия кусочек. Как ни стараются люди скрыть эти свойства, все большинство наделено ими в избытке, больше всего, пожалуй, те, у кого есть истинные данные для того, чтобы прославиться, и кто, долго не решаясь окончательно уверовать в свою высокую ценность, пребывают в этой неизвестности, до тех пор, пока не придет случай испытать свои достоинства и добиться их признания; до тех же пор им кажется, что к ним относятся несправедливо (20). Вообще же, как указано в начале этой главы, ценность, придаваемая человеком мнению о нем других, несоразмерно велика и неразумна. Гоббс весьма резко, но в конце концов, правильно выразил это словами: "все наши духовные радости и удовольствия вытекают из того, что сравнивая себя с другими, мы выносим лестное для себя заключение" (de cive, I, 5). Этим объясняется та высокая ценность, какая всеми придается славе, а также жертвы, приносимые в надежде когда-нибудь ее удостоиться. "Слава -- последняя слабость благородных людей -- есть то, что побуждает выдающиеся умы пренебрегать наслаждениями и жить трудовою жизнью"; и в другом месте: "как трудно взобраться на высоты, где сияет гордый храм славы". Вот почему объясняется, почему тщеславнейшая из наций так полюбила слово "la gloire" и видит в славе главную побудительную причину великих дел и великих творений. Так как эта слава есть, бесспорно, нечто производное, -- эхо, отражение, тень, симптом заслуг, а так как во всяком случае объект ценнее самого восторга, то, следовательно, источник славы заключается не в славе, а в том, чем она добыта, т. е. в самих заслугах или, выражаясь точнее, в характере и свойствах, из коих вытекли эти заслуги, быть это свойства моральные или интеллектуальные. Лучшим, чем может быть человек, он должен быть для самого себя; как это отразится в головах других, чем он окажется в их мнении, -- это неважно и должно представлять для него лишь второстепенный интерес. Потому тот, кто только заслужил, хотя бы и не приобрел славы, -- обладает главным, и это главное должно утешить его в отсутствии того, что неважно. Человек достоин зависти не за то, что нерассудительная, часто одураченная толпа считает его великим, а за то, что он действительно велик; не в том счастье, что его имя дойдет до потомства, а в том, что он высказывал мысли, достойные того, чтобы их хранили, и о них раздумывали столетиями. К тому же, этого нельзя отнять у человека. -- Если бы главным был сам восторг, то тогда объект его был бы недостоин одобрения. Так и бывает при ложной, т. е. незаслуженной славе. Человек наслаждается ею, хотя в то же время обладает в действительности теми данными, симптомом и отражением коих она является. Такая слава приносит иногда горькие минуты, если, несмотря на вытекающий из себялюбия самообман, у человека закружится голова на той высоте, для которой он не создан, или же усомнится в своей ценности, вследствие чего его охватит страх быть разоблаченным и пристыженным по заслугам, в особенности, если на лице мудрейших он прочтет предстоящий приговор потомства. Он подобен владельцу по подложному духовному завещанию. Человек никогда не может познать истинной -- посмертной славы, и все же он кажется счастливым. Это лишний раз подтверждает, что счастье его заключается в высоких достоинствах, доставивших ему славу, и в том еще, что у него была возможность рационально использовать свои силы и заниматься тем, к чему есть склонность или любовь; только из любви вылившиеся творения удостаиваются прочной славы. Счастье заключается, следовательно, в величии души или в богатстве ума, отпечаток которого в творениях восхищает грядущие века; -- в тех идеях, задумываться над которыми будет наслаждение для величайших умов беспредельного будущего. Ценность посмертной славы в том, чем она заслужена; в этом же и ее награда. Будут ли творения, приобретшие вечную славу, признаны их современниками, -- это зависит от случайных обстоятельств и несущественно. Так как по общему