Виктор Ерофеев. Русская Красавица
1
- Ну?!
Вместо ответа ушел с головой. Кряхтя, шумно отдуваясь, полз. Ползти
было склизко. Он то и дело упирался в темноте в тугие эластичные предметы,
которые покачивались, будто беспривязные дирижабли, и нехотя уступали
дорогу, уплывая в сторону. Густой клубящийся запах обескураживал, по он
крепился и полз вперед, бормоча под нос латинские названия, призванные
расколдовать угрюмый и хищный мир таинственного чертога, придать
затруднительному движению характер научной командировки.
Настойчивость, опыт, вера в медицинскую латынь не в малой мере
способствовали. Благополучно проскользнув в расселину между теплыми,
булькающими внутри себя камнями, которые напоминали не то бурдюки с
подогретым вином, не то моллюсков, поскольку обладали весьма противными на
вид гребешками, гребешочками и присосочками, что ни на секунду не прекращали
беспорядочного шевеления, шевелясь на худеньких ножках, -- итак,
благополучно миновав указанные присосочки, хотя для этого пришлось вырвать
несколько присосочек с корнем, причем моллюск стал сочиться кровью, он
достиг положенной цели и, невольно охваченный сильным волнением, залюбовался
открывшимся перед ним видом:
В ШИРОКОЙ, ОБЛАСКАННОЙ СОЛНЦЕМ ДОЛИНЕ ГОЛУБЫМ НЕЖНЫМ ЦВЕТОМ РАСЦВЕТАЛИ
БЕРГАМОТОВЫЕ ДЕРЕВЬЯ.
-- Ну? Ну, что вы там?! Эй!
Станислав Альбертович сиял. Станислав Альбертович бросился ко мне со
своими слюнявыми поцелуями. Поздравляю! Поздравляю! Он был по-стариковски
растроган. Я даже удивилась, хотя известие пришлось мне обухом по голове, и
черные круги перед глазами, но я сдержалась, не крикнула дурным голосом, не
забилась, не грохнулась в обморок, я только вцепилась пальцами в
подлокотники кресла, приняла удар безропотно и достойно, как монашенка или
королева.
В сердце вошла игла жути. Сердце затрепетало в предсмертной скуке,
затрепетало, гкнуло, остановилось. Пот струйками стекал по хребту. С
подброшенными вверх ногами я расставалась с жизнью, которая в этот
злосчастный год демонстративно повернулась ко мне спиной, она указывала
дорогу в такие трущобы и дебри, куда не ступала нога современного человека,
а если и ступала, то тут же проваливалась и исчезала бесследно.
Я отвергла ватку с нашатырем -- спасибо! -- и посмотрела на Станислава
Альбертовича с нескрываемым подозрением. Что это он, собственно, так
растрогался? Ему что за дело?.. Ах, сука! Думаешь, я забыла?! Я все помню,
Станислав Альбертович, все! У меня, Станислав Альбертович, длинная память. И
про бабушку русского аборта помню, и про деток в неволе... Но я была
шокирована известием и промолчала, воспринимая удар судьбы, хотя новость
была относительная, и привкус этот во рту я узнала, как только однажды
проснулась, безоговорочный привкус, самый ранний вестник тревоги, да и внизу
тянуло, как всякий раз встарь, когда, беззаботно смеясь, залетала, утративши
бдительность, однако надежда бодрила меня несомненно, потому как не могло
этого случиться, в один голос они уверяли, никогда больше, и в хоре белых
халатов Станислав Альбертович первый сокрушенно разводил руками, строил из
себя фигуру сострадания, а я им из кресла смеялась: -- Не хнычьте обо мне!
-- и шутила про деток в неволе, так что в конце концов я имела все основания
верить и, беззаботно смеясь, давно махнула рукой на разного рода
предосторожности, на всякие там спирали, пилюли, лимоны и мыла кусочки, не
говоря уж о прочих спасательных кругах, а лекарь он, что говорить, неплохой,
таких не сыщешь днем с огнем, несмотря на наклонности, которые, как заметила
Ксюша, сведшая меня с ним на медовой заре нашего знакомства, когда она еще
не была француженкой и не носилась впотьмах на розовом рыкающем авто, а был
у нее тогда канареечный жигуленок, на нем-то она отвезла меня к Станиславу
Альбертовичу, рассказав по дороге про некоторые его наклонности, которые,
как заметила Ксюша, выводят пациенток из летаргического уныния. Что же мне
от него отказываться, если он мне теперь позарез пригодится, пусть и сука
порядочная! Ладно, я только отмахнулась от слюнявых поцелуев и ватку
отвергла. Он же, несправедливо истолковав мою слабость в благоприятном для
себя отношении, а также для дела приумножения людских ресурсов, зарумянился,
заворковал в умилении, что, дескать, невиданное чудо, хоть впору симпозиум
созывать и докладывать, что выкинула наша игрунья, наша шаловливая киска, а
я ему: ручки от киски прочь! Он ручки не спеша отдернул, стоит и смеется, и
щеки трясутся.
