С.В.Пролеев. Энциклопедия пороков
ОПРАВДАНИЕ ИЗЪЯНОВ И СЛАБОСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ НАТУРЫ
Киев
НАУКОВА ДУМКА
1996
ОГЛАВЛЕНИЕ
ББК 02.15.51
Э68
В оформлении обложки использован триптих
И. Босха "Сад земных наслаждений"
Редакция философской, правовой
и экономической литературы
Э68 Энциклопедия пороков оправдание изъянов и слабостей человеческой
натуры.-- К.; Наук. думка, 1996.-- 240 с.
ISBN R-12-004R11-0
В энциклопедии, точнее энциклопедии-эссе, живым, образным языком
описаны свыше 100 пороков и крайностей человеческой натуры. Вопреки
ожиданию, все они трактуются в поистине белом -- не красном, не черном, но
ином -- свете. В результате слабости и изъяны нашей с Вами, читатель,
природы не порицаются, а... Впрочем, об этом судить не издателю. Книга
весьма необычна. Едва ли кто-нибудь примет ее полностью, но мало кого она
оставит равнодушным.
Encyclopaedia of (ho vices' justification of the human natures defects
and weak points.
In the encyclopaedia in the encyclopaedia-essay, to be more exact, more
than 100 vices and extremes of the human nature are depicted by means of the
vivid, picturesque language Regardless of all expectation, all of them are
treated in the white colour neither in red, nor in black, nor in any other
colour. As a result, the weak points and the defects of our common nature,
which we share with you, dear reader, are not censured, but Nevertheless, it
is not the publisher to judge it. This book is highly unusual Someone could
hardly accept it entirely, but there arc a very few people it will remain
indifferent.
0301070000-009
Э 7-96(11-111 кв.)
221--96
ISBN 5-12-004811-0
й С.В. Пролеев, 1996
Бог создал меня простодушным, глуповатым и наивным. Непосредственным
впечатлениям я всегда поддавался больше, чем внушению, исходящему от
сущности вещей. От этого проистекает поверхностность в моих взглядах,
смешная податливость и обескураживающая способность самообманываться. Спешу
признаться в этом, дабы не уличил меня проницательный читатель, в руки
которого может попасть это сочинение. Так и представляю себе его,
возмущенного, с гневом швыряющего книжку в угол и восклицающего: "Да автор
попросту дурак!" Едва лишь в сознании возникнет этакая картина, как дрожь
пробирает меня до самых пяток. Нет, куда лучше быть искренним и говорить без
обиняков.
Я, позвольте представиться, -- дурак, начинаю эти записки с несомненно
благородной и возвышенной целью. Она состоит в том, чтобы смыть
незаслуженное презрение с человеческих пороков и недостатков, воздавая им
то, что по справедливости причитается. Таково мое непосредственное и, быть
может, наивное побуждение. На протяжении четырех тысяч лет мораль обличает
порок, но от этого тот не только не исчез, но даже приумножил свои владения.
Отчего так происходит? Мне всегда казалось, что со своими пороками люди
обращаются как-то неправильно. В результате то, чего хотели избежать --
происходит; от чего стремились избавиться -- приумножается; а что
ниспровергали -- торжествует. Если не помогает обличение, то, быть может,
поможет понимание? И где самые суровые кары не достигают эффекта, вдруг
окажется кстати снисхождение? Моралисты в протяжении всей истории приучают
нас бичевать порок и отворачиваться от него. А не больше ли толку будет от
милосердия и утешения? Кто знает...
Мне кажется, что сострадание может здесь достичь большего, чем
наказание. Ведь повлиять мы способны лишь на то, что сумели принять. Иначе
любые наши потуги -- бесплодны; ибо нет ничего, чему мы в этом мире хозяева
и что послушается нашей указки. Это мнение не есть плод основательного
мировоззрения или вывод ученого сознания. Таково всего лишь мое
непосредственное чувство. Высказывая его, сознаю отчетливо, что наше время
не терпит непосредственности. Да и какое время ее любило? И все-таки мне не
хочется изменять данному свойству своей натуры. Пусть к обвинениям, которых
я достоин, или которые напрасно возведут на меня, прибавится еще одно. Но
зато меня будет утешать сознание, что я не изменю собственной сути ради
ложного, хотя и более выгодного представления о себе. Этим, как и многим
другим, я оправдываю заявленную репутацию глупца, да что уж тут поделаешь!
Так много людей стремится выглядеть лучше, чем они есть, что мир
переполнился их потугами. От этого всеобщего напряжения устаешь, как от
непрестанного гула. И невольно начинаешь желать освобождающей легкости,
заключенной в неувядающем завете: "быть самим собой".