правилу люди не имеют своего мнения и к тому же лишены возможности ценить великие произведения, то им приходится слушаться голоса вожаков, и в 99 случаях из 100 -- слава зиждется просто на доверии к чужому авторитету. Поэтому одобрение хотя бы огромного большинства современников ценится мыслителем весьма невысоко, так как эти аплодисменты -- всего лишь эхо немногих голосов, причем и эти последние зависят от настроения минуты. Едва ли бы одобрение публики польстило виртуозу, если бы он узнал, что за исключением одного или двух, все остальные глухи, и желая скрыть друг от друга свой порок, старательно хлопают ему, как только увидят, что захлопал единственный слышащий, то вдобавок эти заправилы часто берут взятки за то, чтобы устроить шумную овацию какому-нибудь прежалкому скрипачу. Отсюда понятно, почему слава так редко сохраняется после смерти; д'Аламбер в своем великолепном описании храма литературной славы говорит: "В храме этом живут мертвецы, которые не были тут при жизни, да еще несколько живых, из которых большинство будет отсюда удалено после смерти". Кстати замечу, что ставить кому-либо памятник при жизни значит объявить, что нет надежды на то, что потомство его не забудет. Если же кто-либо и удостаивается славы, которая не умрет с ним, то это редко случается раньше, чем на склоне лет; исключения из этого правила бывают среди художников и поэтов, среди же философов -- почти никогда. Правило это подтверждается тем, что портреты людей, прославившихся своими творениями, появляются обычно лишь после того, как упрочится их известность; их изображают большею частью -- в особенности если это философы -- старыми и седыми. С точки зрения эвдемонической это вполне правильно. Слава и молодость -- то слишком много для смертного. Наша жизнь так бедна, что блага приходится распределять экономнее. Молодость и так достаточно богата сама по себе и должна этим довольствоваться. К старости же, когда все желания и радости умирают, как деревья зимой -- как раз время для вечнозеленого дерева славы; его можно уподобить поздним грушам, зреющим летом, но годным в пищу лишь зимою. Нет лучшего утешения в старости, как сознание, что удалось всю силу молодости воплотить в творения, которые не стареют, подобно людям. Рассматривая еще подробнее пути, ведущие к славе в наиболее близкой для нас -- научной области, можно подметить следующее правило. Умственное превосходство ученого, о котором свидетельствует его слава, каждый день подтверждается новой комбинацией тех или иных известных данных. Эти данные могут быть крайне разнообразны; слава, приобретаемая их комбинированием, будет тем больше, тем распространеннее, чем известнее, чем доступнее каждому сами данные. Если это какие-нибудь числа, кривые или какие-либо специальные физические, зоологические, ботанические или анатомические явления, искаженные отрывки древних авторов, полустертые надписи или такие, к которым нет ключа, темные вопросы из области истории -- то слава, приобретенная правильным комбинированием таких данных, едва ли распространится далее круга лиц, знакомых с самими данными, едва ли выйдет за пределы незначительного числа ученых живущих обычно в уединении и завидующих всякому, прославившемуся по их специальности. Если же данные известны всему роду человеческому, если это, напр., существенные и всем присущие свойства человеческого разума, характера, если это силы природы, действие которых постоянно нами наблюдается, вообще общеизвестные процессы в природе, то слава того, кто осветил их новой, важной и правильной комбинацией, со временем распространится на весь цивилизованный мир. Если доступны сами данные, то и комбинации их будут, вероятно, столь же доступны. При этом слава будет, однако, всегда зависеть от трудностей, какие пришлось преодолеть. Ибо, чем данные известнее, тем труднее скомбинировать их на новый и все-таки верный лад, ведь над этим старалось огромное число людей, исчерпавших, по-видимому, все