Эх вы, Станислав Альбертович, неутомимый козел! Как вам не надоест, с
утра до вечера шуруете и шуруете, зрение потеряли на вашей должности, а все
не угомонитесь, все не насытите вашу мальчишескую любознательность, как
припали к матовому окошку, так всю жизнь под ним простояли!.. Ладно, сказала
строго, дайте мне сначала с вашего кресла слезть (а помните, Станислав
Альбертович, как я к вам в первый раз пришла, по рекомендации Ксюши, жалуясь
на болезненные разрывы тканей, и вы, прикрываясь врачебным иммунитетом,
изволили меня безнаказанно за груди щипать? Я тогда молодая была,
веселая...), дайте слезть с этой чертовой карусели, летящей в камеру мрака и
ужаса, вот, и натянуть, с позволения сказать, трусы!.. Отстаньте! Ох,
Станислав Альбертович, горбатого могила исправит, а про себя: не исправит
могила горбатого, темное это дело, горбатый сам могилу исправит, оттого и
мурашки по телу, и в сердце жути игла, но я скрепилась, делая вид, что
одеваюсь.Ъ
Ну вот, говорю, другое дело, теперь можете и поздравлять. Мерси,
конечно, только, собственно, с чем? Как с чем? То есть как с чем?! Вы,
деточка, уже не девочка, чтобы не понимать, свидетелями какого чуда мы нынче
с вами являемся вопреки всем научным законам бесплодия, которое, перебиваю
его, меня распрекрасным образом устраивало, во что, возражает он мне, я
никогда не верил и не поверю, видя в этом одну лишь стоическую систему
вашей, деточка, самозащиты, а зря, Станислав Альбертович, очень зря, и
вообще рассказать бы вам о нюансах этого чуда, так вы бы сами поняли, что
это не вариант, и, вместо того, чтобы горячиться, потребовали бы как врач
безотлагательно прекратить развитие чуда в зародыше, на чем, собственно, и
настаиваю и что, согласно моим правам и желаниям, исполню, предпочтительно с
вашей помощью, любезный Станислав Альбертович. Я так понимаю, что дело в
отце, он что, простите за выражение, дебил? алкоголик? незнакомый вам
человек? Хуже! -- лаконично ответила я. Станислав Альбертович опешил и,
поглупев на глазах, задумался... Негр? -- наконец вымолвил доктор. Несмотря
на то, что в душе был озноб, я захохотала, как будто меня щекочут, хотя,
честно сказать, не боюсь щекотки или, если боюсь, то самую малость, я скорее
не люблю, когда меня щекочут, чем боюсь, в отличие от Ритули, которая сама
напрашивается на щекотание, находя в этом непонятное для меня девичье
удовольствие. Она еще молоденькая, Ритуля, и я снисходительно смотрю на нее,
как она хохочет, когда я ее щекочу. Ну, если человек хочет, почему бы его не
пощекотать? Скоро придет Ритуля. У тебя когда-нибудь был негр? -- спросила
меня Ритуля. Нет, -- искренне созналась я. Я всегда была чистоплотна. А за
Ритулей ухаживал Жоэль с Мартиники. Негр, но, что характерно, тоже с
французским паспортом. Ритуля ему даже минет делала! А потом он уехал и
прислал с Мартиники открытку с видом на лагуну и лохматые пальмы, где он
писал, что ему в нашей стране не понравилось, потому что здесь слишком
холодно и нет карнавалов. Ритуля очень негодовала и называла Жоэля
неблагодарной скотиной.
Нет, -- говорю я Станиславу Альбертовичу, -- не негр. Хуже! -- Хуже не
бывает, недоумевает Станислав Альбертович, а самому интересно. Я ничего не
ответила. Ненадежный человек. Ладно, сказала я, кончим этот разговор. Он
угостил меня сигаретой. Можно вам, деточка, дать совет? Я пожала плечами, но
он, невзирая на это, все же продолжил: вы, разумеется, можете не считаться с
моим мнением, деточка. Вы -- знаменитая женщина, прославившаяся на весь мир
печатно и посредством эфира, у вас, понятное дело, друзья, покровители и
советчики, то есть вижу: касается скользкой темы, и не мне, старомодному
старику, вскорости выходящему на полный покой и переселяющемуся на дачу -- я
не знала, что у него дача, и подумала: а ведь он, должно быть, богатый хрен,
сколотивший состояние на слезах и женских недомоганиях, и сигареты хорошие
держит, пшеничные -- а дачка-то где? -- в Кратове! -- А! Жидовская
местность, смекаю, подмосковный Израиль -- он же дальше развивал свою мысль:
не ему, дескать, вмешиваться в вашу, деточка, бурную и интересную жизнь,
некоторые яркие подробности которой он имел нечаянный случай -- тут он
понизил голос -- созерцать в оригинальном журнальчике -- я хладнокровно
подняла брови, -- очень уважаемом им заповедном журнальчике, он преисполнен
восхищения, так и сказал, самого неподдельного восторга, хотя, слава Богу,
шумно вздохнул, всякое видывал, да и не только он, но и несколько
самых-самых ближайших друзей, которые были настолько поражены, что даже
сочли легкомысленным бахвальством утверждения с моей стороны, что я вас
изредка пользовал, во врачебном, разумеется, измерении. Больше того: наше
бескрайнее восхищение дошло до некоторых непроизвольных моментов, которые мы
все были вынуждены со смущением и гордостью констатировать, и нам стало
ясно, что ваша, деточка, прелесть гораздо более эффективна, чем многие в
этом роде иноземные поделки, а так как мои друзья порою склонны к
обобщениям, то они обобщили, что мы бы и здесь, в этой области, рассуждая в
сугубо патриотическом смысле, могли бы иметь известное преимущество и
перевес.