Поскольку эти страницы будут читать, к сожалению, не только дураки, а и
люди умные, скорые на возражения и сомнения по всякому поводу, то им, этим
умным, искушенным и ученым, я представлю обоснование и оправдание моего
замысла, дабы не сочли они, будто я покушаюсь на общественные устои,
проповедую безнравственность и вообще занимаюсь делом непотребным,
заслуживающим строгого наказания. Аргументы в защиту высоконравственной
природы моего начинания я хочу извлечь из старинной притчи, содержание
которой таково.
Однажды черту надоело творить злые дела. Не знаю, в чем там было дело
-- то ли трудно стало совращать души и оттого проистекло недовыполнение
сатанинского плана, то ли с начальством поссорился, то ли одолела его
хандра,-- однако же, черт решил бежать от адских прелестей и заняться делом
противоположным, а именно творением добра. Для руководства в непривычном
занятии лукавый избрал себе соответствующего пастыря и обратился К
священнику ближайшего, чтимого в округе храма. чтобы тот вразумил его, в чем
состоит добро.
Не ведаю, как произошла их встреча. Одно известно: вполне уверившись в
том, что черт действительно желает посвятить себя добрым делам, священник
выдал следующие рекомендации: "Не убий. Не лги. Не укради. Не пожелай жены
ближнего своего..." -- и так, одну за другой, изложил он все заповеди,
Начертанные на Моисеевых скрижалях. Черт первоначально обрадовался четкому и
ясному разрешению Вопроса, но поскольку его стремление к добру было
искренним, в нем тотчас зашевелилось сомнение.
"Послушай,-- спросил он священника, -- а не оправдывают ли люди
убийство на полях военных сражений? не снимается ли, также, судом и моралью
всякое обвинение с того, кто убил, защищая себя от убийцы? Не говорите ли
вы, наконец, что объятая грехом душа отдана смерти? И не справедливо ли,
чтобы смерть взяла то, что ей отдано самим согрешившим?"
"Как будто справедливо, -- растерянно отвечал священник, -- однако..."
"Постой", прервал его оговорки черт. "Ты уже ответил. Скажи теперь, не
благом ли будет скрыть от смертельно больного неизбежный исход, если
открытие истины не требуется ему для какого-нибудь важного, завершающего
жизнь поступка? Разве не добром будет не отягощать его излишним страданием и
не мучить близких невыносимым горем расставания?"
И, снова потупившись, сказал священник: "Есть ложь во благо, но...", -
и вновь пытался добавить что-то, однако черт уже ставил ему следующий
вопрос.
Так нечистый в своем искреннем стремлении понять природу добра разбил
одну за другой все священные заповеди. И уразумел с горечью, что нет общей и
неизменной нормы блага, а нужно открывать его в себе. Махнул в отчаянии
лукавый хвостом и скрылся в бурном пламени, ибо понял, что не в силах
обрести в себе меру добра -- ведь нет у него души, одна лишь бессмертная
сущность.
Такова справедливая притча, из которой явствует, что всякое благое дело
и добрая черта характера может оборотиться злом и принести горькие плоды. Но
если так, если качества души не разделены заранее и неизменно на добрые и
злые, тогда и в том, что называем мы пороками и недостатками можно отыскать
содержание и свойства, которые делают их полезными -- отнюдь не губящими, а
укрепляющими человеческую жизнь. Негативное значение душевных изъянов
известно всем, а вот их благотворное влияние на различные стороны жизни
скрыто от глаз. В этом я вижу несправедливость, с какой ни один честный
человек не может мириться.
Установившееся положение тем более несправедливо, что пороки, на мой
невежественный взгляд, приносят немалую общественную пользу. Подчас мне
кажется, что без них -- удивительно разнообразных и подходящих ко всякому
случаю, само Общество не могло бы существовать. При этой мысли нечто великое
и сверкающее является перед моим внутренним взором, восторг и благоговение
охватывают меня. Ведь ничто, признаюсь, мне так не дорого, как общественная
польза, служение ей и открытие ее живительных источников. Одновременно с
упомянутым озарением меня охватывает негодование против тех, кто оболгал
пороки, и я со всем душевным жаром стремлюсь открыть обманутым истинное
предназначение порочности -- хранить существующий мир в неприкосновенности!
Вдохновленный этой мыслью, я приступаю к ее осуществлению и прошу
заранее простить меня людей умных и просвещенных: ведь я дурак, и мыслей в
мою голову приходит мало, и оттого я вынужден сохранять, беречь и
приумножать каждую из них. Иначе окажусь вовсе пуст -- как горшок, из
которого выплеснули молоко. Меня мучит мысль, что из-за глупости мой вклад в
благосостояние общества крайне скромен и неприметен. И потому я не оставляю
втуне свой немудрящий замысел, а приступаю к его воплощению, надеясь
принести хотя бы малую пользу отечеству, а также отдельным заблудшим людям.