возможные их комбинации. Напротив, данные недоступные широким массам и требующие долгого и тяжелого изучения, допускают почти всегда новые комбинации; если поэтому к ним подойти со здравым смыслом и с трезвым рассудком, т. е. с умеренным умственным превосходством, то весьма вероятно, что посчастливится найти новую и правильную комбинацию их. Зато и добытая этим путем слава ограничится приблизительно лишь теми, кто знаком с самими данными. Правда, при решении таких проблем требуется большая эрудиция и труд, для того только, чтобы усвоить одни данные, -- тогда как на первом пути, обещающем наиболее широкую и громкую известность, эти данные открыты и видны всякому, но чем меньше здесь требуется труда, тем более необходим талант, даже гений, с которым в смысле ценности и уважения людей не сравнится никакой труд. Отсюда следует, что те, кто чувствуют в себе трезвый разум и способность к правильному мышлению, но притом не знают за собой высших умственных достоинств, не должны отступать пред усидчивым, тяжелым трудом, посредством коего они выделяются из огромной толпы людей, знакомых с общеизвестными данными, и достигнуть тех глубин, какие доступны лишь труженику-ученому. Здесь, где соперников чрезвычайно мало, всякий хоть сколько-нибудь пытливый ум непременно найдет возможность дать новую и правильную комбинацию данных, причем достоинство его открытия повысится трудностью добыть эти данные. Но до широкой массы дойдет лишь слабый отголосок приобретенных этим путем аплодисментов соратников по данной науке, которые только и компетентны в ее вопросах. Если до конца проследовать по намеченному здесь пути, то окажется, что иногда одни данные, в виду огромной трудности добыть их, сами по себе, без того, чтобы прибегать к комбинированию их, могут доставить славу. Таковы, напр., путешествия в далекие и малопосещаемые страны: путешественник удостоивается славы, за то, что он видел, а не за то, как он мыслил. Значительное преимущество этого пути еще и в том, что гораздо легче передать другим, и сделать им понятным то, что довелось видеть, чем то, о чем размышлять; в связи с этим и публика гораздо охотнее читает первое, чем второе. Уже Асмус говорил: "кто совершил путешествие -- тот много может порассказать". Однако, при личном знакомстве со знаменитостями этого сорта легко может придти на ум замечание Горация: "переехав море, люди меняют только климат, но не душу (Epist. I, II, V. 27). Человек, наделенный высокими умственными дарованиями, с которыми только и можно браться за решение великих проблем, касающихся общих, мировых вопросов и поэтому крайне сложных, -- не проиграет, конечно, если станет по возможности расширять свой кругозор, но он должен делать это равномерно, по всем направлениям, не забираясь слишком далеко в специальные, а потому лишь немногим доступные области; он не должен зарываться в специальные отрасли отдельных наук, а тем паче увлекаться мелкими деталями. Для того, чтобы выделиться из среды соперников, ему нет надобности заниматься мало кому доступными предметами; именно то, что открыто для всех, дает ему материал к новым и правильным комбинациям. Поэтому-то и заслуга его будет признана всеми теми, кому известны эти данные, т. е. большей частью человечества. Вот на чем основано крупное различие между славой поэта и философа и той, какая выпадает на долю физика, химика, анатома, минералога, зоолога, историка и т. д. Глава пятая. ПОУЧЕНИЯ И ПРАВИЛА Меньше, чем где-либо, я претендую здесь на полноту: иначе мне пришлось бы повторить массу превосходных житейских правил, преподанных мудрецами разных времен, начиная с Феогнида и псевдо-Соломона и кончая Ларошфуко, причем нельзя было бы избежать многих испошленных общих мест. Отказавшись от полноты, приходится отказаться и от строгой системы. Советую утешаться тем, что при соблюдении этих двух требований подобные очерки выходят почти всегда скучными. Я буду излагать лишь то, что мне