Я живо вообразила себе почтенную компанию, из тех, кто носит подтяжки и
маленькие бородки, сгрудившуюся с лупами вокруг стола для созерцания
глянцевого деликатеса, который тем временем тащил на себе тяжкий крест! --
Ах, Станислав Альбертович, какую ахинею вы развели! -- сказала я, скорее
раздосадованная, нежели польщенная его признанием, хотя и польщенная тоже.
-- Какая к черту знаменитость! Что за бурная и интересная жизнь! Знайте же,
Станислав Альбертович, что в результате всей этой истории я живу, как
последняя церковная мышь, которая лапой боится пошевелить, чтобы ее
окончательно не сожрали!.. -- Когда-нибудь у нас тоже научатся ценить
красоту, тихо вымолвил Станислав Альбертович, задумчиво барабаня по столу
тренированными пальцами и недоумевая, почему моя красота не могла быть
поставлена на службу отчизне, а вместо этого была использована в обратном
направлении, о чем я также выразила сожаление и намекнула из осторожности,
что направление может еще поменяться. -- Да я бы отдала всю эту
знаменитость, весь шум и суету, -- в сердцах воскликнула я, -- на тихий
семейный уют под крылышком мужа, которому бы я перед сном мыла в тазике
ноги!.. -- Вот и я об этом, обрадовался старый подлец. Родите ребеночка да и
купайте его в детской ванночке, воспитывайте, он -- ваш, рожайте непременно,
а отец его померкнет, раз он того заслужил! -- Вы даже не знаете, на что вы
меня толкаете, сказала я грустно и решилась спросить его в лоб как
специалиста: -- Станислав Альбертович, вы помните мой запах?Ъ
Он немного заколебался, замешкался с ответом, и я поняла, что, значит,
это правда, доступная всем желающим. Что вы имеете в виду, деточка? --
спросил он фальшивым голосом, будто не сам много раз прославлял мой
исключительный аромат, вошедший уже в легенду и сравнимый лишь с цветением
бергамотового дерева, в то время как, любил он смеяться, разнообразие
запахов удивительно и часто не в пользу носительниц, особенно если речь идет
о болотных испарениях, жареном хеке, однако подчеркивал также запах Ксюши:
так пахнет связка сушеных грибов, продающихся на рынке по высоким ценам, и
это устойчивый запах, он принадлежит женщине с умным и быстрым лицом...
Ксюша! Ксюша! Пишу и чувствую тебя, скучая по тому времени, когда в
Коктебеле, на пляже, отведя глаза от французского романа, она взглянула на
меня с откровенным любопытством, без всякой капли конкуренции приветствуя
мои достоинства, так женщины не смотрят на женщин, и я была сражена, я
влюбилась немедленно, без задней мысли, в слова и предметы, ее окружавшие,
даже в эту французскую книжку с красно-белой нетвердой обложкой, которая,
как выяснилось гораздо позже, когда мы сошлись, чтобы никогда не
расставаться, оказалась намеком на будущую разлуку, отдаленным раскатом
грома и молнии, что совершенно незаслуженно превратит ее в международную
авантюристку и даже чуть ли не шпионку.
А иногда, разглагольствовал Станислав Альбертович, преинтересные бывают
экземпляры. Вы слушаете, деточка? Они пахнут укропом или, к слову сказать,
бузиной... Оне, поправляется он, так раньше говорили. А я говорила: да врете
вы всг! Оне одинаково благоухают, нарочно перечила я, хотя насчет связки
сушеных боровиков он не ошибся, только напрасно фальшивым голосом пытался
Станислав Альбертович отсрочить ответ, и когда я его приперла к стенке,
закричав, что разве не слышно, что я-то протухла, провоняла, как будто нутро
набито гниющими тряпками, то, припертый к стене, Станислав Альбертович
сознался, что внимание его в самом деле было привлечено изменением, но не
вечно же цвести бергамоту, пора плодоносить.Ъ
Он остался доволен своей неудачной остротой. Я расплакалась прямо там,
в кабинете, перед изумленным Станиславом Альбертовичем, который, конечно,
большой знаток женских слез и неподвластного нам перепуганного пердежа,
несущегося с карусели, а также мой друг, не однажды без боли и канители
избавлявший меня от хлопот, а кроме того, мой предатель, рассыпавшийся в
извинениях после предательства, укромно ждущий меня в дождь под широким
черным зонтом на другой стороне улицы и бросившийся ко мне: -- Простите,
деточка, меня заставили! -- Он норовил поцеловать руку. -- Полно, Станислав
Альбертович! Значит, не трудно вас было заставить... Оставьте меня... -- и
уехала на такси к дедуле, где тоже был концерт. Станислав Альбертович понял,
что это серьезно, поменялся в лице, решив, что тут уже не негр, а вовсе
недозволительное, и как бы ему снова боком не вышло. Я перестала плакать и
принялась его успокаивать. Он предложил успокоиться в обмен на
откровенность. Ну, хорошо, угадали: негр! -- Он не верил. Ну, не хочу я
рожать, не хочу я ребенка, ни мальчика, ни тем более девочки, чтобы она
мучилась, ни лягушки, ни свинюшки -- никого! Пеленки, горшки, бессонные
ночи. Брр! Не хочу! Это, деточка, ваш последний шанс. -- Пусть! Не хочу! --
Так я говорила.