Об одном прошу читателя: пусть неумелость моей речи и письма не
заслонит от Вас славной идеи, побудившей меня к этому сочинению. Вспомните
мудрую поговорку: "Что с дурака взять!"
x x x
Все вышеследующее я написал, лишь приступая к своему труду. По
завершению его я понял, что во введении нужно пояснить еще кое-что. Может
быть, не все качества, здесь описанные, заслуживают звучного имени "порок".
В свою коллекцию я собирал те черты душевного склада, которые обычно не
приветствуются людьми, вызывая реакцию отторжения и неприязни. Какие из них
следует назвать пороками, какие мягче -- недостатками, а какие просто
слабостями, пусть судит каждый. Здесь, мне кажется, не существует единой
системы мер, ибо злое влияние того или иного свойства на человеческую судьбу
(а ведь именно воплощением зла почитается порок) непредсказуемо. Подчас
вроде бы безобидная слабость, глубоко укоренившаяся в характере и
подчинившая его себе, способна сыграть роль более роковую, нежели качество
более зловещее, но ослабленное другими влияниями или застывшее в неразвитом
состоянии. В любом случае, и это бесспорно, речь идет о порочных
наклонностях человеческой натуры, что и было основанием отбора. А уж их
градацию, восходящую от качеств наиболее извинительных к безоговорочно
пагубным я предоставляю составить самому читателю. Это, кстати сказать,
неплохое упражнение для нашего нравственного чувства.
В жизни мы видим самые прихотливые сочетания душевных свойств. Никогда
не угадаешь, что таится в том или ином человеке, и даже мы сами для себя --
отнюдь не исключение. Наш опыт познания людской и собственной порочности
вовсе не подчинялся какой-то системе правил или последовательному порядку. В
том, как перед нами раскрывались слабости, изъяны и недостатки человеческой
натуры едва ли можно обнаружить строгую закономерность и систематичность. По
крайней мере, такую, какая подходила бы ко всякому индивидуальному случаю.
Поэтому и свое описание пороков я не выстраивал в четкую систему, предпочтя
более естественное чувство их сочетаемости и контраста, взаимопритяжения и
отталкивания, созвучия и диссонанса. Ведь и в жизни взаимообуславливаемость
соседствует с неожиданностью, закономерный итог -- со случайным шагом. И
все-таки, несмотря на разнородность событий, повороты, смены ритма и целей,
жизнь выглядит некоей целостностью, хотя ни объединяющего ее единого смысла,
ни опрокидывающего все ее проявления абсурда однозначно не установить. Так и
я надеюсь, что, не подчиненная одному правилу, последовательность помещенных
в книге описаний сама собой образует целостность и связность общей картины.
А кому не по душе обширное полотно, тот сможет удовлетворить свое чувство,
останавливая взгляд на отдельных рассказах, пересыпая их, словно камешки
гальки на ладони. И то, и другое равно приемлемо,
Т. Флешли
Есть качества души, как будто предназначенные для того, чтобы
главенствовать над другими и направлять их. Такова алчность. В алчущем
желание переступает все мыслимые пределы, нарушает ритм бытия, преобразует
личность. Все качества человека исчезают, пропадают неведомо куда, и ты
становишься равен одному побуждению, одной страсти, одному истовому и
всеподчиняющему желанию, которое не назовешь больше ни желанием, ни
стремлением, а только -- вожделением, только необузданным влечением быть и
обладать. Неодолимое влечение, столь сильное, что помрачает разум и
заставляет забыть обо всем, кроме него самого; вожделение, превосходящее
саму человеческую личность и возносящееся над ней, делающее ее своим слугой
-- вот что составляет сущность алчности. Кто окажется способным на нее?
Слишком большой безоглядности требует она, чрезмерной отрешенности на волю
своей страсти.
В нашем замусоренном, взбудораженном и смятенном мире едва ли осталось
нечто, достойное алчности. Да и личности, способные взалкать, вряд ли
сыщутся. Мы не алчем, мы совершаем выборы. У каждого в кармане пара
игральных костей. Вот они застучали друг о друга, покатились, упали...
Чет-нечет, больше-меньше. Никогда не будет меньше двух, и никогда -- больше
двенадцати. Единственный и тринадцатый, Бог и Иуда вычеркнуты из нашего
мира, сколько бы мы ни молились первому, и сколько бы ни проклинали второго.
В этом мире не найти надежды, и единственное чаяние -- что душа еще
когда-нибудь встрепенется. Тогда для нас станет возможным и внять
Божественному откровению, и претерпеть соблазны Искусителя. А пока...
Мы совершаем тихие подлости; мы наглы, когда безнаказаны; мы покорны
перед тем, что сильнее нас. Каждый наш жест на своем месте, и все они--
умерены. Мы хороши и дурны одновременно. В нас всего по чуть-чуть. Во всех
проявлениях своей натуры, хорошие они или скверные, мы стоим в четких
рамках. Вся наша жизнь -- посередине.