пришло на ум, показалось заслуживающим сообщения, и что, насколько мне не изменяет память, не было еще сказано, или, если и было, то не совсем так; я только подбираю колосья на необозримом, другими до меня сжатом, поле. Желая, однако, хоть сколько-нибудь упорядочить богатое разнообразие приводимых здесь взглядов и советов, я разделяю их на общие и на касающиеся нашего отношения, во-первых, к себе, во-вторых, к другим, и, в-третьих, к общим мировым событиям и к судьбе. А. Правила общие 1) Первой заповедью житейской мудрости я считаю мимоходом высказанное Аристотелем в Никомаховой этике (XII, 12) положение, которое в переводе можно формулировать следующим образом: "Мудрец должен искать не наслаждений, а отсутствия страданий". Верность этого правила основана на том, что всякое наслаждение, всякое счастье есть понятие отрицательное, страдание же -- положительно. Этот последний тезис развит и обоснован мною в моем главном труде (т. I, з 58). Здесь я поясняю его только одним, ежедневно наблюдаемым фактом. Если все тело здраво и невредимо, кроме одного слегка пораненного или вообще больного местечка, то здоровье целого совершенно пропадает для нашего сознания, внимание постоянно направлено на боль в поврежденном месте и мы лишаемся наслаждения, доставляемого нам общим ощущением жизни. -- Точно так же, если все происходит по нашему желанию, кроме одного обстоятельства, нам нежелательного, то это последнее, как бы незначительно оно ни было, постоянно приходит нам в голову; мы часто думаем о нем и редко вспоминаем о других, более важных событиях, отвечающих нашим желаниям. В обоих случаях повреждена воля, объективирующаяся в первом случае -- в организме, во втором -- в стремлении человека; в обоих случаях удовлетворение ее имеет лишь отрицательное действие, а потому и не ощущается непосредственно, а разве только путем размышления проникает в наше сознание; наоборот -- всякое поставленное воле препятствие -- позитивно и само дает себя чувствовать. Всякое наслаждение состоит в уничтожении этих препятствий, в освобождении от них, а потому длится недолго. Вот, следовательно, на чем основан вышеприведенный тезис Аристотеля, советующий обращать внимание не на наслаждения и радости жизни, а лишь на то, чтобы избежать бесчисленных ее горестей. Иначе Вольтеровское изречение "счастье -- греза, реально лишь страдание" было бы столь же ложно, сколь оно на самом деле справедливо. Поэтому, желая подвести итог своей жизни с эвдемонической точки зрения, следует строить расчет не на испытанных нами радостях, а на тех страданиях, которых удалось избежать. Вообще, эвдемонологию следовало бы начинать с оговорки, что не наименование -- гипербола, что под "счастливой жизнью" надо понимать "наименее несчастную", "сносную" жизнь. Жизнь дается не для наслаждения ею, а для того, чтобы ее перенести, "отбыть"; на это указывают обороты речи вроде "degere vitam, vita, defungi", итальянского "si scampa cosi", немецкого "man muss suchen durchzukommen", "er wird schon durch die Welt kommen" и т. д. Старость даже утешается тем, что весь жизненный труд уже позади. Счастливейшим человеком будет тот, кто провел жизнь без особенных страданий, как душевных, так и телесных, а не тот, чья жизнь протекла в радостях и наслаждениях. Кто этим последним измеряет счастье своей жизни, тот выбрал неверный масштаб. Ведь наслаждения -- всегда отрицательны; лишь зависть может внушить ложную мысль, что они дают счастье. Страдания, напротив, ощущаются положительным образом; поэтому критерий жизненного счастья -- это их отсутствие. Если к беспечальному состоянию присоединится еще отсутствие скуки, то в главных чертах земное счастье достигнуто; все остальное -- химера. Отсюда следует, что не должно никогда покупать наслаждения ценой страданий или даже ценой риска нажить их; ведь это значило бы ради отрицательного, ради химеры пожертвовать положительным и реальным; и наоборот, мы выигрываем, жертвуя