Где Ритуля? Где ее черти носят? Все! Все! Решено. Я крещусь! Завтра
оповещу отца Вениамина. У него благостью дышат глаза, ресницы до щек. А
Станислав Альбертович, когда я сказала, что собираюсь креститься, спросил:
не в католическую ли веру? А вы что -- католик? Был, говорит, когда-то в
детстве католик, а теперь никто, хотя папа римский и стал поляком. Станислав
Альбертович -- поляк. Он из Львова, но с жидовской кровью. Не понимаю,
почему вы не в Польше? Так сложилось. Я и польского-то не знаю. Ну, какой вы
тогда поляк! Вот бабушка у меня была настоящая полька! Нет, говорю, взмахнув
широкой юбкой, как крылом. -- Нет! -- Я православная, и не из прихоти, нынче
модной, креститься хочу, так что. все наши давно уже покрестились и детей
своиx покрестили, выписав из Гамбурга крестильные рубашки, а крещусь по
необходимости. Ощущаю, Станислав Альбертович, мучительную богооставленность!
Ну, что же, говорит доктор, понимаю ваш духовный порыв, только как его
совместить... не очень ведь это богоугодное дело. -- Откуда вам знать? -- Он
удивился и говорит: -- Присядьте, деточка, еще на минутку. Хотите еще
сигаретку? -- Я говорю: -- Мы в принципе договорились? -- Хорошо, --
отвечает, подождем две недели. К чему спешить?
К чему? Знал бы он, что я стала ареной борьбы высших сил!
И тут Станислав Альбертович, словно на него какие-то флюиды нашли,
спрашивает, верно ли, что я имела отношение к смерти В. С. Я, говорит, читал
странную статью в газете, где, как понял, про вас говорилось, деточка, под
названием Любовь, подписанная двумя авторами, из которой, однако, понял лишь
то, что вы были в момент смерти у него в квартире наедине. Я правильно
понял? Действительно, отвечаю, статейка малопонятная, и я сама не очень
разобралась, потому как лжебратья Ивановичи напустили, конечно, густого
тумана, но, отвечаю, скончался В. С. с большим достоинством. Да, покачал
головой, не разобрались сразу, устроили позорное разбирательство. И меня
втянули... я когда-нибудь вам расскажу. Вы на меня не сердитесь, деточка? --
Ладно, говорю, кто старое помянет... Да, задумался Станислав Альбертович, не
каждая женщина может гордиться тем, что у нее на груди умерла целая, в
сущности, эпоха... Подождите! -- вдруг вскрикнул он. -- А ребеночек не от
него? -- пронзительно посмотрел на меня, как экстрасенс, хотя у меня тоже
сильное биополе, я, честное слово, смутилась от его взгляда, но он сам
ответил, без моей подсказки: -- Впрочем, что я говорю! Он же умер когда? в
апреле? А сейчас... -- Он глянул в окно: шел снег пополам с дождем, и мы
отражались. -- От такого человека и ребенка родить не грех, -- заметил
Станислав Альбертович. -- А у меня, деточка, какая-то аберрация. Простите.
Как будто других мужчин нет! -- усмехнулась я мертвыми... Ритуля! Ритуля
пришла! Ура! С бутылкой шампанского! Пить будем, гулять будем...
2
Ритуля утверждает, что я ночью кричала. Очень может быть, но я не
слышала. Ритуля показала мне в доказательство свою руку со следами ногтей.
-- Я едва вырвалась! -- Это мне, наверное, после шампанского кошмары
приснились. А чего я кричала? Просто "а-а-а-а-а-а-!.."
Я люблю Ритулю, но молчу, как рыба об лед. Официальная версия: я
скрываюсь от одного мужика. В ней есть слабая доля правды. Самое страшное
как раз в том, что я должна зарыть тайну в себе и мне не с кем с ней
поделиться, боюсь, что меня объявят сумасшедшей, скрутят, сгноят, сожгут,
как ведьму, в крематории. С меня достаточно Мерзлякова. Мерзляков, когда я
ему рассказала в самых общих чертах, в ужасе протянул было руку старой
дружбы. Он повез меня, на всякий пожарный, в подмосковную церковь, где велел
помолиться. Я помолилась, как могла, от всего сердца, выложила перед
образами целую кучу жалоб и разревелась, а потом мы поехали в ресторан. В
ресторане мы немножко выпили, отошли, и я под воздействием свежего страха
предложила Мерзлякову остаться у меня ночевать и тем самым вспомнить нашу
забытую шестидневную любовь. Однако Мерзляков смалодушничал и уклонился под
предлогом, что заразится черт знает каким мистическим сифилисом. Ну, не
свинья ли? Он меня кровно обидел. Я бы выгнала Мерзлякова из дому, но он к
тому времени был уже изрядно пьян. Вместо итого мы совсем напились и
непроизвольно заснули.
Проверив человеческую реакцию на мою тайну, я поняла, что вообще с ней
лучше не выступать. Но носить в себе тоже, надо сказать, громоздко и
обременительно... Единственная моя, сообщаю тебе некоторые события, имевшие
место. Не исключаю, что случай со мной, хотя и довольно неслыханный, а также
возмутительный сам по себе, с точки зрения нарушения сложившегося в мире
порядка вещей, не представляет собой чего-то совершенно уникального, об этом
предпочитают просто умалчивать, потому что бабы думают: зачем связываться? Я
умалчивать не собираюсь, терять мне нечего, хотя бы в интересах науки,
потому что наука могла бы дать объяснение, если бы только мне поверили, а не
свезли в дурдом. Я же категорически уверена, что с ума не сошла и ведьмой в
отличие от Вероники, не являюсь, а Тимофей у нее для прикрытия глаз, а если
случилось так, как случилось, то, значит, были причины, о чем напишу
дополнительно.