Даже когда неожиданный порыв вдруг отдает нас во власть чего-то
необычайного, мы спешим вернуться назад -- как маятник, вечно устремленный к
тому, чтобы остановиться. Там, в этой середине, где мы проводим почти всю
жизнь, нет ни добра, ни зла, ни доверия, ни предательства. Там все -- "как
будто...", там царит безмолвное проклятие.
И в блаженстве, и в грехе забывается, пропадает и растворяется человек.
Добро спасает, а зло губит душу. Однако жизнь, в которой нет подлинного
забытья,-- спасительного или губительного -- почти никогда не бывает не
только счастливой, но и вообще прожитой. Жизнь не бывает бесстрастной.
Независимо от того, чем поглощен человек,-- гневом или любимым делом,
нежностью или ненавистью, мнительностью или энтузиазмом -- в любом виде
забытья даруется отдохновение от непомерно скромной жизни. Страсть, которая
поглощает человека, в которой он забывает о себе самом -- и есть алчность.
Возблагодарим ее за нескучность жизни.
Алчность противоположна тоске. Тоскующий все оставил, все стало для
него потерей, и он сам -- потеря для себя. Напротив, алчущий зажжен чистой
страстью вожделения. Даже ничего не имея, он обладает всем, ибо безмерно его
желание. Алкать -- значит безудержно желать. Желать, не зная меры и смысла,
не помня себя и действительности, не взирая на возможные последствия и
неисполнимость желанного. Нет, "желать" -- слишком спокойное и
благопристойное слово. Оно не способно выразить накал алчности. Прочь его!
"Возжелать" -- вот верный тон. "Возжелавший" -- значит "возжегшийся",
воспламенившийся желанием, потерявшийся в нем, весь поглощенный одним
стремлением, вне которого не остается ни одно движение души. Алчущим
называют того, кто желает самозабвенно. А как иначе, скажите, можно желать?
Разве неукоснительная умеренность и беспрестанное "укрощение порывов" могут
составить смысл жизни?
Да, человек постоянно обуздывает себя. Но суровое насилие над собой он
совершает с одной, в сущности, целью: отказавшись от незначительного,
добиться главного. И этого, самого главного для себя, он, бесспорно, алчет.
Если человек способен удержать себя во всем и поступать лишь так, как
должно, то бог его -- рассудительность. Именно ее он алчет. И
рассудительность может быть страстью.
Увы! Нам не дано алкать. У каждого, даже самого свободного и
раскованного есть то, что он не в силах забыть, что он не волен оставить. О
какой же самозабвенности может идти речь! В миг, казалось бы, высшего
торжества, всевластного восторга, буйства сил, порыв которых кажется
неудержимым, в пьянящее мгновение вольного порыва, который вот-вот принесет
самозабвение, освобождающее человека -- в этот редкий миг вдруг раздастся
тихий, чуть слышный скрежет, сперва незамеченный в шумной радости
раскрепощенного духа. Но уже свершилось! Повернулось колесико маленького
тайного механизма, невидимой машинки, которая неведомо как стала частью
нашей живой плоти. И все. Тихим скрежетом, таким же смутным, как шуршание
мыши в подполье, заявил о себе наш истинный властелин. Это странное
механическое устройство, состоящее, может быть, всего лишь из пары зубчатых
колес да одного противовеса, почти никогда не проявляет себя явно. Только в
момент, когда мы вдруг возомним себя хозяевами себя же, когда отдадимся
порыву, превосходящему нашу волю и наше разумение, тогда сработает нехитрый
всемогущий механизм и даст всему "надлежащий ход". Какая уж тут алчность!
Слишком многого она требует. Соблазнительно многое суля, она непомерно
многое грозит отнять. Бог с ней, с алчностью. Современный человек
предпочитает более безопасные чувства и пороки.
"Вот и хорошо",--скажет рассудительный. "Ведь алчущий теряет себя". Ты
прав, о рассудительный! Не остается в алчущем ничего, кроме желания его. Но
какое сокровище имеешь в себе, человек, что боишься потерять его? Не страсть
ли -- твое истинное достоинство, и не ей ли следуя, ты только и есть? Воля
-- закон, желание -- властелин, и страсть -- счастье. И потому -- блаженны
алчущие. И теряя, они приобретут!
Чванливые люди чрезвычайно представительны. Они подобны статуям -- и
столь же, в сущности, одиноки и безобидны; если только, упаси боже, не
упадут Вам на голову.
Чванится обычно тот, кто мало чем имеет гордиться. Эта малая гордость,
остановившаяся на одном предмете, застывшая на нем, топчущаяся на одном
месте -- и есть чванство.