наслаждениями для того, чтобы избежать страданий. В обоих случаях безразлично, предшествует ли страдание наслаждению или следует за ним. Нет худшего безумия, как желать превратить мир -- эту юдоль горя -- в увеселительное заведение и вместо свободы от страданий ставить себе целью наслаждения и радости; а очень многие так именно и поступают. Гораздо меньше ошибается тот, кто с преувеличенной мрачностью считает этот мир своего рода адом и заботится поэтому лишь о том, как бы найти в нем недоступное для огня помещение. Глупец гоняется за наслаждениями и находит разочарование; мудрец же только избегает горя. Если ему и это не удалось, значит, виноват не он, не его глупость, а судьба. Если же это хоть сколько-нибудь удастся, то разочарования ему нечего бояться: страдания которых он избег, всегда останутся вполне реальными. Даже если он, избегая их, слишком уклонился в сторону и даром пожертвовал несколькими наслаждениями, то и тогда он, в сущности, не потерял ничего: все радости -- призрачны, и горевать о том, что они упущены -- мелочно, даже смешно. Обусловленное оптимизмом непонимание этой истины будет служить источником многих несчастий. А именно, в минуты, свободные от страданий, нам мерещится призрак вовсе не существующего счастья и соблазняет нас следовать за ним; в результате -- бесспорно реальное страдание. Тогда мы начинаем горевать о минувшем, свободном от горя состоянии, лежащем, как потерянный рай, позади нас, напрасно желаем изменить совершившееся. Словно какой-то злой демон обманчивыми химерами желаний постоянно выводит нас из того беспечального состояния, в котором только и есть высшее, истинное счастье, которое ускользает лишь от тех, у кого не хватает умения им овладеть. В этом мнении его укрепляют романы и стихи, а также и то лицемерие, с каким люди всегда и всюду заботятся о внешности, о наружной видимости, к чему я скоро еще вернусь. Его жизнь -- это более или менее рассудительно организованная охота за положительным счастьем, состоящим из положительных наслаждений. Он дерзко бравирует опасностями, грозящими ему на этом пути. Эта охота за дичью, которой в действительности не существует, приводит обычно к весьма реальным, положительным бедам, выражающимся в боли, страданиях, болезнях и потерях, заботах, бедности, позоре и в тысяче неприятностей. Является разочарование -- но слишком поздно. Если, в согласии с рассмотренным выше правилом, вся жизнь строится на том, как бы уберечься от страданий, т. е. устранить нужду, болезни и всякие неприятности, то такая цель -- реальна и в известной мере достижима, притом, тем более, чем менее этому плану будет мешать погоня за призраком положительного счастья. В подтверждение этому Гете, в Wahlverwandschaften говорит устами Миттлера, вечно хлопочущего о чужом счастье: "Кто хочет избавиться от горя, тот всегда знает, чего ему надо; тот же, кто хочет лучшего, чем у него есть, -- тот слеп на оба глаза". Это напоминает прекрасную французскую пословицу "le meiux est l'ennemi du bien" (21). Отсюда же может быть выведена основная идея цинизма, разобранная в моем главном труде (т. II, гл. 16). Ибо, что побуждало циников отказываться от наслаждений, как не мысль о страданиях, сопровождающих их или тотчас же или впоследствии; для циников важнее было избежать горя, чем найти наслаждения. Их пронизало сознание отрицательности наслаждения и положительности страданий; поэтому, вполне последовательно, они делали все, чтобы избавиться от них и для этого считали необходимым отказаться от наслаждений, казавшихся им тенетами, отдающими людей во власть страданий. Правда, как говорит Шиллер, все мы родились в Аркадии, т. е. вступаем в жизнь с ожиданием счастья и наслаждения и питаем безумную надежду достичь их; однако, в дело вмешивается судьба, грубо хватает нас за шиворот и показывает, что мы не властны ни над чем, а всем правит она; что она имеет неоспоримые права не только на наше имущество и богатство, но