Написать, конечно, я могу, но невольное беспокойство вызывает у меня
то, что я не знаю как, то есть к литературе не имею никакого отношения. Было
бы куда лучше, если бы мою историю взялся описать, например, Шолохов.
Представляю, он бы ее так описал, что у всех бы рты отвалились, но он уже
очень старый и, к тому же, говорят, до такой степени спился, что начал
распространять о себе, ложные слухи, будто свои гениальные произведения
сочинил нe он, а совершенно другой человек. Остальные из живущих писателей
не вызывают во мне доверия, потому что пишут скучно и все врут, норовя или
приукрасить факты народной жизни, или, наоборот, полностью осквернить, как
Солженицын, о котором мне B.C. достоверно рассказывал, что тот в своем
лагере был известным доносчиком и дезертиром, недаром потом и сбеленился, в
отличие от того же Шолохова, который писал честно и как было и потому
заслужил всеобщее уважение и даже имеет собственный самолет. Более интересно
и по-человечески пишут иностранные авторы (за исключением, пожалуй,
монголов), которые зачастую печатаются на страницах журнала "Иностранная
литература", на которую меня раньше регулярно подписывал Виктор Харитоныч, а
теперь не подписывает. Они удачнее, чем наши, умеют передать психологию, да
и потом про иностранную жизнь читать веселее, потому что про нашу и так все
понятно, чего про нее читать, я и в кино-то не хожу на всякую эту чушь,
времени жалко, но они тоже иногда чего-нибудь такое завернут и заумь
напустят, не поймешь, где конец, где начало, сполошной модернизм, который
ослабляет художественную силу, и неясно, зачем публикуют. А так, исходя из
своего опыта, должна сказать, что писатели -- народ мелкий, как мужчины еще
того мельче и, несмотря на импозантную внешность, кожаные пиджаки, вечно
какие-то взбудораженные, суетятся и очень быстро кончают. Я никогда и не
хотела выйти за кого-либо из них замуж, хотя несколько раз подвертывалась
возможность, даже был один директор издательства. Довольно молодой еще
человек, по с совершенно испорченной нервной системой, который мечтал всех
заново раскулачить. Он особенно мечтал раскулачить певицу Аллу Пугачеву. В
своих мечтах он доходил до истерики. Из скромности я выдавала себя за
воспитательницу детского сада. Это его пленило. Но он, тем не менее, хотел
меня тоже сначала раскулачить, а уж потом жениться. Пришлось с ним
расстаться. И многие женились на таких дешевках, что даже обидно.
Но я не только хочу поставить науку в тупик, снабжая ее новыми
сведениями. Это меня, признаться, ничуть не волнует. Пора наконец навести
порядок в своей судьбе. Однако каяться не собираюсь. Иногда я кажусь себе
несчастной и глупой бабой, которую измордовала жизнь в лицe, между прочим,
крикливой мордовки Полины Никаноровны, и ничего другого не остается, как
пойти удавиться в собственной ванной, где гудит, не смолкая ни на минуту,
нечеловеческая выдумка -- газоаппарат, а иногда, распустив пушистые полосы,
я смотрю на себя и говорю: утри слезы, Иpa! Может быть, ты в самом деле
новая Жанна д'Арк? Пусть ты обосралась. Ну и что? Подумаешь! Ты не смогла
спасти Россию, но зато не побоялась пойти на смертельный риск ради этой
сомнительной затеи! Ну, кто еще из твоих соотечественниц, чья самая большая
смелость состоит в том, чтобы в тайне от мужа завести, как говорит моя мама,
набегавшая в Москву душиться моими духами, посторонний интерес и жить с ним
раз-два в неделю, по дороге с работы домой, прикрываясь погоней за
дефицитом, кто из них рисковал так красиво и безнадежно, как ты?!
Не раз садилась я в лужу в вечерних нарядах, не раз обрекала себя на
позор, и меня выводили, но ведь не из какого-нибудь кабака, как
привокзальную курву, а из зала консерватории, где на премьере я забросала
апельсинами британский оркестр из-за полной безвыходности моего положения!
Нет, Ира, ты была не последняя женщина, от твоей красоты балдели и блекли
мужчины, ты пила исключительно только шампанское и получала букеты цветов,
как солистка, от космонавтов, послов и подпольных миллионеров.
Потрясающий мужчина, племянник президента латиноамериканской
республики, красавец Карлос, любил тебя на столе своей резиденции, забыв о
костлявой жене, и Володя Высоцкий часто подмигивал тебе со сцены, выходя
кланяться после "Гамлета"... Были и другие, попроще, были и просто шушера и
подлецы, но только в сравнении видится величие человека! А по-настоящему
любила я только крупных людей, с их лиц лучился маслянистый свет жизни и
славы, перед которым была я бессильна, и вся горела, но я тоже умела делать
чудеса, и недаром Леонардик называл меня гением любви, а он знал толк. Да и
вся любовь с ним, какой бы зловещей и пагубной ни оказалась она для меня,
разве можно назвать ее пошлой? -- Нет, Ира, говорю я себе, рано вешать нос,
твоя судьба решается не в какой-либо мелкой конторе, за ней, между прочим,
неотрывно следят шесть самых красивых красавиц Америки, на которых, видя их
постоянно в кино и по телевизору, дрочится миллионная армия средних
американцев, и они собрались раз все вместе -- пять белых, одна --
шоколадная -- в фешенебельной русской чайной в Нью-Йорке на 57-й стрит и под
вспышки фотоаппаратов, жужжание камер в один голос потребовали, чтобы меня
не обижали, чтобы не трогали их сестричку, которая в единственной своей шубе
из огненно-рыжей лисы казалась далекой нищенкой, золушкой, замарашкой,
затерявшейся в снегах и несчастьях. Я думала, вместе с приветом они пришлют
мне какой-нибудь милый подарочек, хотя бы дубленку на память, которую я все
равно не приняла бы из гордости, доставшейся мне от прабабушки, на которую я
похожа, у меня над кроватью ее портрет, но они не прислали, не разорились...