В чванливости проявляется тупая радость человека, наконец-то обретшего
то, чего он страстно желал. Все силы истрачены на достижение цели, последним
натужным движением задача решена, и вот уже не остается никаких чувств,
кроме обреченного довольства достигнутым. Обреченного, потому что
обнаружилось: вот наш предел, он уже достигнут, на что-либо большее ни души,
ни сил, ни желания не хватит. И тогда из стремления уйти от этого
неприятного открытия, из желания забыться в чувстве горделивости, из попытки
самодовольством утишить горечь вырастает чванство. Сама радость
приобретения, которая светится в чванстве, весьма утомительная радость; ибо
такой осчастливленный приобретением человек одновременно изнурен заботой
показывать всем, сколь ценно его достояние.
Чванливый не может спокойно радоваться тому, что имеет; только зависть
окружающих умиротворяет его душу. Эта пристрастная, неприятная потребность в
других людях выдает одиночество чванливой натуры. Несмотря на внешнюю
торжественную неприступность и отталкивающую заносчивость, чванливец как
мало кто другой нуждается в окружающих. Чванливость -- это всегда зрелище, а
ведь зрелище без зрителей -- бессмыслица. За эту трогательную, почти
по-детски наивную потребность в других людях, простим чванливцу те
неприятные ощущения и обиды, которыми он нас нередко -- увы! -- уязвляет.
Теперь, я надеюсь, всем яснее видна его внутренняя драма, и потому будем к
нему снисходительнее. Он нам не нужен; более того -- неприятен, скучен и
обременителен. Мы же ему необходимы. Так кто счастливее?
Если бы исчезло лицемерие, мы были бы осуждены никогда в жизни не
встретить проявлений идеала. Представьте себе, что произошло бы, предайся
каждый своим душевным побуждениям и стремлениям, будто они и впрямь
соответствуют человеческой природе и служат достойным ее выражением.
Произошел бы от этого вселенский хаос, и смешались бы языки и нравы, и пало
бы изнемогшее общество, и воцарился один бесконечный неудержимый скандал.
Лицемерие предотвращает все эти беды, значительно облагораживая нашу
общую жизнь; в особенности отношения служебные, международные и бытовые. Нет
нужды приводить примеры благодетельного влияния лицемерия, ибо количество их
необъятно. Я не хочу малым числом их невольно принизить значение этого
свойства в нашей жизни, и, прежде всего, жизни общественной.
Задумаемся, в самом деле, что такое лицемерие? Это бесконечно
похвальное стремление выглядеть лучше, чем ты есть; это, следовательно,
устремленность к высшим проявлениям человеческих качеств. Отпетый лицемер,
достигший замечательного искусства в своей душевной способности,
представляет глазам окружающих ни много, ни мало, как идеальную человеческую
личность. Причем он являет нам поистине универсальный идеал человеческого
характера! Ведь всякий идеал конкретен: он зависит от условий общества,
устоев и прочих особенностей того мира, в котором человек живет и сообразно
которому выстраивает-творит свой идеал. Лицемер же способен быть совершенной
личностью для любых обстоятельств и во всяком окружении. Нет такого
требования к человеку, которому он не может соответствовать; нет нормы,
какую он не в силах соблюсти.
Я не могу удержаться и не привести характеристику глубоко мною чтимого
гения лицемерия. Он воистину великий пример всем, начинающим примерять
маски: всем, кто почувствовал в себе первый толчок тяги к оборотничеству.
Этот гений -- один из выдающихся людей древности, великий полководец и
государственный деятель Алкивиад. Плутарх пишет о нем : "Алкивиад имел
особый дар привлекать к себе людей разных племен, приноравливаясь к их
обычаям и образу жизни. Он мог одинаково подражать и приспособляться как к
хорошему, так и к дурному. Так, в Спарте он занимался гимнастическими
упражнениями, был прост, серьезен, немногословен; среди ионийцев в Малой
Азии жил в роскоши, искал развлечений; во Фракии напивался до пьяна по
обычаю фракийцев; в Фессалии увлекался верховой ездой; при дворе сатрапа
Тиссаферна жил так пышно и богато, что удивлял даже персов, привыкших к
роскоши". Нет препятствий для лицемера, и личина его всегда выражает
характер среды. Будь общество хорошим и добрым, сколь благостное лицо
приобрел бы лицемер! Однако, увы!
Утешимся же лицезрением лицемера, ибо идеального человека все равно не
встретить. А если беспрерывно погружаться в иллюзии, творимые воображением,
то можно вообще разувериться в жизни, потерять аппетит или -- того и гляди
-- принять за идеальную личность стоящий на остановке трамвай либо
придорожный столб. На что только ни способно истосковавшееся человеческое
сердце! Так пусть же утешит нашу тоску искусный лицемер. ***
Исстари человечество завязло в безысходном споре: что вернее
соответствует сущности человека -- "казаться" или "быть"? Я же утверждаю,
что между людьми есть единственный способ "быть" -- это "казаться". И потому
"выглядеть" -- несомненно -- важнее, чем "иметь в себе". Ведь основная масса
контактов между людьми мимолетна, случайна, поверхностна. Наш современник,
поглощенный собственными заботами, не имеет ни возможности, ни желания
уделять другому пристальное внимание. А потому почти все, что один человек
может дать другому, заключается в быстротекущем впечатлении. Мгновенно
отражаясь в маленьких зеркалах человеческих глаз, наш ближний столь же
стремительно исчезает из поля зрения. Что остается в нашей душе от него?