и на жену и детей наших, на наши руки и ноги, глаза и уши, даже на наши носы. Во всяком случае приобретаемый со временем опыт дает нам понять, что счастье и наслаждение -- фата-моргана, видимая издали, но исчезающая как только к ней приблизишься; что, напротив, страдание и боль вполне реальны, непосредственно и без приглашения посещают нас,- не допуская никаких иллюзий на свой счет. Если эта истина привилась, мы перестанем гоняться за счастьем и наслаждениями и гораздо больше заботимся о том, как бы по возможности уклониться от боли и страданий. Тогда мы начинаем сознавать, что лучшее в этом мире -- это беспечальное, спокойное и сносное существование и, ограничивая этим свои притязания, тем вернее осуществляем их. Вернейшее средство не быть очень несчастным -- не требовать большого счастья. Так думал и друг юности Гете -- Мерк, писавший: "бессмысленная претензия на счастье, притом на ту дозу его, о которой мы мечтаем, -- вредит нам во всем. Кто отделается от этого и не будет желать ничего, кроме того что ему доступно, тот проживет недурно" (Briefe an und von Merck, S. 100). Поэтому следует сокращать свои притязания на наслаждения, на богатство, на чин и почет до весьма умеренных размеров, так как стремление и борьба за счастье, за блеск и почет влекут за собой величайшие несчастья. Это уже и потому желательно и благоразумно, что очень легко стать весьма несчастным; стать же вполне счастливым не только трудно, но и вовсе невозможно. Вполне прав поэт житейской мудрости (Гораций, ода 10: "Auream quis quis rnediocritatem") : "Кто избрал золотую середину, тот не ищет отдыха ни в жалкой хижине, ни в дворцах, возбуждающих зависть в других. Ветер сильнее потрясает огромные сосны, высокие башни рушатся с большей силой, и молния чаще ударяет в вершины гор". Кто вполне проникся моим философским учением и знает, что наше бытие таково, что лучше бы его совсем не было, и что величайшая мудрость заключается в отрицании, в отказе от него, тот не будет ожидать многого ни от какого предмета, ни от какого обстоятельства, ни к чему не станет страстно стремиться и не будет жаловаться на крушение своих планов; он вполне присоединится к словам Платона (ер. X, 604): "ничто в мире не заслуживает больших усилий", а также к словам поэта Anwari Soheili "Разбита власть твоя над миром -- не печалься: это -- ничто. -- Приобрел ты власть над миром -- не радуйся этому: и это -- ничто. Приходят и счастье и горе -- пройди и ты мимо мира: мир -- ничто". Усвоение такого спасительного взгляда особенно затрудняется вышеупомянутым лицемерием людей, которое следовало бы пораньше раскрывать юношеству. Большинство так называемых благ -- лишь пустая внешность, вроде декорации; сути в них нет никакой. Таковы, напр., расцвеченные и разукрашенные корабли, пушечные салюты, иллюминации, трубы и барабаны, крики ликования и т. п. Все это -- лишь вывеска, символ, иероглиф радости; самой же радости обыкновенно нет при этом; она одна не участвует в празднике. Где она действительно бывает, там большей частью является без приглашения и без доклада, сама собою, sons faзon; иной раз она прокрадывается молча, часто под незначительнейшим, пустым предлогом, при самой обыденной обстановке, и далеко не всегда при блестящих, громких событиях. Она, как золото в Австралии, рассыпана то тут, то там, рассыпана прихотью случая, без правил и законов, обычно мельчайшими крупицами и очень редко в значительных массах. -- Цель всех только что упомянутых манифестаций единственно в том, чтобы уверить других в собственной радости: все это делается ради видимости, ради чужого мнения. С печалью дело обстоит так же как и с радостью. Как грустно движется длинная и медлительная похоронная процессия! Каретам нет конца. Но загляните в них -- все они пусты, и усопшего провожают в сущности одни лишь кучера. Разительный образчик дружбы и уважения мира сего! Такова фальшь, пустота и лицемерие людское. Другой пример: масса