-- Да плюнь ты на них! -- Сказала Ритуля, когда мы рассматривали фотографию,
где они обнялись: пять белых, одна -- шоколадная. -- Противные рожи!
Зубастые как на подбор! -- ворчит Ритуля, ревнуя меня к американкам. --
Правильно им Харитоныч отписал! -- злорадствует она. Ритуля вообще
Недолюбливает иностранных женщин за то, что они претендуют на львиную долю
иностранных мужчин. Но ко мне она очень добра и ласкова, как козочка. Второй
месяц живу у Ритули в состоянии ежеминутного переполоха. Я верю в нежные узы
женской дружбы. Без них я бы совсем Погибла. -- Ты бы лучше позвонила своему
Гавлееву! -- Советует Ритуля. А что Гавлеев? Он тоже от меня отшатнулся. Да
ну их, опротивели все! А раньше я и трех дней не могла прожить, я
благоухала, как голубой бергамотовый сад в лунную ночь, когда звезды торчат
в южном небе, а рядом в волнах плещется моя Ксюша. Но сад растоптали.
Креститься? А вдруг мне нельзя? Ведь я ни за что на свете не признаюсь отцу
Вениамину! Все в заговоре против меня! Не зря, не зря он выспрашивал насчет
Леонардика, как, дескать, умер. Пожалуйста, я отвечу, как на духу, как перед
следователями, которые мучили меня и оправдали, и уж кто должен был быть
главной на панихиде, так это я, а не она, или по крайней мере должно было
произойти примирение, равносильное тому, как у гроба раздавленной Анны
Карениной примирились со слезами на глазах ее муж и офицер Вронский, потому
что перед смертью все одинаковые, но не хватило у Зинаиды Васильевны
великодушия, да и откуда ему у стервы взяться, так мало того, что в шею
вытолкали, но козни Зинаиды распространились еще дальше! Она употребила все
свое вдовье влияние, чтобы меня стереть. А тут еще бега... Ах, зачем я
бегала?Ъ
Знали бы они, пять белых, одна -- шоколадная, как худо мне нынче! Ой,
худо!.. Но теперь они мне не помогут, ничто не поможет. Нет, вот я покрещусь
в ближайшие дни -- тогда посмотрим! Тогда на моей стороне встанет светлое
воинство божеских сил, и если кто посмеет ко мне прикоснуться -- пусть
попробует! Рука отсохнет у обидчика, ноги разобьет паралич, печень покроется
раковой опухолью... Не горюй, Ира, говорю я себе, ты живуча, как сорок тысяч
кошек! Ты живуча, как сорок тысяч кошек... Может быть, ты в самом деле новая
Жанна д'Арк?
3
Пила исключительно только шампанское, пила вообще мало, не возводя в
хлеб насущный, отстраняясь от простонародной привычки, нечасто и мало пила,
и только шампанское, ничего, кроме сухого шампанского, и перед тем, как
выпить, крутила в высоком бокале проволочку, что сдерживает выхлоп пробки.
Тогда бокал пенится и шипит, колючие, невозможные для горла пузыри летят
вверх, но всему остальному шампанскому предпочитала брют. Ах, брют! Ты
брутален, ты гангстер, ты -- Блок-гамаюн! Ты божествен, брют...
Когда шампанского не было, сдаваясь на уговоры, пила коньяк, что
наливали, то и пила, вплоть до болгарских помоев, по дело не в этом: я
хотела понимания, а меня спаивали умышленно и целенаправленно, и я делала
вид, будто не догадываюсь, и начинала капризничать и все презирать. Не хочу
мартеля! Не надо мне вашего курвуазье!.. -- Я люблю куантро! -- говорила с
победоносной улыбочкой, желая всем насолить, а они отвечали: -- Так это же
не коньяк! -- Почему нс коньяк? Разве коньяк не может быть апельсиновым? --
Все хохочут. Знаток посрамлен. А не держи меня за дуру! Ладно, Гриша, скажут
ему, кончай выступать. Неси куантро! А у Гриши нет куантро, и несолидно
получалось. -- А однажды я была в компании, где был, представьте, один
барон, настоящий барон, седоватый, нет, правда, Ксюш? -- Ксюша ласково
смотрит на меня, как па расшалившегося ребенка. -- Владелец вот итого
коньяка. -- И что он пил, барон? -- спросит какой-нибудь вшивый профессор из
Университета Лумумбы. -- Свой коньяк? -- Нет, -- говорит ему, подмигивая,
уязвленный мною хозяин, который уже ненавидит меня за куантро, этот -- как
его? -- Гриша, к которому мы с Ксюшей приехали, сделав, можно сказать,
одолжение. Нет, иронизирует Гриша, это вес равно, что пить собственную мочу!