Случайно брошенное слово, смех, деталь одежды, изгиб губ, движение руки, тон
голоса, которым он обратился к нам. Вот и все, ничем больше мы не
соприкоснемся с нашим ближним; ничего, кроме этих случайных следов не
остается от него. Что мне за дело до сокровищ души которые остаются мне не
ведомы и навсегда скрыты. Может быть, тот угрюмый человек, сидящий напротив
меня, терзается болями человечества. Мне этого никогда не узнать, а вот его
хмурый вид уже оказывает свое неприятное действие. Пусть лучше он улыбнется.
И потому хорошо выглядеть -- значит быть, значит радовать и ободрять людей,
самому того не сознавая. А это и есть то ненарочитое благо, которое всего
дороже, и о присутствии которого в жизни тщетно мечтает большинство людей.
Человек лицемерит не только перед другими, а в гораздо большей степени
перед самим собой. И ничто он не склонен прощать менее, чем разрушение
своего образа в его же собственных глазах. Не стоит видеть в этом
амбициозность или глупую предвзятость, свойственную человеческому "я".
Самообман играет великую созидательную роль в нашей жизни. Представьте, если
бы человек всегда и во всяком случае следовал душевному состоянию,
неприятному впечатлению минуты, вдруг возникшему чувству своей никчемности,
глупости или подлости. Под влиянием отчаяния многие вообще потеряли бы вкус
к жизни, погрузились в сумеречное состояние духа, а то и отдались различным
формам безумия.
Это тем более обидно, что многие из чувств мимолетны, случайны, никак
не характеризуют действительное достоинство личности и должны быть как можно
скорее забыты. Но и когда они свидетельствуют истину, в них мало
справедливости и милосердия. Какой же выход остается смятенной душе? Один и
надежнейший -- лицемерие. Человек придумывает себя, внушает себе
преувеличенное мнение о себе же и, самое главное, начинает поступать в
соответствии с ним. И что же, самообман раскрывается и возомнивший лишнее
оказывается наказан реальным ходом дел? Ничуть не бывало! События обычно
принимают такой оборот, как если бы человек в самом деле соответствовал
тому, в чем он лишь делал перед собою вид. Так державшийся жизнерадостно
вдруг обретает душевное спокойствие; из того, кто ведет себя уверенно,
уходит страх; к беспомощному приходит чувство силы, а к отчаявшемуся --
надежда. Пусть же лицемерием перед собой внушит себе человек, что он лучше,
и будет поступать в согласии с образом своим, и подлинно станет он лучше, и
будет мир душе его!
Мало какому из человеческих недостатков выпало столько нареканий и
тяжких обвинений, сколько трусости. Иногда легче бывает сказать о себе
"подлец", чем признать более соответствующее действительности -- "трус". Это
и немудрено, ибо трусость есть та характеристика души, в которой мы
признаемся всего труднее; да и как отважиться на такое откровение, если
трусость .предполагает как раз полную неспособность правдиво признать свой
изъян... ведь такое признание пугает!
С особым сочувствием к незаслуженно гонимому, приступаем мы к апологии
этого состояния души. Трусость безответна и потому в чем только ее ни
обвиняли. Но что она такое? Трусость -- это повиновение страху: содрогание
организма, подчиняющее всякое движение души и плоти. Всепронизывающее
вздрагивание подобно последней предсмертной судороге тела, из которого
отлетает душа. Своей дрожью трус всегда при смерти. Смерть хозяйничает над
ним, и он -- ее покорный подданный. Однако, замечу я, смерть не худший среди
властелинов. Множество людей покоряются куда менее внушительным силам --
корыстолюбию, аппетиту, зависти, злости, лести и множеству других. Движения
же труса подчинены призраку смерти, что, по крайней мере, делает его участь
трагичной, хотя и не очень привлекательной.
Трусость изначально проявляется в нерешительности и робости, которые
личность испытывает, вступая в контакт с внешним миром или погружаясь в
какое-нибудь общее дело, соединяющее ее с другими людьми. От этого
проистекает неодолимая тяга труса к уединению; в нем все отчетливее
преобладает стремление остаться с самим собой, в неприкосновенности для
всего внешнего. Оттого трус не составляет конкуренции отважному и дерзкому,
не борется "за место под солнцем", не отпихивает локтями слабого. Он робко
прячется в тени, принося тихую пользу, а если и бесполезен, то уж во всяком
случае не вреден. Вследствие стремления к уединенности, от чувства
постоянной уязвленности окружающим, трус замыкается в себе. Он привыкает к
мечтательности, он собирает в свое окружение самые кроткие существа.