приглашенных гостей в парадных одеждах... торжественные встречи... но все это лишь вывеска благородного, утонченного общения, на деле же вместо него царят принужденность, неудовольствие и скука; где много гостей, там много и мусору, имей они хоть все по звезде на груди. Настоящее хорошее общество всюду по необходимости очень невелико. Вообще же блестящие, шумные торжества и увеселения пусты внутри, фальшивы уже хотя бы потому, что так резко противоречат горестям и нищете нашей жизни; всякий же контраст только подчеркивает истину. Однако, с внешней стороны все это удается, а в этом и была вся цель. Прекрасно выразился Шанфор: "Общество, кружки, салоны, вообще все, что называется "светом" -- это жалкая пьеса, плохая опера, интерес к которой кое-как поддерживается машинами, костюмами и декорациями". Точно так же академии и кафедры философии в сущности только вывески, обманчивый призрак мудрости, которая сама здесь и не ночевала, а находится где-нибудь далеко отсюда. Колокольный трезвон, священнические облачения, благочестивые лица и всяческое ханжество -- тоже лишь вывеска, неудачная пародия набожности. Почти все на деле оказывается пустым орехом; зерно редко само по себе и еще реже находится в скорлупе. Искать его надо совсем не тут, и обычно его можно найти лишь случайно. 2) Чтобы оценить положение человека с точки зрения счастья, надо знать не то, что дает ему удовлетворение, а то, что способно опечалить его, и чем незначительнее это последнее, тем человек счастливее: чтобы быть чувствительным к мелочам, надо жить в известном довольстве: в несчастии ведь мы их вовсе не ощущаем. 3) Не следует предъявлять к жизни слишком высокие требования, т. е. строить свое счастье на широком фундаменте; опираясь на него счастье легче может рушиться, будучи больше подвержено разным бедам, которых избежать нельзя. В этом отношении здание счастья прямо противоположно зданиям вообще, которые прочнее всего держатся именно на широком фундаменте. Поэтому привести свои притязания в соответствие с имеющимися силами и средствами -- таков вернейший путь избежать крупных несчастий. Вообще, заранее строить, каким бы то ни было образом, подробный план своей жизни -- одна из величайших глупостей, постоянно совершаемых. При этом всегда рассчитывают на долгую жизнь, а таковая редко кому суждена. Но даже если и прожить долго, то все же и этих лет не хватит для выполнения выработанного плана; оно всегда требует большего времени, чем предполагалось. К тому же эти планы, как и всякое человеческое намерение, так часто встречают разные препятствия, что очень редко удается провести их до конца. А если и удается выполнить все, то оказывается, что забыли предусмотреть те перемены, какие время совершило в нас самих; упустили из виду, что способность к труду и к наслаждениям не может продолжаться всю жизнь. Так что часто мы трудимся ради того, что, будучи достигнуто, оказывается нам "не по плечу", или же тратим годы на подготовительные работы, незаметно тем временем отнимающие у нас силы, необходимые для главной задачи. Часто оказывается, что мы не можем воспользоваться богатством, добытым ценою многих опасностей и долгих усилий, и следовательно, трудились для других; или, что мы не в силах занимать пост, которого мы многие годы так усердно добивались; все это приходит к нам слишком поздно. Иногда, наоборот, мы опаздываем, особенно, если дело касается творений и произведений: вкусы успели перемениться, подросло новое поколение, нисколько нашими мыслями и идеями не интересующееся, или же другие, идя более кратким путем, опередили нас и т. п. То, что изложено под этим пунктом, по-видимому, и имел в виду Гораций, сказав: "К чему утомлять слабую душу расчетами вечности?" Причина этой обычной ошибки лежит в неизбежном оптическом обмане нашего духовного взора, вследствие которого жизнь, рассматриваемая с порога, кажется бесконечной, а если обернуться назад, дойдя до ее конца, -- она