-- Ах, как остроумно, говорю холодно. Совсем не смешно. -- И я с ужасом
чувствую, что меня здесь не понимают, что я чужая на празднике жизни, что
нужно выпить, скорее выпить, чтобы не разрыдаться, нужно выучить
какой-нибудь язык, потому что барон не говорит по-русски, хотя бы двадцать
слов в день, но я такая ленивая, такая ленивая, что своей ленью могу
заразить целый oстров вроде Исландии, и настанет в Исландии опустошение...
Крах!! А мне-то что? Я оглянулась, чтобы найти Ксюшу, но вместо Ксюши лежали
на полу туфельки, потому чго Ксюшу уволокли на кухню, прельстившись ее
фантастическим блеском, а она только что приехала на розовой машине, вся
нарядная, приехала и сказала: -- Не могу в России. Не могу без России... Что
делать мне, солнышко?
Она всегда звала меня солнышком, вкладывая в это слово столько
нежности! Увели ее босую на кухню. Я пошла за ней, вижу: вокруг нее крутятся
два режиссерчика с Мосфильма, а она сидит и безучастно пьет
быстрорастворимый кофе. Я говорю, Ксюша, идем отсюда! Здесь нас не понимают,
а только спаивают. Идем, солнышко, говорит она мне, встать помоги! Мужики в
замшевых кургянчиках нас за руки удерживают, танцевать приглашают. А я
говорю: подо что танцевать? под это старье? Ну, спасибо, говорю, с вами
неинтересно! Насилу отпустили, а Гриша качается в проеме двери и смотрит
злобно, как мы в лифт водружается. Может быть, девочки, передумаете? У меня
дыня есть. А Ксюша говорит: давай сюда дыню. Мы тебе ее завтра назад
привезем. Гриша даже обуглился от обиды, а мы на кнопку нажали и вниз. -- Не
наши люди, -- говорю, -- не наш калибр. -- А она отвечает: как мы здесь
очутились?
Сели в розовую машину и думаем, что дальше? Ксюша предлагает ехать к
Антончику. Что за Антончик? Не выйдет ли, говорю, накладки? Я никогда нс
поспевала знакомиться со всеми ее знакомыми, на ней друзья гроздьями висели.
Ну, как ты, спрашиваю, во Франции? Хуево, отвечает. Ксюша вышла за зубного
врача, смеясь, что зубы болеть не будут. Этот Рене приезжал в Москву на
ученый конгресс, а она его снимала для телевидения, он умел складывать
ручки, как мадонна, -- ах, солнышко, рассказывала она мне, у него
расстегнулась пуговка на рубашке, и я увидела его опушенный пупок... Участь
моя была решена. Она думала, что во Франции тоже будет работать на
телевидении, потому что с детства знала французский и играла на пианино, как
в прошлом веке, однако француз не позволил и поселил ее под Парижем, на
станции Фонтенбло, где похоронен Наполеон, но я не об этом: Ксюша жила в
просторном доме с большим грушевым садом и писала мне истошные письма.
Нежное мое солнышко, писала она, мой муж Рене при ближайшем рассмотрении
оказался полный мудак. Целыми днями сверлит зубы, размеряет время до каждой
секунды, деньги закалывает булавочкой. По вечерам с важным видом прочитывает
газету Ле Монд и рассуждает в постели об особом пути социализма с
французским лицом. Его прикосновения и стерильные запахи напоминают все тот
же зубоврачебный кабинет, хотя его член не похож на бормашину и вообще ни на
что путное. Я объелась грушами, у меня хронический понос. От здешних
русских, с которыми познакомилась, тоже понос. Они ушиблены пыльным мешком и
все время оплакивают отчизну. Возражать им бессмысленно: они подозрительны и
косолапы. Гарвардскую речь С. читала? -- жуткое позорище. Я краснела за
этого рязанского долбогба и с большой радостью узнала о старинном партийном
кличе: за вчерашнее -- спасибо, за сегодняшнее -- отвечай! а они решили, что
я вообще красная. У меня развился локальный комплекс Эммы Бовари, я завела
себе молоденького водителя грузовика, но он тоже зануда... В другом письме
она все-таки признавала, что Франция довольно прекрасная страна, что она
принялась со скуки путешествовать, что за прелесть -- Нормандия, только, к
сожалению, повсюду изгороди, частная собственность и французы, несносная
публика! Особенно меня убивает парижский снобизм, -- писала она. -- Слова не
вымолвят в простоте, все подсюсюкивают, мысли не имеют никакого приложения к
жизни, сплошная риторика и нафталин! Были мы с мужем у одного академика.
Академик подал Рене два пальца -- представляешь? -- вместо рукопожатия. Рене
даже не возмутился! Сидел на кончике кресла со сладчайшей рожей... Где этот
растленный Запад? -- писала Ксюша. -- Не вижу в упор! Все они удручающе
положительные, а когда грешат, то с таким чувством меры, с такой
обстоятельностью, с какой лавочник из колбасной лавки режет ломтики ветчины.
Или как пьют водку -- мелкими глоточками и не больше двух рюмок, а потом, от
сознания исполненного греха, ходят довольные и еще больше, чем pаньшe.