Таковыми чаще всего оказываются книги, ласковые животные и прекрасные виды
природы, уединенные и уютные места. Вовлекаясь в столь изысканный круг
общения, трус развивает природную нежность и впечатлительность своей души.
Не случайно из такого образа жизни рождаются духовно утонченные, на редкость
многообразные и интересные натуры.
Если трусость, эта прирожденная ласковость и застенчивость, развилась
до своей зрелой формы, то даже уединение или пассивное общение перестает
спасать трусливого человека. В собственном одиночестве, в кротких безмолвных
собеседниках он ощущает смутную угрозу своему существованию и, не в силах
вынести себя самого, испуганный одиночеством, в котором его страшит
отражение собственного лица,-- он бежит... Куда?
Для побега во внешний мир, в хаос беспощадных обстоятельств и
враждебных лиц, требуется отвага -- именно то, что роковым образом
отсутствует у труса. Положение кажется безвыходным, пока трус с радостью не
находит искомого покойного места. Желанной обителью становится мир,
создаваемый самим трусом. В нем все устроено так, как хочется пугливой
натуре, отшатывающейся от всего неизвестного и грязного. Здесь, в тихой
обители, сотворенной своими усилиями, трус находит благодатный исход и
спасение. Ибо свой уютный мир избавляет его от отчаянного шага в мир
внешний, освобождает от подчинения его чуждым законам и устоям, против
которых он не протестует, нет! но которых страшится и которым, вследствие
своего испуга, не способен следовать. Собственный малый мир, напротив,
созидается им в полном соответствии со своей натурой и пристрастиями,
отчего, оказывается, чрезвычайно удобен и интимен. Им же, своим миром, он
избавляется от пугающего одиночества. Ведь теперь он располагает не только
неотступным "я", но миром! целым миром!
Если трусу присуще трудолюбие и склонность запечатлевать свой мир в
зримых и весомых формах -- а такая склонность должна появиться, если
трусость глубока: ведь страшновато жить в выдумке! Так вот, если у труса
развивается способность запечатлевать свой мир, то большому внешнему миру
вдруг может явиться ученый, писатель, редкий мастер своего ремесла, мудрый
мыслитель или внимательный воспитатель, чуткий к своеобразию ребенка. Но
никогда великий распростертый мир не поймет, откуда явились в нем эти
неожиданные лица, которые он тотчас присваивает себе, будто им сотворенное.
Присвоив, мир начинает безмерно гордиться собой, но мы с негодованием
отвернемся от похитителя чужих приобретений и восславим истинный исток
дарования -- трусость!
О, это увесистое чувство, может быть самое тяжелое из всех возможных.
Мы должны уважать его уже хотя бы за чрезвычайный вес. Ведь чтим же мы и
прославляем спортсмена, поднявшего сколько-то там десятков и сотен
килограммов металла -- в виде штанги. Я уверен, что человек, вместивший в
себя чувство злобы, выносящий его и мужественно пронесший через всю жизнь,
поистине заслуживает звания сильнейшего тяжелоатлета -- вместе со всей
причитающейся по этому званию славой. Злобный человек приучается к редкой
концентрации всех своих чувств и всего своего существа на одном предмете,
вызвавшем его злобу. Это происходит почти автоматически. Ведь поскольку
злоба имеет чрезвычайный вес, всякий охваченный ею предмет мигом
перевешивает все остальное. Подобно тому, как камень, вогнувший клеенку,
устремляет к себе все капли падающей на нее воды,-- так и злоба притягивает
к себе все силы души, концентрируя их на избранном предмете.
Даже когда чувство злобы отходит, привычка и умение сосредоточиваться
на чем-нибудь одном остается. Благодаря этому возникают на редкость
целеустремленные и стойкие натуры, умеющие все силы подчинить достижению
желаемого. Нужно ли объяснять, сколь полезно в личной и общественной жизни
такое качество?
Вообще злость -- эта младшая легкомысленная сестра злобы -- обладает
редкой способностью мобилизовывать телесные и душевные силы. Разозлившийся
человек становится неожиданно способен к таким деяниям, которые не под силу
ему в безмятежном состоянии. Он, озлившись, дерзает подобно гению и вызывает
искреннее удивление окружающих, никак не ожидавших от него такой прыти.
Благодаря незаурядному поступку, пусть лишь однажды и случайно совершенному,
человек открывает в себе неведомые ранее возможности. Личность его
развивается, он проникается гордостью и уважением к себе, и приговаривает
радостно: "Вот так я!" Неужели это преображение человеческой личности не
стоит того, чтобы мы похвалили злость?