представится очень короткой. Правда, этот обман имеет и хорошую сторону: без него едва ли было бы создано что-то великое. Вообще с нами в жизни происходит то же, что с путником: по мере того, как он идет, предметы приобретают все иные и иные формы, в зависимости от приближения к ним. То же с нашими желаниями. Часто мы находим нечто другое, иногда лучшее, чем то, чего искали; иногда искомое находится совсем не на том пути, по которому мы шли. Иногда там, где мы искали наслаждения и радости, мы находим знание, урок -- прочное, истинное благо вместо преходящего и обманчивого. Такова основная мысль "Вильгельма Мейстера" -- романа "интеллектуального", который именно поэтому выше всех других, выше даже романов Вальтера Скотта, имеющих этическую подкладку, т. е. рассматривающих человеческую натуру лишь в волевой концепции. Точно так же и в "Волшебной флейте", в этом смешном, но ярком и выразительном символе, резкими и грубыми, как на декорациях, штрихами проведена та же основная мысль. Она была бы проведена до конца, если бы Тамино, которого вернуло желание обладать Таминой, вместо нее захотел бы вступить и вступил бы в храм мудрости, и если бы его противоположность -- Папаген получил свою Папагену. Благородные, хорошие люди скоро усваивают воспитательные уроки судьбы и послушно, с благодарностью следуют им, понимая, что в этом мире можно найти опыт, но не счастье, привыкают охотно менять надежды на знания и соглашаются в конце концов со словами Петрарки: "Я не знаю иного наслаждения, как познавать". Эти люди могут достичь даже того, что они лишь наружно, и то кое-как будут следовать своим желаниям и стремлениям, в сущности же серьезно будут жаждать одного лишь познания, что придаст им оттенок возвышенности, гениальности. Можно сказать, что в этом смысле с нами случается то же, что с алхимиками, искавшими только золото и открывшими вместо него порох, фарфор, целебные средства и ряд законов природы. Б. Поведение по отношению к самим себе 4) Как рабочий, трудясь над возведением здания или не знает или не всегда отчетливо представляет себе план целого, так же и человек, отбывая отдельные дни и часы своей жизни не имеет общего представления о ходе и характере своего существования. Чем достойнее, содержательнее, планомернее и индивидуальное этот общий характер его жизни, тем необходимее и благотворнее для человека кидать иногда взгляд на его план, на уменьшенный его абрис. Правда, для этого необходимо, чтобы он уже вступил на путь самопознания и знал, к чему он главным образом и прежде всего стремится, что, следовательно, важнее для его счастья и что может в этом отношении играть вторую и третью роли; необходимо далее, чтобы он знал, каковы в главных чертах его призвание, его роль и отношение к миру. Если все это разумно и возвышенно, то взгляд на общие контуры его жизни сможет больше, чем что-либо иное, укрепить, возвысить человека, подбодрить его к деятельности и удержать от неверного пути. Как путник может составить общее представление о пройденном пути со всеми его изгибами, лишь взобравшись на какую-либо возвышенность, так и мы только к концу известного периода жизни, а то и к концу самой жизни, можем правильно судить о наших поступках и творениях, понять их связь и сцепление и, наконец, оценить их по достоинству. Ибо пока мы ими поглощены, мы действуем под влиянием неизменных свойств нашего характера, под влиянием мотивов и сообразно со способностями делая, в силу абсолютной необходимости, лишь то, что нам в данную минуту представляется правильным и должным. Лишь результаты показывают, что из этого вышло, а ретроспективный взгляд на все совершенное объяснит нам, почему и как это получилось. Поэтому, совершая величайшие деяния или создавая бессмертные творения, мы не сознаем этих достоинств, а просто видим в них нечто, отвечающее нашим теперешним целям и нашим прежним намерениям, а потому и правильное для данной минуты; лишь из целого, во всей его с