положительные... -- Я не верила ее письмам, думала, что разыгрывает... --
Единственная отрада моя -- онанизм, -- писала она. -- Мои мысли -- о тебе,
солнышко!.. -- Я решила, что у Ксюши свои какие-то цели, что ей нужно так
писать, и продолжала любить Европу. Ах, какой был, например, этот седоватый
барон, которого я видела в ресторане "Космос"! А Гриша решил, что я вру. Я
смерила Гришу уничтожающим взглядом, который не выдерживают мужчины, не
почувствовав собственного ничтожества. Эх ты, Гриша! И откуда он только
взялся со своей глупой дыней? Ксюша, сказала я, ну, скажи ты на милость,
куда мы поедем, ты же, Ксюша, совсем надралась!.. Плевать, сказала Ксюша, в
конце концов я -- француженка. Что они со мной сделают? -- Она долго тыкала
ключом в зажигание и долго не попадала. Машина взревела так, будто сейчас
взорвется. Валил снег, и было темно. Ксюша, сказала я, поехали на такси! --
Сиди тихо и слушай музыку, сказала Ксюша и включила музыку. Одна певица из
Бразилии, фамилии не помню, запела громко, но таким теплым голосом, словно
запела только для нас с Ксюшей. Я вспомнила Карлоса. Мы обнялись, прильнувши
друг к другу. Она -- в модной волчьей шубе, разрушающей представление о
жмотстве врача, которого до свадьбы я даже не знала, потому что Ксюша,
несмотря на нашу любовь, всегда вела свою отдельную жизнь и никого в нее не
допускала, а я обижалась и старалась быть как она. А я -- в своей старенькой
рыжей лисе, что подарил мне Карлос, брат президента, только его уже не было
в Москве и, может быть, в живых, потому что президента свергли и к власти
пришла хунта совершенно отпетых людей. Они отозвали Карлоса из Москвы, и он
канул, не откликнувшись ни единым письмом.
Не знаю, был ли Карлос хорошим послом, но то, что он был потрясающим
любовником, я знаю точно! Он превратил свое посольство в самое веселое место
в Москве. Он был очень прогрессивный, и ему, скрепя сердце, не запретили. Он
был такой прогрессивный, что на приемы ездил в жигулях-фургоне, прицепив
свои пестрый, как пижама, флажок, и без шофера, но я-то знала, что в гараже
у него стоит, поблескивая черными боками, мерседес, и но ночам мы ездили на
нем, когда мне хотелось прокатиться. Он переоборудовал подвальный этаж в
танцевальный зал. Он накупал бесчисленное количество жратвы, выпивки и
сигарет в валютке на Грузинской и закатывал бешеные пиры. Туда ходила вся
интеллектуальная Москва. Там Белла Ахмадулина признавалась мне, что вы,
дитя, несказанно собой хороши. Карлос прекрасно танцевал, но я танцевала еще
лучше, и он это быстро заметил и оценил но достоинству. Я осталась у него,
когда под утро разошлись последние гости, и милиционер отдавал им поочередно
честь. Я -- посол, -- внушал Карлос стерегущему особняк милиционеру, держа в
руке стакан и бутылку Московской водки, -- и если ты откажешься, я обижусь.
-- Милиционер из боязни обидеть посла дружеской страны пил, не моргая. Я
осталась у него, и он, оказалось, умел любить еще лучше, чем танцевать. Мы
сошлись на любви к классической музыке, и нам постелью в ту ночь стал его
безразмерный письменный стол со стопочкой книг и бумаг на дальнем краю,
хранивших мимолетные тайны банановой республики, но он не был жгучим
брюнетом с черной полоской усов, сулящей брутальность и ложную пылкость
клятв. Его южная наружность была смягчена и обуздана оксфордским шиком, в
котором он жил много лет, когда учился. Я имела дело не с каким-нибудь
знойным выскочкой. Он покорил меня аристократической тишиной, и я не верила
Ксюше.
Ксюша приехала через год, выдумав липовую командировку для сбора
репродукций к выставочному каталогу, одетая так небрежно и безукоризненно,
что не нужно было даже разглядывать этикеток ее платьев, сапог, свитеров и
ночных рубашек, чтобы определить их принадлежность к самым убойным бутикам,
не говоря уже про розовую машину, на которую все сбегались, но не успела она
из нее выйти, принять душ и переодеться с дальней дороги, как начала
поносить своего мужа, а заодно с ним и грушевый сад. Привыкшая понимать ее с
полуслова, намека или вовсе без слов, лишь только взглянув в ее беспримерное
лицо, я почувствовала себя обманутой, но промолчала. А когда после всей
суеты и подарков, а она меня всегда баловала, мы наконец залегли, я
попросила объяснений. Неужели, думала я, Ксюша переродилась? Нет, говорила я
себе, от этого я не буду любить ее меньше, я вообще ей все прощу и не буду
перечить, но ведь мне хотелось не только простить. ведь я тоже не раз
примеряла на себе ее выходку, в которую она меня не посвятила до самой
свадьбы, итак, я попросила объяснений, и она, зевая, сказала, что к
хорошему, солнышко, привыкнуть нетрудно, но стоит привыкнуть, как оно
перестает быть хорошим, становится никаким, и все начинается с нуля и
отмечаются утраты. Это что, ностальгия? -- спросила я. Она вяло
запротестовала. -- Но ты говоришь: утраты... -- Ах, сказала она, отложим до
завтра, и поцеловала в висок, но завтра негодовала уже но другой причине: за
ночь у нее сперли щетки от розового авто, а на капоте крупными буквами
нацарапали ХУЙ. Она материлась, и это мне было доступно. Ее облаяли в
магазине. Стоя рядом, я получила большое удовлетворение. Она заказала
Фонтенбло и долго щебетала со стоматологом. Странные люди, рассказывала она.
Не успеешь выйти замуж, требуют ребенка, как у нас в Средней Азии. Маразм. К
тому же он такой ревнивый!.. Оставайся, -- пр