Злопамятный человек -- поистине не утихающая наша совесть. Он --
свидетельство великого закона жизни, гласящего: "Ничто не проходит
бесследно!" Снисходительность к самим себе заставляет нас легко забывать
собственные прегрешения, и кто знает, до каких глубин безнравственности
опустились бы мы, не будь злопамятного человека.
Вот уж кто не выпустит из памяти ни малейшего нашего проступка, вот кто
превратит его в неумолимо маячащий перед глазами призрак. И никакая мольба
не избавит нас от мести собственного прегрешения, обретшего силу и
действенность благодаря любезности злопамятного человека.
По самому смыслу слова ясно, что отнесение злопамятства к числу пороков
есть величайшая несправедливость. Ведь всякая моральная система осуждает
зло; и тут же, нисколько не смущаясь противоречием, предает анафеме того,
кто зло помнит.
Помилуйте, как можно изживать зло, не помня о нем? и в ком бы зло нашло
препятствие, не будь злопамятных людей? Отчего же злопамятного человека
сторонятся, как прокаженного? отчего бегут от него, как от скверной заразы?
отчего испытывают к нему не благодарность, а неприязнь и страх? Лично я не
имею ответа и склонен все объяснять чрезвычайной нравственной распущенностью
людей, которые не способны проникнуться симпатией к тому, кто помнит зло, а
значит, искренне печется о добродетельности ближних.
Да, пусть злопамятство не всегда, а чаще даже никогда не сопровождается
стремлением к бескорыстному добру. Пусть так, однако нельзя же требовать от
одного свойства характера всех достоинств -- нельзя объять необъятное! В
любом обществе функции распределены: судья -- и дома призрения, родительский
нагоняй -- и бабушкины пироги, хамящее начальство -- и ломаный грош
государственной помощи. От разного мы ждем различного, и только все вместе
слагает единый ансамбль человеческого общежития.
Совершенно разумно, что и душа наша подчиняется сходным законам,
разделяясь на карающую и благотворящую функцию. А как же иначе? И пусть
злопамятство не несет добра, однако оно не упускает ни одного случая
небрежения благом, и жалит нас малейшим нашим проступком, как неугомонный
овод.
Зло обычно представляют в виде злых дел или же темного состояния души,
из которого порочные деяния закономерно следуют. В злых делах справедливо
видят чуждые и разрушительные вторжения в нашу жизнь, которыми другие --
или, бывает, мы сами -- наносят урон нашему благополучию, надеждам,
самочувствию. Однако не меньший ущерб человеческим судьбам причиняют злые
речи. Слово как будто не обладает весомостью поступка. Оно живет в краткий
миг его высказывания. Но, однажды сказанное, способно оставить след
навсегда.
Для настоящего злого дела требуется хоть доля мужества. Злоречие много
безопаснее, и удовольствие от него непосредственнее. Ты говоришь гадость о
ближнем, и уже в этот момент наслаждаешься его ниспровержением. Злоречие --
яд, который тихо и неслышно вводят в артерии человеческих отношений;
пораженный им замечает неладное лишь тогда, когда организм уже отравлен.
Какой может быть от злоречия толк? Кажется извращением искать
полезность в том, что нас представляет в дурном свете, чаще всего
незаслуженно, а иногда и вообще ни с чем не сообразно. И все-таки,
злоречивость полезна так же, как кривое зеркало. Она исказит наш облик,
привнесет в него уродливые, ложные, чудовищные черты. Глядя на них -- на
себя изуродованных и мерзких -- мы лучше понимаем, какими мы не есть, и
какими могли в худшем случае стать. В наветах, лжи, подлых речах заключено
предостережение: такими нас могут видеть, такими нас могут выдумать. И
каждый из нас, брезгливо отстраняясь от созданного злоречием образа, решает:
"Этому не бывать!" Яд может погубить, но он же способен стать противоядием.
Примем в себя злоречие, пусть нам станет больно, противно и грустно. Но зато
никогда, никогда мы не будем такими, какими нас хотят видеть наши злоречивые
ближние. Стоит сказать им спасибо за предостережение. И если свою
благодарность вы совместите с пощечиной -- тоже не беда.
Мало кто обладает столь поразительной возможностью почувствовать себя
счастливым, как мнительный человек, и редко кто несчастен больше, чем он.
Сознание мнительной личности одержимо призраками. Зыбкие, туманные,
унылые, являются они неведомо откуда и наполняют душу вялой, безропотной
тоской. Появление этих призраков не имеет причин, а они сами не обладают
сколь-нибудь определенным содержанием. Порождающая их сила -- не
обстоятельства внешнего мира, а сама мнительная натура. Их очертания крайне
неотчетливы, и только одно в них ясно -- они таят опасность и неведомую
угрозу, они предостерегают и вещают несчастье.
Когда худшие опасения, возникшие на пустом месте, угнетавшие и томившие
душу, вдруг -- и это закономерно -- рассеиваются, тогда мнительному